d9e5a92d

Проще говоря, мир книги, журнала, газеты.


Однако я не стал бы слишком радикально преувеличивать новизну этой ситуации, связанной с экспансией “виртуальной” реальности, с ее натиском на собственно-реальность.
В прошлую, “гуттенберговскую”, фазу истории мiровой культуры относительным аналогом такой виртуальной реальности была печатная продукция. Проще говоря, мiр книги, журнала, газеты. Ибо типографированный мiр не только обобщал и осмысливал собственно-реальность, но и подчас имел свойство выступать ее жестким и весьма агрессивным конкурентом.

И “гуттенберговская” среда также воспитывала своеобразного аутиста-книгочея, “мечтателя”.
Вторжение электроники в мiр визуального, образного мышления — мышления несравненно более доходчивого, архаичного, агрессивного и гораздо менее концептуального, нежели верховодившее в “гуттенберговскую” эпоху словесное мышление, — может иметь далеко идущие и далеко еще не предвиденные с точки зрения нынешнего дня последствия.
Как показано еще в романах Достоевского, между областью тогдашней книжно-журнально-газетной “виртуальной реальности” и областью немотивированных злодеяний могли существовать довольно сложные идеологические и психологические опосредования; в нынешних же многочисленных немотивированных преступлениях — преступлениях электронной эпохи — стихия чисто психопатологическая, связанная с ослаблением моментов культурного и вербального самоконтроля внутри личности преступника, с экспансией в ней иррациональных образов и эмоций, — выступает в несравненно более отчетливом виде. Тем более, что борьба электронных коммуникаторов за рынки своей продукции и соответственная эскалация изощренных версий виртуальных ужасов и насилий не может не вести к вящей деградации психик и сознаний. К дезорганизации в том мiре, где образ начинает существенно теснить слово, эмоция — рассудок, пестрая и экстенсивная фантазия — далеко не всегда уютный и далеко не всегда понятный мiр реальных людских отношений.
Но во всяком случае — и здесь, думается, прав Г.М. Энценсбергер — беспардонный, готовый на жестокости и террор, аутист во всеоружии современной массовой электроники, становится неотъемлемой принадлежностью мiрового культурного и общественно-политического ландшафта на переломе ХХ и ХХI столетий.

* * *

Если присмотреться к глобально-исторической ретроспективе современных культурных сдвигов в истории Запада, а вслед за ним — и всего остального мiра, то можно было бы высказать следующее макроисторическое наблюдение.
Модерн-проект, сформировавшийся в лоне старой Европы, оказался исторически связан с теми принципами социокультурной и национально-религиозной консолидации и гомогенности, которая сложилась и устоялась и в системах национальных рынков, и в системах абсолютистско-чиновничьей власти (остатки которой продержались на западе Континентальной Европы вплоть до ХХ века), и в идеологиях массовых движений разных общественных ориентаций и мастей: либеральных, националистических, собственно-социалистических, национал-социалистических. Пафос гомогенности и рациональной слаженности, пафос направляемой инновации был, без сомнения, присущ всему этому комплексу явлений. И всеми правдами и неправдами эти темы модерн-проекта пытались воспроизводить сопредельные собственно-Западу страны Южной и Восточной Европы.

В такой исторической ретроспективе тоталитарные идеологии и системы первой половины ХХ века могут рассматриваться как неуклюжие воспроизведения (рациональная тактика + иррациональная стратегия) издержек европейского модерн-проекта31.
Однако, к сожалению, в историографии истории мiровой культуры не вполне обобщено то обстоятельство, что уже с конца ХVIII столетия на западном побережье Атлантики начал складываться — причем на основе европейских экономических, интеллектуальных, религиозных и правовых традиций — иной тип человеческого общежития, чьи установки в корне отличались от гомогенизаторских установок модерн-проекта. Именно на территории США, а позднее — и Канады стали складываться (причем складываться нелегко, с гражданскими распрями и даже войнами) принципы конституционно упорядоченного и — шире — правоупорядоченного сосуществования заведомо несхожих этнорелигиозных массивов и несхожих субкультур32. Высокоразвитые и взаимосвязанные системы экономики и правоотношений обеспечили закрепление и развитие того изначального “мультикультурализма” североамериканских обществ, который коренным образом расходился с монокультурными установками полутрадиционной континентальной Европы. Что же касается последней, то темами культурного унификаторства были — повторяю — пронизаны и религиозные войны, и националистические движения, и связанные с ними формы государственного строительства, и движения социального протеста. В северной же части Нового Света возобладал иной принцип социокультурной организации — не идеологизированная однородность, но стремление человеческих массивов и групп к обоснованию и закреплению своей институциональной ниши в общенациональном экономическом и правовом пространстве.



Так что в нынешних условиях США и Канады не в меру ретивая борьба за принцип “мультикультурализма” может иной раз показаться очередным вламыванием в открытую дверь. Или же — стремлением избыть свой непреодоленный маргинальный статус. Хотя, разумеется, в каждом поколении одни и те же сквозные макроисторические принципы должны быть приспособляемы к новым условиям и — соответственно — пережиты и осваиваемы на новый лад.
Культурно-исторические процессы, отчасти параллельные североамериканским, обнаружились и в Центральной и Южной частях Нового Света. Непримиренность, несогласованность “индейских” и “иберийских” архетипов латиноамериканской социальности и культуры волновали тамошнюю общественную и философскую мысль со середины XIX века33. С последних десятилетий XIX века переселение на “Латинский” континент всё новых и новых эмигрантских волн всё более и более осложняло и без того запутанный “мультикультурный” ландшафт, но одновременно оказывалось существенным творческим стимулом для тамошней синкретической культуры.

В частности, и для культуры элитарной. Некоммуникабельность людей, фрагментарность и несобранность предпосылок человеческого существования, внутренняя неприкаянность человека (“век одиночества”) стала одной из ведущих ее тем34. И уж в последней трети нашего столетия латиноамериканский художественный опыт начал существенно влиять на глобальные философские и идеологические процессы.

Но об этом — чуть позже.
Итак, все эти новые процессы, не укладывающиеся в рамки европоцентричного и рационалистического модерн-проекта, так или иначе должны быть опознаны и, стало быть, названы. Получить новое имя. Но случилось, что имя было им дано еще до серьезного их опознания и анализа.

Это имя было дано еще в период, когда господство модерн-проекта казалось почти что непоколебимым. И дал это имя исследователь — историк, политолог и своеобразный религиозный философ — чрезвычайно много сделавший для обновления всего круга идей и категориального аппарата социогуманитарных наук ХХ столетия. Это случилось в 1954 году, на страницах 8 тома “Изучения истории” Арнольда Джозефа Тойнби.

Наименование это было раннее, нестрогое, но в качестве непреложного историографического факта заслуживающее особого внимания.
Обоснование понятия постмодерна Тойнби построил в рамках присущего ему описательного макроисторического подхода.
Итак, согласно Тойнби, где-то на переломе XIX и ХХ веков, и — в особенности — в ходе первой мiровой войны — обнаружился необратимый кризис “Современной эпохи (Modern Age)” и появление первых, но достаточно ярких симптомов эпохи “Постсовременной (Post-Modern Age)”. Если, согласно Тойнби, Модерн-эпоха характеризовалась глобальной и во всех отношениях неотразимой экспансией буржуазных (middle-class) государств Европы, то содержание последующей Постмодерн-эпохи выглядит значительно сложней. В лоне самой Западной цивилизации наступающая Постмодерн-эпоха характеризуется возрастанием удельного веса пролетаризированных (т.е. в категориях Тойнби, — отчужденных от основных систем собственности, общественного богатства и культурного статуса) классов, слоев и групп. Что же касается остального мiра, то элементы вестернизации (опять-таки — неологизм Тойнби, разработанный еще в 20-е годы) внезападных культур становятся эффективной предпосылкой сопротивления экспансии Запада.

Внезападные интеллигенции (здесь историк пользуется русским словом — intelligentsias) — прежде всего в России, Китае, Турции и иных странах — выступают как некий условный всемiрно-исторический аналог западного среднего класса в плане консолидации местных обществ и культур; насаждая в мiре свои идеи, институты и жизненный стиль — или же способствуя такому насаждению, — Западная цивилизация сама готовит себе исторических антагонистов35.
Этот историографический экскурс едва ли многое определяет в специфике исследуемого нами феномена. Тойнби 50-х годов во многом мыслил в категориях пессимистически трактуемого модерн-проекта: то была смесь популярного марксизма с драматической схемой взаимодействия локальных цивилизаций — cмесь, в те годы ставшая возможной благодаря глубокой и отчасти связанной с влиянием Бердяева религиозно-философской подкладке мышления английского историка. Но вот в одном отношении мощная, хотя и небесспорная макроисторическая интуиция Тойнби оказалась продуктивной и имеющей немалую прогностическую ценность: действительно, феномен постмодерна оказался связан с существенным, перерастающим все классовые и цивилизационные эвристики, усложнением политической, идейной и культурной композиции мiра во второй половине ХХ века.



Содержание раздела