Selva ("лес" по-итальянски) превращалась у него в опереточную Сильву, но чтобы она была все-таки сельвой, а не Сильвой, под ней с треском ломались подмостки. Однако самое неприятное заключалось в том, что его всеобъемлющая память под завязку забивалась невообразимой ахинеей, от которой он никак не мог потом избавиться. Если мы с вами больше всего озабочены тем, как бы не забыть чего важного, то Ш. заботила проблема прямо противоположного свойства. Забывать он не умел, но очень хотел этому научиться. Ш. начал записывать слова, которые выкрикивали из зала на вчерашнем сеансе, чтобы выкинуть из головы эту чушь.
Он верно разобрался в существе дела: ведь мы записываем не для того, чтобы запомнить, а чтобы важная информация всегда была под рукой. Недаром еще Платон говорил, что изобретение письменности способствовало ухудшению памяти. Но записывание не помогало. Тогда он, как языческий огнепок лонник, стал сжигать листки с записями, но и эта радикальная мера ничего не дала.
Ш. мучился и страдал, изобретая всевозможные приемы забывания, но все было тщетно. В конце концов помогло только самовнушение. "Не хочу этого помнить", говорил он себе, и ненужные сведения улетучивались без следа. Лурия назвал эту методику летотехникой искусством забывать (Лета река забвения в греческой мифологии).
Невероятная память Ш. была в одно и то же время его благом и проклятием, послушной служанкой и божеским наказанием. Синестезии не только помогали, но и мешали ему. Например, он плохо запоминал человеческие лица, сетуя на их текучесть, изменчивость и подвижность.
Это непостоянство буквально выводило его из себя. То ли дело забор и ли стена дома они удру чающе невыразительны и всегда одни и те же. Еще хуже ему давались осмысленные тексты, ибо каждое слово немедленно обрастало у него таким количеством живых образов и всевозможных ассоциаций, что чтение превращалось в сущую пытку. Скажем, он читает "Старосветских помещиков" Гоголя: "Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши платком, говорил: „Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!“", а в памяти со всеми подробностями тут же всплывает другое крыльцо, на которое выходила Коробочка в "Мертвых душах".
Образы начинали роиться вокруг него с басовитым жужжанием, как пчелы в знойный полдень, и он в раздражении отшвыривал книгу.
Совсем плохо обстояло дело у Ш. со сложными текстами, перенасыщенными метонимиями и метафорами. Уловить переносный смысл слова ему было мучительно трудно, поскольку яркая зрительная картинка, непроизвольно вспыхивающая в сознании, обладала свежестью и полнотой реального предмета. Чтобы вычленить дополнительные смыслы, нужно отвлечься от буквального представления, а вот этого Ш. как раз не умел.
Читать стихи он не мог, поэзия оставалась для него тайной за семью печатями.
Отвлеченные понятия тоже были для него форменной мукой. "Ничто", "скорость", "бесконечность", "благоразумие", "категоричность" все эти абстракции вгоняли Ш. в смертельную тоску. Мы тоже далеко не все можем представить наглядно, но это обстоятельство нас ничуть не тревожит, потому что мы мыслим не предметами, а связями и отношениями. А вот у Ш. все, что он не мог увидеть вживе, немедленно заволакивалось клубами пара.
Ш. с детства был большим фантазером, и его воображаемый мир был таким же зримым и выпуклым, как мир реальный. Образы, рождаемые его причудливой фантазией, сплошь и рядом затмевали картины живой жизни такой заряд подлинности в них был заложен. Он все время жил в двух мирах, легко перешагивая из одного в другой, настолько неуловима и зыбка была грань, их разделяющая.
Лурия в своей "Маленькой книжке о большой памяти" рассказывает, как Ш. однажды проиграл очень простое судебное дело. Отправляясь на процесс, он в мельчайших деталях расписал для себя предстоящее разбирательство: где сидит прокурор, где адвокат и где судья (и как они одеты), а также где сидит он сам. В действительности все оказалось иначе, и расхождение реальности с вымыслом настолько потрясло Ш., что он не смог вымолвить ни слова.
Его чудовищную память можно смело назвать патологической, и она, конечно же, не могла не наложить отпечаток на его внутренний мир и личность в целом. Она была его проклятием, и этот тяжкий крест ему предстояло нести по жизни до конца своих дней. "Другие думают, а я вижу!" восклицал Ш., и в этой фразе, как в капле воды, отражены все достоинства и недостатки наглядного мышления. Его воображение было настолько ярким, что реальность зачастую рисовалась ему смутным сном, мимолетными лихорадочными грезами.
Вместо того чтобы быть только верной и послушной служанкой, нечеловеческая память Ш. вертела им, как хотела, и он был обречен жить в мире да леких воспоминаний и странных фантазий. Он переменил с десяток профессий, но так ничего и не добился в жизни. Его личность была без остатка поглощена невозможной, болезненной памятью и почти целиком ею и исчерпывалась.
Укол зонтиком
В учебнике психологии Бориса Михайловича Теплова (18961965) написано, что "память заключается в запоминании, сохранении и последующем воспроизведении или узнавании того, что мы раньше воспринимали, переживали или делали". Современные учебники трактуют память примерно так же, повторяя известное определение Б. М. Теплова практически слово в слово. И хотя в наши дни науками о мозге накоплен огромный фактический материал относительно функционирования памяти (в различного рода теориях тоже нет недостатка), интимные механизмы запечатления, сохранения и воспроизведения следов во многом остаются тайной за семью печатями.
В этой главе мы не полезем в дебри нейрофизиологии, а ограничимся рассмотрением памяти у братьев наших меньших.
Память является непременным атрибутом всех живых существ, населяющих нашу планету. В позапрошлом веке некоторые физиологи ставили вопрос еще шире, рассуждая о памяти как всеобщей функции организованной материи. При таком подходе под памятью следовало понимать сохранение любых изменений, полученных в результате внешних воздействий, после того как самих этих воздействий уже давнымдавно нет и в помине.
Фотографическая пластинка способна сохранять изображение, а железо намагничиваться. Намагничивание есть не что иное, как приобретение, сохранение и воспроизведение новых свойств.
Однако современная наука весьма скептически относится к столь расширительному толкованию памяти и отказывает неорганической материи в этом качестве. А вот живым организмам, даже самым примитивным, память, по-видимому, необходима, поскольку стратегия выживания, опирающаяся на фиксацию прошлого опыта, оказывается много надежней беспамятного прозябания. Эволюция не могла не подхватить столь ценный признак.
Недаром выдающийся французский теолог и философ Пьер Тейяр де Шарден (18811955), бывший по совместительству палеонтологом, в свое время сформулировал закон цефализации целеустремленного наращивания мозговой мощи.
Но, конечно, память памяти рознь. Многие одноклеточные организмы ведут себя возле пищи весьма уверенно, однако в данном случае вряд ли уместно говорить о памяти в нашем понимании. Скорее всего, речь здесь идет о таксисах элементарных автоматических реакциях на некий стимул, сопровождающихся перемещением в пространстве.
Аналогичным образом дело обстоит и с растениями. Когда усик вьюнка охватывает опору, нелепо утверждать, что он запомнил ее форму. У растений отсутствует нервная система, и потому электрический импульс не передается от клетки к клетке. Растительные клетки реагируют на свет, температуру, влажность, прикосновение, гравитацию, но на рефлексы эти реакции не похожи. Соприкоснувшийся с каким-нибудь предметом усик действительно искривляется, но происходит это только потому, что его клетки в месте контакта задерживаются в своем росте, а свободные клетки продолжают расти.
Усик изменяет свою форму раз и навсегда.
Однако заявлять со стопроцентной уверенностью, что память у растений отсутствует напрочь, мы, пожалуй, все-таки не решимся. Например, мимоза закрывается в сумерки и раскрывается на рассвете. Это ее естественный биологический ритм, которому она подчиняется на протяжении всей своей жизни.
Выяснилось, что при помощи искусственного освещения ничего не стоит этот цикл поломать и заменить на новый. Не составит большого труда приучить мимозу закрываться не каждые 12, а, скажем, каждые 6 часов, следовательно, о какой-то зачаточной форме памяти у растений в известном смысле говорить все-таки можно. Еще убедительнее опыты американского исследователя Бекстера, который укреплял на листьях филодендрона электронные регистраторы кожно-гальванической реакции (КГР). Как известно, любые изменения в эмоциональной сфере влияют у нас на работу потовых желез, и подключенный к регистратору самописец немедленно выдает пик, если фиксирует увлажнение кожных покровов. Бекстер подумал: а вдруг и пейзанки чувствовать умеют, чем в конце концов черт не шутит?
Когда ученый чиркнул спичкой возле растения, прибор немедленно отреагировал, вычертив резко подскочившую вверх кривую.