d9e5a92d

Как редко это довольство в Европе!

Несмотря на многочисленные болезни и всяческие бедствия, которым подвержен обитатель Дарфура, он любит свое отечество и не хочет эмигрировать из него, но рвется домой, если он на чужбине... Вообще, какова бы ни была материальная нищета, в которой живет народ, он не перестает считать свою страну лучшей в мире, свой образ жизни - самым богатым наслаждениям, а на себя он смотрит как на первый народ на свете. Это убеждение, по-видимому, господствует у всех негрских народов. Точно так же в странах, которые, подобно многим областям Америки, эксплуатировались европейцами, туземцы твердо уверены, что белые оставили свою страну только для того, чтобы искать счастья в Америке.

Приводят примеры молодых дикарей, которых болезненное беспокойство погнало из дому в поисках счастья; но это весьма редкие исключения.
Правда, наблюдатели иногда рисовали нам жизнь низших обществ в совсем другом виде, но только потому, что они приняли свои собственные впечатления за впечатления дикарей. Однако существование, кажущееся нам невыносимым, может быть приятным для людей другого физического и морального склада.

Что такое, например, смерть, когда с детства привык рисковать жизнью на каждом шагу и, следовательно, ставить ее ни во что? Чтобы заставить нас сожалеть об участи первобытных народов, недостаточно указать, что там скверно соблюдается гигиена, что не обеспечена безопасность. Только индивид компетентен в оценке своего счастья: он счастлив, если чувствует себя таким. Но от обитателя Огненной Земли до готтентота человек в естественном состоянии живет довольный собой и своей участью.

Как редко это довольство в Европе! Эти факты объясняют, почему один опытный человек мог сказать: Бывают положения, когда мыслящий человек чувствует себя ниже того, кого воспитала одна природа, когда он себя спрашивает, стоят ли его самые твердые убеждения больше, чем узкие, но милые сердцу предрассудки.
Но вот более объективное доказательство. Единственный опытный факт, доказывающий, что жизнь вообще хороша, - это то, что громадное большинство людей предпочитает ее смерти.

Для этого необходимо, чтобы в среднем счастье брало верх над несчастьем. Если бы отношение было обратным, то непонятно было бы, откуда появляется привязанность людей к жизни, а особенно как она может продолжаться, постоянно разрушаемая фактами. Правда, пессимисты объясняют это явление иллюзиями надежды. По их мнению, если мы, несмотря на разочарования опыта, еще держимся за жизнь, то потому, что мы ошибочно надеемся, будто будущее выкупит прошедшее.

Но даже если допустить, что надежда достаточно объясняет любовь к жизни, она не объясняется сама собой. Она не свалилась чудом с неба, но, как и всякое чувство, должна была образоваться под действием фактов.

Значит, если люди научились надеяться, если под ударами несчастья они привыкли обращать свои взоры к будущему и ожидать от него вознаграждения за их теперешние страдания, то потому, что они заметили, что эти вознаграждения часты, что человеческий организм слишком гибок и вынослив, чтобы быть легко сраженным, что моменты, когда одолевало несчастье, были редкиичтовообщевконцеконцов равновесие восстанавливалось. Следовательно, какова бы ни была роль надежды в генезисе инстинкта самосохранения, этот последний представляет убедительное свидетельство относительной ценности жизни. На этом же основании там, где он утрачивает свою энергию или свою распространенность, можно быть уверенным, что жизнь сама теряет свою прелесть, что зло увеличивается, потому ли, что умножаются причины страдания, или потому, что уменьшается сила сопротивления индивидов.

Если бы, таким образом, мы обладали объективным и доступным измерению фактом, выражающим изменения интенсивности этого чувства в различных обществах, то мы могли бы вместе с тем измерять изменения среднего несчастья в тех же обществах. Этот факт - число самоубийств.

Подобно тому как редкость добровольных смертей в первобытных обществах - лучшее доказательство могущества и универсальности инстинкта самосохранения, факт увеличения их количества доказывает, что он теряет почву.
Самоубийство появляется только с цивилизацией. Оно очень редко в низших обществах; по крайней мере единственный вид его, который в них постоянно наблюдают, содержит особые черты, делающие из него специфический тип, имеющий другое значение. Это акт не отчаяния, а самоотречения. Если у древних датчан, кельтов, фракийцев старик, доживший до престарелого возраста, кончал с собой, то потому, что его долг - освободить своих сотоварищей от бесполезного рта.

Если вдова индуса не переживает своего мужа, а галл - вождя клана, если буддист бросается под колеса колесницы, везущей его идола, то потому, что моральные или религиозные предписания принуждают их к этому. Во всех этих случаях человек убивает себя не потому, что он считает жизнь дурной, но потому, что идеал его требует этой жертвы.

Эти случаи добровольной смерти в такой же мере могут считаться самоубийствами в обычном смысле слова, как смерть солдата или медика, которые сознательно подвергают себя гибели, чтобы исполнить свой долг.
Наоборот, настоящее самоубийство,самоубийство печальное, находится в эндемическом состоянии у цивилизованных народов. Оно распределяется даже географически, как и цивилизация. На картах самоубийств видно, что вся центральная область Европы занята обширным мрачным пятном, которое расположено между 47 и 57 градусами широты и между 20 и 40 градусами долготы. Это излюбленное место самоубийства; по выражению Морзелли, это суицидогенная зона Европы.

Именно здесь находятся страны, где научная, художественная, экономическая деятельность достигли максимума; это Германия и Франция. Наоборот, Испания, Португалия, Россия, южнославянские народы относительно не затронуты. Италия, возникшая недавно, еще несколько защищена, но она теряет свой иммунитет по мере того, как прогрессирует.

Одна Англия составляет исключение; но мы еще мало знаем о точной степени ее готовности к самоубийству. Внутри каждой страны мы констатируем ту же связь. Повсюду самоубийство свирепствует в городах сильнее, чем в деревнях.

Цивилизация концентрируется в больших городах; самоубийство тоже. В нем даже видели иногда своего рода заразную болезнь, имеющую очагом распространения столицы и крупные города, откуда они распространяются по всей стране.

Наконец, во всей Европе, исключая Норвегию, число самоубийств постоянно возрастает в течение целого века. По одному вычислению оно увеличилось втрое с 1821 по 1880 г. Ход цивилизации не может быть измерен с той же точностью, но известно, каким быстрым он был за это время.
Можно было бы увеличить число доказательств. Различные классы населения доставляют для самоубийства контингент пропорционально степени их цивилизованности. Повсюду свободные профессии поражены более других, а земледелие наиболее пощажено.

То же самое и с полами. Женщина менее, чем мужчина, втянута в движение цивилизации; она меньше участвует в нем и извлекает из него меньше выгоды.

Она более напоминает некоторые черты первобытных натур, поэтому она убивает себя вчетверо реже мужчины.
Но, возразят нам, если восходящее движение самоубийств указывает, что несчастье прогрессирует в некоторых пунктах, то не возможно ли, что в то же время счастье увеличивается в других? В этом случае положительное приращение, может быть, могло бы возместить нехватки в другом месте. Так, в некоторых обществах число бедняков увеличивается.

Оно концентрируется только в меньшем числе рук.
Но эта гипотеза мало применима к нашей цивилизации. Ибо, предполагая, что существует подобное возмещение, из этого можно было бы вывести только то, что среднее счастье осталось почти неизменным, или же если оно увеличилось, то на весьма незначительную величину, которая, не будучи пропорциональна величине усилия, затраченного на прогресс, не могла бы объяснить его.

Но и сама гипотеза не имеет основания.
Действительно, когда говорят об обществе, что оно более или менее счастливо по сравнению с другим, то говорят о среднем счастье, т. е. о том, которым наслаждаются члены этого общества в среднем. Так как они находятся в одинаковых условиях существования, поскольку подвержены действию одной и той же социальной и физической среды, то непременно существует известныйобщий для нихспособсуществованияи, следовательно, общий способ быть счастливым. Если из индивидуального счастья вычесть все то, что происходит от индивидуальных и местных причин, и оставить только продукт общих причин, то полученный таким образом остаток составляет именно то, что мы называем средним счастьем.

Это, следовательно, величина абстрактная, но абсолютно единственная, не могущая изменяться в двух противоположных направлениях одновременно. Она может возрастать или уменьшаться, но невозможно, чтобы она одновременно и возрастала и уменьшалась. Она имеет то же единство и ту же реальность, что средний тип общества, средний человек Кетле, ибо она представляет счастье, которым, как считается, пользуется это идеальное существо.

Следовательно, подобно тому как он не может одновременно стать большим и меньшим, более нравственным и менее нравственным, он не может также в одно время стать и счастливее и несчастнее.
Но причины, от которых зависит увеличение числа самоубийств у цивилизованных народов, имеют некоторые общие черты. Действительно, самоубийства не происходят в отдельных местах, в некоторых частях общества, обходя другие; их наблюдают повсюду. В одних странах восходящее их движение быстрее, в других - медленнее, но оно существует повсюду без исключения. Земледельческие области менее подвержены самоубийству, чем промышленные, но доставляемый ими контингент все возрастает.

Мы, стало быть, имеем дело с явлением, связанным не с какими-то местными и особыми обстоятельствами, но с общим состоянием социальной среды. Это состояниепо-разномуотражаетсяотдельнымисредами (провинции, профессии, религиозные исповедания и т. д.); поэтому его действие не везде даст себя знать с одинаковой интенсивностью; но природа его от этого не изменяется.
Это значит, что счастье,орегрессе которого свидетельствует развитие самоубийств, есть среднее счастье. Возрастающее число добровольных смертейне только доказывает, что имеется большое число индивидов, слишком несчастных, чтобы выносить жизнь, - это ничего бы не говорило о других, составляющих, однако, большинство, - но что общее счастье общества уменьшается. Следовательно, так как это счастье не может увеличиваться и уменьшаться одновременно, то увеличение его невозможно, раз увеличиваются самоубийства; другими словами, дефицит, существование которого они обнаруживают, не возмещается ничем.



Причины, от которых они зависят, только часть своей энергии расходуют в форме самоубийств; оказываемое ими влияние гораздо обширнее. Там, где они не приводят человека к самоубийству, подавляя окончательно счастье, там они по меньшей мере сокращают в различных пропорциях нормальный избыток удовольствий над страданиями. Конечно, благодаря особой комбинации обстоятельств, может случиться, что в известных случаях их действие нейтрализуется, делая даже возможным приращение счастья; но эти случайные и частные изменения не влияют на социальное счастье.

Какой статистик, впрочем, не увидит в росте общей смертности в определенном обществе признаки ослабления общественного здоровья?
Значит ли это, что нужно приписать самому прогрессу и составляющему его условие разделению труда эти грустные результаты? Это обескураживающее заключение не вытекает с необходимостью из предыдущих фактов. Наоборот, весьма вероятно, что оба эти разряда фактов просто сопутствуют друг другу.

Но это сопутствие достаточно доказывает, что прогресс не особенно увеличивает наше счастье, так как последнее уменьшается - и даже в весьма серьезных размерах - в то самое время, когда разделение труда развивается с неведомой до сих пор энергией и быстротой. Если нет основания допускать, что оно уменьшило нашу способность к наслаждению, то тем более невозможно думать, что оно увеличило ее.
В конечном счете все, что мы сказали, есть только частное применение той общей истины, что удовольствие, как и страдание, явление главным образом относительное. Нет абсолютного, определяемого объективно счастья, к которому люди приближаются по мере того, как прогрессируют. Но, подобно тому как, по словам Паскаля, счастье мужчины не то же, что счастье женщины, счастье низших обществ не может быть нашим, и наоборот. Однако одно не больше другого.

Относительную интенсивность его можно измерять только той силой, с которой оно привязывает нас к жизни вообще и нашему образу жизни в частности. Но самые первобытные народы столь же привязаны к существованию, и в частности к своему, как мы к своему.

Они даже менее легко отказываются от него. Итак, но никакого пропорционального отношения между изменением счастья и прогрессом разделения труда.
Это положение весьма важно. Из него следует, что для объяснения превращений, испытанных обществами, не нужно выяснять, какое влияние они оказывают на счастье людей, так как не это влияние вызвало их. Социальная наука должна решительно отказаться от тех утилитарных сравнений, которыми она слишком часто пользовалась. Кроме того, такие соображения по необходимости субъективны, ибо всякий раз, когда сравнивают удовольствия или интересы, то за неимением объективного критерия невозможно не бросить на весы свои собственные мнения и вкусы и не выдавать за научную истину то, что является только личным чувством.

Это принцип, который уже Конт сформулировал весьма ясно. По существу, относительный дух, - говорит он, - в котором необходимо трактовать любые понятия положительной политики, должен сначала заставить нас удалить, как тщетное и пустое, метафизическое рассуждение о приращении человеческого счастья в различные эпохи цивилизации...

Так как счастье каждого требует достаточной гармонии между совокупностью развития различных его способностей и особой системой обстоятельств, управляющих его жизнью, и так как, с другой стороны, такое равновесие постоянно и самопроизвольно стремится к некоторой степени, то невозможно, говоря об индивидуальном счастье, сравнить положительно каким-нибудь непосредственным чувством или рациональным путем социальные ситуации, полное приближение к которым абсолютно невозможно.
Ножеланиестатьсчастливее-единственный индивидуальный двигатель, могущий объяснить прогресс; по удалении его не остается другого. На каком основании индивид сам по себе станет вызывать изменения, постоянно требующие от него усилий, если он не извлекает из них большего счастья? Следовательно, определяющие причины социальной эволюции находятся вне его, т. е. в окружающей его среде.

Если и он и общества изменяются, то потому, что изменяется эта среда. С другой стороны, так как физическая среда относительно постоянна, то она не может объяснить этот непрерывный ряд изменений. Поэтому исходные условия надо искать в социальной среде.

Происходящие в ней изменения вызывают те, через проходят общества и индивиды. Таково методологическое правило, которое мы будем иметь случай применить и подтвердить в дальнейшем.
Однако можно было бы спросить, не вызывают ли некоторыеизменения, которым подвергается удовольствие (всилу уже самого факта длительности его существования), и самопроизвольные изменения в человеке и нельзя ли объяснить таким образом прогресс разделения труда? Вот как можно было бы представить это объяснение.
Если удовольствие не есть счастье, то, во всяком случае, оно элемент его. Но оно теряет свою интенсивность от повторения; если же оно становится непрерывным, то совершенно исчезает.

Время может нарушить равновесие, которое стремится установиться, и создать новые условия существования, к которым человек может приспособиться, только изменяясь. По мере того как мы привыкаем к известному счастью, оно убегает от нас, и мы вынуждены пуститься в новые поиски, чтобы его обнаружить. Нам нужно оживить это потухающее удовольствие более энергичными возбуждениями, т. е. умножить или сделать интенсивнее те, которыми мы располагаем. Но это возможно только тогда, когда труд становится более производительным и, следовательно, более разделенным.

Таким образом, всякий прогресс, осуществленный в науке, в искусстве, в промышленности, вынуждает нас к новому прогрессу для того только, чтобы не потерять плоды предыдущего. Значит, можнообъяснить развитие разделения труда игрою чистоиндивидуальных факторов, не вводя никакой социальной причины.

Словом, если мы специализируемся, то не для приобретения новых удовольствий, но чтобы возместить разрушающее влияние, оказываемое временем на приобретенные удовольствия.
Но как бы реальны ни были эти изменения удовольствия, они не могут играть той роли, которую им приписывают. Действительно, они происходят повсюду, где есть удовольствие, т.е. повсюду, где имеются люди.

Нет общества, к которому не приложимэтот психологический закон, но есть такие общества, в которыхразделение труда не прогрессирует. Мы видели действительно, что весьма большое число первобытных народов живет внеподвижном состоянии, из которого они даже недумают выйти. Они не стремятся ни к чему новому.

Однако их счастье подчинено общему закону. Точно так же обстоит дело с деревней у цивилизованных народов. Разделение труда прогрессирует тут очень медленно и склонность к изменениям весьма слаба. Наконец, внутри одного и того же общества разделение труда развивается более или менее быстро в разные эпохи; влияние же времени на удовольствие всегда одно и то же.

Значит, не оно вызывает развитие.
Действительно, непонятно, как бы оно могло иметь такой результат. Невозможно восстановить равновесие, уничтоженное временем, и удержать счастье на постоянном уровне без усилий, тем более тягостных, чем более мы приближаемся к высшему пределу удовольствия; ибо в области, близкой к максимальному пункту, приращения, получаемые удовольствием, все ниже и ниже приращений соответствующего раздражения. Нужно больше работать за то же вознаграждение. Что выигрывают с одной стороны, то теряют - с другой, и избегают потери только путем новых издержек.

Следовательно, чтобы эта операция была выгодна, нужно по крайней мере, чтобы потеря эта. была важна, а потребность возместить ее - очень сильна.
Но в действительности она имеет только весьма посредственную энергию, так как повторение не отнимает ничего существенного у удовольствия. Не надо, в самом деле, смешивать прелесть разнообразия с прелестью новизны.

Первое -необходимое условие удовольствия, так как непрерывное наслаждение исчезает или превращается в страдание. Но время само по себе ire уничтожает разнообразия; необходима к этому еще непрерывность. Состояние, повторяющееся часто, но с перерывами, может оставаться приятным, ибо если непрерывность разрушает удовольствие, то или потому, что она делает его бессознательным, или потому, что выполнение всякой функции требует издержек, которые, продолжаясь непрерывно, истощают организм и становятся болезненными. Значит, если действие, будучи привычным, повторяется только через достаточно большие промежутки времени, оно все-таки будет ощущаться, и произведенные расходы смогут быть возмещены за это время.

Вот почему здоровый взрослый человек всегда испытывает одинаковое удовольствие, когда пьет, ест, спит, хотя он это делает каждый день. То же происходит и с духовными потребностями, которые так же периодичны, как и психические функции, которым они соответствуют.

Удовольствия, доставляемые нам музыкой, искусством, наукой, сохраняются в целостности, лишь бы они чередовались.
Если непрерывность и может нечто, чего не может повторение, то она все же не внушает нам потребности в новых и непредвиденных возбуждениях. Ибо если онацеликом уничтожает сознание приятного состояния, то мы не можем заметить, что удовольствие, которое было связано с последним, также одновременно исчезло; оно, кроме того, заменяется тем общим ощущением благополучия, которое сопровождает регулярное выполнение функций, непрерывных в нормальном состоянии, и которое имеет не меньшую цену.

Поэтому мы ни о чем не сожалеем. Кто из нас имел когда-либо желание чувствовать биение своего сердца или функционирование легких? Если же, наоборот, имеется страдание, то мы просто стремимся к состоянию, которое отличается от причиняющего нам боль. Но, чтобы прекратить это страдание, нет необходимости в особых ухищрениях.

Известный предмет, к которому мы обыкновенно равнодушны, может в этом случае причинить нам большое удовольствие, если он составляет контраст с тем, что вызывает в нас страдание. Следовательно, в способе, каким время затрагивает основной элемент удовольствия, нет ничего, что могло бы побудить нас к какому-нибудь прогрессу.

Правда, не так обстоит дело с новизной, привлекательность которой непродолжительна. Но если она и доставляет больше свежести удовольствию, то она не создает его.

Это только второстепенное и преходящее качество, без которого оно может отлично существовать, хотя рискует быть тогда менее приятным. Поэтому, когда новизна исчезает, происходящая от этого пустота не слишком чувствительна, а потребность ее заполнить не очень интенсивна.
Интенсивность ее уменьшает еще то, что она нейтрализуется противоположным, более сильным и более укоренившимся в нас чувством, а именно - потребностью устойчивости в наших наслаждениях и регулярности в наших удовольствиях. Мы любим перемену, но и то же время привязываемся к тому, что любим, и не можем без боли расстаться с ним. Кроме того, это необходимо для поддержания жизни, ибо если она невозможна без перемены, если гибкость ее увеличивается вместе со сложностью, то прежде всего, однако, она представляет собой целую систему устойчивых и регулярных функций.

Есть, правда, индивиды, у которых потребность новизны достигает исключительной интенсивности. Ничто из существующего не удовлетворяет их; они жаждут невозможных вещей; они хотели бы установить новую действительность на месте имеющейся.

Но эти неисправимые недовольные - больные, и патологический характер этого случая только подтверждает сказанное нами.
Наконец, не нужно терять из виду, что эта потребность по природе своей весьма неопределенна. Она нас не привязывает ни к чему определенному, так как это потребность в чем-то, чего нет. Она, стало быть, только наполовину сформирована; ибо полная потребность включает два элемента: напряжение воли и определенный объект.

Поскольку объект не дан извне, то он не может иметь другой действительности, кроме приданной ему воображением. Этот процесс - наполовину из области представлений. Он состоит, скорее, в комбинациях образов, в своего рода внутренней поэзии, чем в действительном движении воли. Он нас не заставляет выйти из самих себя; он только внутреннее возбуждение, которое ищет путь наружу, но еще не нашло его.

Мы мечтаем о новых ощущениях, но это -неопределенное стремление, исчезающее, не найдя воплощения. Следовательно, даже там, где оно наиболее энергично, оно не может иметь силы твердых и определенных потребностей, которые, постоянно устремляя волю в одном и том же направлении и по проложенным путям, стимулируют ее тем повелительнее, чем менее оставляют места колебаниям, обсуждениям.
Невозможно допустить, что прогресс - это только следствие скуки. Эта периодическая и в чем-то непрерывная переплавка человеческой природы была делом трудным, осуществлявшимся в муках.

Невозможно, чтобы человечество вынесло столько страданий единственно с целью иметь возможность несколько разнообразить свои удовольствия и сохранить их первоначальную свежесть.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Теперь мы можем разрешить практическую задачу, которую мы перед собой поставили в начале этого труда.
Если есть правило поведения, моральный характер которого неоспорим, так это то, которое повелевает нам осуществить в себе существенные черты коллективного типа. Оно достигает максимальной строгости в низших обществах.

Там первая обязанность - это походить на всех, не иметь ничего личного ни в верованиях, ни в обычаях. В более развитых обществах требуемые сходства менее многочисленны; однако, как мы видели, и здесь есть такие сходства, отсутствие которых представляет собой моральный проступок.



Содержание раздела