d9e5a92d

Космологии капитализма: транстихоокеанский сектор «мировой системы» (ч.1)- М. Салинс


20 ноября 1839 года преподобный Джон Вильямс, член лондонского миссионерского общества, был убит – вскоре после того, как он ступил на берег залива Дилона на острове Эроманга (сейчас Вану-ата) архипелага Новые Гибриды. Уже известный как «апостол Полинезии», Вильямс неожиданно стал мучеником благодаря нескольким меланезийцам, как принято считать, в слепой мести за лишения, которые они претерпели от белых торговцев сандаловым деревом. По крайней мере, так гласит официальная версия, которая, называя событие «убийством», а аборигенов «дикарями», очень характерно вписывает действия островитян в понятиях Запада. С тех пор историографическая традиция таких инцидентов была значительно усовершенствована, но не настолько, чтобы полностью освободиться от христианской добродетели «понимания», что не меланезийцы бросили первый камень. Будто меланезийцы не могли иметь своих собственных, меланезийских соображений или агрессивности собственного изобретения. Пусть даже местное значение смерти Вильямса в ее церемониальных деталях странно похоже на гибель капитана Кука на Гавайях. Неважно, что местное значение событий, казалось бы, должно считаться решающим фактором. Почти во всех европейских описаниях событий островитяне могут лишь реагировать на определяющее ход всех событий присутствие иностранцев.

Экономика развития человека (develop-man)

Конечно, я вспомнил о судьбе миссионера лишь ради метафоры, чтобы присоединиться к хору антропологов, протестующих против идеи, что глобальная экспансия западного капитализма, или так называемой «мировой системы» превратила колонизированные и «периферийные» народы в пассивные объекты их собственной истории, а не ее авторов, и через неравные экономические отношения превратила их собственные культуры в оскверненные товары. Протестующих против разделения человечества на Европу и «народы без истории». Эрик Вольф доказывает, что эти народы заслуживают внимания, что эти люди на самом деле исторические существа, нечто большее, чем просто «жертвы и молчаливые свидетели» своего собственного покорения Западом (1). Вольф писал это потому, что в годы расцвета теории «Мировой Системы» казалось, что антропологам не остается ничего, кроме как изучать глобальную этнографию капитализма. Антропология была бы указующим перстом судьбы. Другие общества считались не имеющими своих собственных «законов движения», не имеющими никакой «структуры» или «системы», кроме той, что навязана им доминирующим западным капитализмом. Однако не являются ли сами эти идеи академической формой того же западного доминирования? Вторгшись материально в жизни других народов, Запад теперь устами своих интеллектуалов отказывает им в какой-либо культурной самостоятельности. Теория «Мировой Системы» становится надстроечным выражением того самого империализма, который она презирает – самосознанием самой «Мировой Системы».

Но почему же в разоблачительной книге Вольфа происходит то же самое? Напрасно пытался бы читатель найти там целостный анализ того, как народы пытаются организовать то, что влияет на них, в терминах своих собственных культур. Вольф приглашает нас посмотреть на Мандуруку и Мио как на исторических агентов, но сам показывает лишь, как они «были втянуты в более крупную систему, чтобы пострадать от ее влияния и стать ее агентами» (2:23). Очевидно, проблема в ностальгии Вольфа по марксистско-утилитарной теории, к которой склоняется большинство сторонников теории «Мировой Системы». Я имею в виду идею, что культура, как отражение «способа производства», – это множество социальных обличий, принимаемых материальными силами, которые каким-то образом имеют свою собственную инструментальную рациональность и необходимость. Отсюда вытекает противоречие, которое нейтрализует все антропологические благие намерения. С одной стороны, Вольф говорит об активной исторической роли народов, то есть об их способности самостоятельно конструировать свою материальную жизнь, исходя из имеющихся обстоятельств, но согласно концепциям своей собственной культуры. С другой стороны, он продолжает рассуждать в рамках теории, утверждающей, что концепции людей – лишь функция их материальных обстоятельств.

Однако нам надо более серьезно отнестись к марксову пониманию производства как присвоения природы внутри и посредством определенной формы общества. Отсюда следует, что способ производства не задает определенного культурного порядка, пока его собственный порядок как производства не определен культурой. Производство, писал Маркс, есть воспроизводство «определенного способа жизни» (3). Система производства – это относительная форма абсолютной необходимости, определенный исторический способ удовлетворения человеческих потребностей. Таким образом, культурное восприятие внешних условий, которых они не создают и не могут изменить, является фундаментальным принципом исторического действия. Созданная в отношении сил природы и как правило в отношении давления других обществ, любая культурная схема, известная истории, является продуктом этого прагматического затруднения. Я не предлагаю игнорировать современную гегемонию, я лишь предлагаю рассмотреть ее историческое развитие как культурный процесс. Западный капитализм спустил с цепи огромные силы производства, подавления и уничтожения. Однако именно потому, что ему невозможно сопротивляться, отношения и товары большей системы принимают определенные значения в местном порядке вещей. В таком случае исторические изменения в местных обществах также непрерывны с предыдущей системой, даже когда порядок приобретает иную культурную когерентность. Таким образом, мы должны рассмотреть, как местные народы интегрируют свой опыт общения с «мировой системой» в нечто логически и онтологически более общее – их собственную картину мироздания.

Проблема состоит в том, чтобы избежать обычного сведения взаимодействия культур к некоей физике с одной стороны, и телеологии с другой. Я имею в виду обычное восприятие мировой экономики как простой механической и материальной силы, и соответственно описание местных историй как безысходной хроники культурной деградации. Разумеется, век спустя после «открытия» Гавайев капитаном Куком, американские предприниматели захватывали землю и превращали гавайцев в сельский пролетариат. Однако нельзя утверждать, что ход гавайской истории с 1778 года направлялся этим результатом, или что он состоял лишь в замене полинезийских отношений буржуазными. Напротив, в истории островов был значительный период внутреннего развития, когда правящие вожди использовали западные товары для своих собственных гегемонистских проектов в рамках традиционных концепций своей божественной сущности. В 1810 году острова впервые были объединены в царство при Камехамехе Первом. И если в дальнейшем Гавайи поддались давлению империализма, то именно потому, что эффект внешней торговли был усилен ее включением в полинезийскую конкуренцию за небесные силы. Это случается снова и снова в современной мировой истории: капиталистические силы реализуются в иных формах и в ином окончательном виде в экзотических культурных логиках глубоко чуждых нативному европейскому товарному фетишизму (4). Таким образом, «мировая сиcтема» – это не физика пропорциональных отношений экономических «действий» и «противодействий». Специфические эффекты глобальных материальных сил зависят от различных способов, которыми они опосредованы в местных культурных схемах.

Это не планетарная физика, а история мирового капитализма, которая, к тому же, двумя различными способами свидетельствует о реальности других способов существования. Во-первых, так называемые «периферийные» народы самым решительным образом влияли на процесс становления современного мирового порядка посредством разнообразия культурного восприятия того, что с ними случилось. Во-вторых, разнообразие не погибло, вопреки ужасным потерям. Оно сохраняется, несмотря на доминирование Запада. На самом деле, уважаемые ученые сегодня доказывают, что современная мировая история с 1860 года отмечена одновременным развитием глобальной интеграции и локальной дифференциации. Долгое время антропологи находились под обаянием определенной мистики западного доминирования: ощущения, что мировая экспансия капитализма ведет к концу истории культуры. Было бы мудрее, как предлагает Джон Келли, добавить концепцию пост-западнизма к господствующей в настоящее время постмодернистской моде на "пост-измы" (5).

Но я предлагаю обратить внимание на более раннюю стадию, с середины восемнадцатого до середины девятнадцатого столетия, рассчитывая проиллюстрировать на этом примере, как народы тихоокеанских островов и побережий Азии и Америки взаимно формировали «воздействие» капитализма, а следовательно, и мировой истории. Отчасти название статьи «Космологии капитализма» объясняется наблюдением того, что часто на островах, в своего рода паломничестве неолита к индустриальной революции, западные товары и даже личности, были восприняты как туземные силы. Европейские товары представлялись знаками божественной благодати и мистических даров, фигурировавших в церемониальных обменах и демонстрациях, которые часто были заодно и жертвоприношениями. Таким образом, местный интерес к некоторым европейским товарам, которые могли быть встроены в местные идеи общественных «ценностей» или святости, был мотивирован туземной «логикой конкретного». В отличие от относительно ограниченных рынков средств производства или кратковременных ажиотажей вокруг мушкетов и других средств уничтожения, европейские предприниматели часто обнаруживали ненасытный спрос на предметы роскоши (6,7,8,9).

Необходимо заметить, что с точки зрения местных народов, эксплуатация «мировой системой» вполне может быть обогащением местной системы. Даже если налицо абсолютная эксплуатация рабочей силы в пользу метрополии путем неэквивалентного обмена, туземцы получают больше товаров экстраординарной общественной ценности меньшим количеством труда, чем было возможно во времена их предков. Начинаются величайшие в истории пиры, обмены и песнопения (10, 11, 12). И поскольку это значит небывалое накопление божественной власти или, что то же, мирской человеческой власти, весь процесс есть развитие в культурной системе координат изучаемых народов.

Это не «отсталость», хотя с западно-буржуазной точки зрения это именно она. Это и не консерватизм. Это непрерывность культуры. Но непрерывность не значит неподвижность, на самом деле наиболее сильное единство может состоять в логике культурного развития. «Неотрадиционное развитие» можно считать наиболее подходящим термином, принимая во внимание очевидные парадоксы в использовании обычаев в коммерции, но я предпочитаю импровизированный нео-меланезийский термин, подслушанный мною в Южно-Тихоокеанском Университете, где английское слово "развитие" («development»), вставленное в пиджин, стало звучать, по крайней мере для меня, как «develop-man» - «развитие человека». С местной точки зрения на то, что является достойным человеческого существа, это именно «develop-man». Это культурная самореализация в невиданных ранее материальных масштабах и формах, и, тем не менее, отнюдь не простое проникновение капиталистическо-рыночных отношений. Конечно, зависимость от мировой экономики, имеющей свои собственные резоны и прогресс, может сделать местный «develop-man» уязвимым в длительной перспективе. Однако судьба – это не история. И не всегда она трагедия. Антропологи рассказывают о замечательных формах местного культурного развития, принимающего формы политического сопротивления ради сохранения культуры.

В ответ на различные импульсы «develop-man» западные торговцы, рыщущие по Тихому океану в поисках меновой стоимости, должны были снизойти к местным потребностям в престижных стоимостях. Однако в конечном счете весь процесс был обусловлен определенными китайскими престижными стоимостями, заложником которых оказалась вся мировая торговля. С самого открытия прямого торгового сообщения с Западом в начале шестнадцатого века, китайцы оставались совершенно равнодушны к европейским товарам, даже с появлением чудес Индустриальной Революции, и мало что брали в обмен на свои товары, кроме драгоценного серебра. В восемнадцатом веке эта аллергия китайцев к западным товарам совпала с возрастающим спросом на чай в Британии и в англоязычных колониях, что вылилось в мощный поток серебра на Восток, эхо которого отозвалось в шахтах Потоши и в африканской работорговле. Как известно, Британия смогла преодолеть невыгодный торговый баланс, приобретенный благодаря зависимости от чая, лишь вызвав у китайцев еще большую наркотическую зависимость от опиума, нелегально импортируемого из Индии. Английская наркоторговля была подкреплена бесславной опиумной войной 1839 года. Не имея английских ресурсов, американцы и австралийцы обшаривали Тихий океан в поисках продуктов, способных заинтересовать китайцев. Так возникла торговля пушниной, перенятая американцами у англичан, а вслед за ней торговля сандаловым деревом и трепангами на островах Южного моря. Шайнберг замечает, что хотя австралийцы и «любили потешаться над суеверными китайцами, покупающими сандаловое дерево по высоким ценам, только чтобы жечь его перед своими алтарями», принимая во внимание их собственный торговый баланс, «колониальная привычка к чаепитиям была не менее странной причудой» (9:6). Добавьте к этому табак и товары роскоши, которые хотели видеть в обмен на свое участие во всем это островитяне, и тихоокеанская торговля окажется, по меткому выражению Шайнберга, доказательством, что «человеческие слабости не знают расовых границ»(9:151).

Перефразировав это утверждение более положительно и антропологически, получим основную мысль этой статьи. Основная идея состоит в том, что «мировая система» – это рациональное выражение относительных культурных логик в терминах меновых стоимостей. Система культурных различий, организованных в разделение труда, – это глобальный рынок человеческих слабостей, в котором все они могут быть выгодно обменены посредством денег. Как Галилей считал математику языком физического мира, так и буржуазии было приятно верить, что культурная вселенная сводится к дискурсу цены, несмотря на то, что одни народы возмущены этой идеей, а другие, согласившись, тем не менее, наполняют свое существование множеством других соображений. Таким образом, фетишизм – это привычка капиталистической мировой экономики, поскольку именно она переводит все эти реально-исторические космологии и онтологии, эти разнообразные отношения людей и систем объектов в термины дохода и расхода, в простой хрематистический пиджин, посредством которого мы также способны приобрести общественно-научное понимание обменных курсов. Конечно, именно способность свести общественные свойства к рыночным ценам позволяет капитализму господствовать над общественным порядком. Но, по крайней мере, в некоторых случаях, эта же способность делает капитализм рабом местных понятий о статусе, средствах контроля труда и предпочтений в товарах, которые он не может уничтожить, поскольку это будет невыгодно. История «мировой системы» должна открыть для нас культуру, мистифицированную в капитализме. Как знаменитый исторический театр западной экономической экспансии, Тихий океан – подходящее место, чтобы начать наш анализ.

 

Китайская торговля

Nous ne plierons jamais cette nation a nos gouts & a nos idees.

-Cibot(1782:267)

В сентябре 1793 года, Джордж Лорд Виконт Макартни, посол правителя варваров Западного океана Георга III прибыл, чтобы поднести дань Небесному Императору и «приобщиться к цивилизации» посредством имперской добродетели – или, с его собственной точки зрения, чрезвычайный и полнимочный посол его Величества Короля Великобритании с инструкциями установить дипломатические отношения с Китаем, с намерением либерализовать китайский рынок в Кантоне и открыть новые рынки в Китае для британских товаров, доставил некоторые образцы этих товаров ко двору императора Чьен-лунга в качестве подарков по случаю его восьмидесятитрехлетия. Некоторое время спустя, посол получил ответ императора на послание своего короля. Адресованный вассальному князьку этот знаменитый эдикт частично приведен ниже:

Мы, волею Небес Император, предлагаем королю Англии свое покровительство. Хотя Ваша страна, о Король, лежит на далеком океане, склоняя Ваше сердце к цивилизации, Вы специально послали своего посла, чтобы с уважением доставить нам государственное послание; и, плывя по морям, он достиг нашего двора, чтобы пасть ниц и передать поздравления императору по случаю дня рождения, а также представить туземные продукты для демонстрации Вашей искренности.

Мы внимательно прочитали текст Вашего государственного послания, и его язык выражает Вашу искренность. Из него ясно видны Ваше раболепие и покорность...

Небесный Император, повелевающий всем между четырех морей (то есть всем миром), просто слишком занят делами Государства и не ценит редкие и драгоценные вещи... Весть о добродетели и мощи небесной Династии проникла очень далеко и мириады королевств присылали послов с подарками, так что всевозможные редкие и драгоценные вещи из-за гор и морей собраны здесь. Вещи, которые Ваш главный посол и другие видели сами. Однако мы никогда не ценили бесхитростные поделки и не имеем ни малейшей нужды в товарах, производимых в Вашей стране (13:337,340).

Об этом документе ни кто иной, как Бертран Рассел сказал, что Китай будет невозможно понять, пока этот документ не перестанет казаться абсурдным (14:182). Я не обещаю развеять странность. Наоборот, начну с ее обобщения.

Император Чьен-лунг был не первым и не последним правителем Китая, отвергшим западные товары. В 1816 году его наследник, отказавшись встретиться с другим британским послом (лордом Амхерстом), выразил то же имперское безразличие: «Моя династия не видит ценности в продуктах из-за границы. Хитроумные поделки из Вашей страны не произвели на меня никакого впечатления» (15:173). Отсутствие интереса к западным товарам не было и исключительной особенностью императоров династии Манчжу. Это пошло еще с предыдущей династии Минг в течение трех сотен лет, а для Британии с 1699 года, когда почтенная Ост-Индская компания начала торговлю в Кантоне. С самого начала компания к своему стыду обнаружила, что не может продать никакие британские товары. Кроме того, товарообмен подвергался все более жесткому контролю китайскими законами. К середине 18-го века он свелся к классической схеме порта торговли (16). Британские товары разрешалось доставлять только в Кантон, где оптовые партии компании могли быть проданы только лицензированным китайским торговцам, которые требовали скидки за взятки всевозможным большим и маленьким чиновникам. Европейцы были изолированы социально и культурно. Демигни так обрисовал положение европейских торговцев в Китае:

Ограниченные 300 метрами набережной на краю огромного Китая, через которую проходило лишь серебро и товары, но ни в коем случае не язык и идеи, они (европейцы) оставались совершенно маргинальны для цивилизации, которую они уже не надеялись понять. На то презрение, которое демонстрировали к ним как к варварам, они могли ответить лишь удвоенным презрением к варварской стране, какой Китай был в их глазах (17 том 2:512).

Однако англичане смирились с этим ради шелка, фарфора, и все больше и больше из-за чая. К середине восемнадцатого века привычка пить чай в Британии проникли во все общественные классы и стала, по словам Лорда Макартни, не просто «необходимой роскошью», как другие китайские изделия, а «необходимой жизненной необходимостью» (13:212). Если бы Англия вдруг была лишена чая, заметил секретарь миссии Макартни, сэр Джордж Стантон, это неминуемо вылилось бы в национальное бедствие (18 том 1:12). Но с точки зрения истории, чай появился в Англии лишь вчера, около 1650 года (19 том 2:527, 20, 21). Первая партия чая, доставленная в Англию Ост-индской компанией в количестве 148 фунтов и 8 унций, прибыла в 1669 году. Однако к 1740-м годовой импорт чая составлял более двух миллионов фунтов, а к 1800 более 20 миллионов фунтов (22,23). Если статус китайского императора как Сына Неба влек за собой презрение к иностранным варварским товарам, то с британской стороны в их собственной космической схеме «чай был богом, в жертву которому приносилось все» (24:163).

Среди жертв были знаменитые английские шерстяные ткани, предлагаемые на кантонском рынке значительно ниже себестоимости, чтобы финансировать покупку чая. В течение последней декады 18-го века демпинг английских тканей значительно увеличился, что позволило несколько уменьшить расход серебра (23:155). В 1820 году директора компании констатировали 1 685 103 фунта стерлингов убытка от продажи английских товаров в Кантоне в течение последних 23 лет из-за «превышения объемов предложения над объемом спроса» (22 том 1:75). К тому моменту индустриальная революция шла полным ходом, и, кроме производителей шерстяных тканей, производители и продавцы стальных и чугунных товаров, кораблей и морского оборудования, а также хлопковых тканей – все требовали открытия новых рынков; особенно хлопковые короли, после раскрытия патента Арккайта в 1785 году страдавшие от перепроизводства. Шумные требования новых рынков были одной из важных причин, по которым правительство решило послать миссию Макартни, что обошлось Ост-Индской компании еще в 78 000 фунтов стерлингов. Но ни до, ни после миссии китайские торговцы не проявляли большого интереса ко всем этим разнообразным английским товарам. Китайцы охотно брали только серебряные монеты. Но с точки зрения Запада, с его меркантилизмом, это перекачивание драгоценных металлов в Китай выглядело неприемлемым.

До начала 19-го века, в течение почти 300 лет Китай был могилой для европейского серебра, ни одного грамма которого не возвращалось в Европу. Таким образом, в Поднебесной империи только в восемнадцатом веке «исчезло» около 150 миллионов испанских долларов (реалов). Вскоре британцы (но не американцы или другие западные страны) решили эту проблему благодаря вовсе не промышленным товарам, а частной «деревенской торговле» индийским опиумом и хлопком сырцом, оперирующей по лицензиям Ост-Индской компании. Кредитные процедуры позволяли Компании класть кантонские прибыли от «деревенской торговли» на свой счет. Однако до начала первой Опиумной войны (1839-1842) около 350 миллионов реалов серебром были экспортированы западными торговцами в Китай (25:100). И хотя азиатская и американская торговля Европы, очевидно, взаимно дополняли друг друга – из Америки поступало серебро, на которое покупался чай, который пил Джон Буль, – Валленштейн находит весь этот бизнес странным, принимая во внимание «страстное сребролюбие» Европы, и предлагает исключить его из истории капиталистической мировой системы, очевидно потому, что он был организован на условиях Азии (26:330, но см. 27:89-90).

Эти условия были очевидны не только из императорского ответа Чьен-Лунга королю Георгу III, но видны буквально во всех событиях, связанных с миссией Макартни. Поэтому я и уделяю ей столько внимания. Лорд Макартни, посланный для заключения договора между равными в его понимании государями независимых государств, лицом к лицу (и то лишь в виде исключения, потому что по правилам он должен был быть лицом к земле) столкнулся с Уникальным Человеком, чье благосклонное правление было единственным источником порядка в мире людей. Лорд, рассчитывавший произвести впечатление на императорский двор мощью своей собственной цивилизации, представленной как продолжение добродетелей своего собственного короля, был принят Высшим Господином, чья добродетель является необходимым условием возможности существования какой бы то ни было цивилизации. Ни о каких договорах и переговорах с такой универсальной властью не могло быть и речи, возможно было лишь подчинение и приобщение – обращение к цивилизации. То есть переход к культуре из состояния неорганизованного беспорядочного варварства, общего для живущих в столь далекой стране англичан и чудовищ дикой природы. Через свое жертвенное служение, примером своего мудрого поведения, через личную добродетель, распространяемую посредством действий чиновников, Сын Неба был единственным посредником между человечеством и трансцендентным небесным источником всякого земного благосостояния. Ему принадлежала не только исключительная политическая власть, но и тотальная культурная.

С древнейших времен основатель новой династии, получатель нового Мандата Неба создавал новый календарь, новую систему мер и весов, новую нотную азбуку. Таким образом он организовывал человеческое время и пространство, экономику и гармонию как продолжение своей императорской персоны: «Его голос был стандартом всех звуков», пишет знаменитый историк Хонь о легендарном основателе династии Хсиа, «его тело было стандартом мер длины». То есть он мог определять Числа, служащие для регулирования Времени и Пространства, так же как и музыку, регулирующую универсальную Гармонию (28:16). Первый император династии Манчжу без колебаний нанял астронома иезуита, чтобы создать новый календарь (29 том 1:3-4; 30:3). Ни он, ни его преемники не забывали гармонизировать занятия человечества с помощью Небесной смены времен года, разумеется, с помощью правильных жертвоприношений, но так же и через монопольное распространение календаря на новый год в день празднования Нового Года. Подделка календаря считалась преступлением, и фальсификация каралась смертной казнью. Такой дар времени был среди преимуществ, которые варвары получали в обмен на подчинение и подношение дани, кроме того, они получали печати для приложения к своим собственным указам, документам о назначении чиновников и присвоении титулов. В глазах китайцев это были ценные дары императора, к которым часто прилагалось и право торговать китайскими товарами.

Торговля обычно занимает второстепенное место в этой трибутарной системе, поскольку является лишь материальной стороной включения в цивилизацию. Подношения варваров символизировали собой силу притяжения добродетелей императора, воплощением императорской цивилизующей силы. «Короли прошлого», – гласит официальный документ Минг: «культивировали собственные утонченные добродетели для удержания подданных в повиновении на расстоянии, но потом варвары (востока и севера) пришли ко Двору, чтобы получить аудиенцию» (цитировано в 31:132). Отсюда следует и такое восприятие империи Карла Великого периода Чинг:

В середине периода правления династии Танг (618-906) Карл Великий, талантливый и ученый человек, одаренный гражданскими и военными талантами, стал императором немцев и французов. Его слава и добродетель распространились очень далеко, и все варвары покорились ему (цитировано в 32:1).

Подношения варваров обязательно должны были быть продуктами их собственных стран и, в определенном смысле, чем более странными были дары, тем лучше, потому что они символизировали одновременно и универсальность императорской добродетели, ее способность включать и упорядочивать все разнообразие и любые отклонения в мире за пределами Китая, и способность контролировать чудовищ и чудеса за пределами человеческого мира, перед которой бледнеет власть над людьми (25:16). Посмотрите, как красочно описывает в 1419 году прибытие жирафа конфуцианский писатель. Жираф у него - «единорог» (чи-лин):

Когда добродетель Повелителя Империи простирается от Великой Чистоты сверху до Великой Неколебимости снизу и между ними достигает Мириад Духов, появляется жираф...

Когда добродетель повелителя проникает в темные воды хаоса, и его преобразующее влияние достигает всех живых существ, появляется жираф (цитировано в 33:24).

Подносимые главным образом ко дню рождения императора и дню зимнего солнцестояния, подношения варваров, таким образом, связывались с возрождением мира, гарантируя дарителям материальные блага, происходящие от общения Повелителя с Небом. Благополучие также было заключено в ценных подарках, получаемых послами от императора, демонстрирующих умение императора приветить людей, пришедших издалека. И снова торговля была частью того же набора концепций: официально она считалась «милостью», жалованной иностранцам. Как объясняет Файрбанк, «необходимое средство их приобщения к китайскому изобилию» (31:139). Поэтому нельзя сказать, что намерение лорда Макартни преподнести подарки на день рождения императору не было понято китайцами, просто для них эти дары означали совсем не то, что для лорда. Разумеется, эти китайские представления не означают отсутствия интереса к торговле, использованию торговых связей в политических целях или для получения дохода. В долгой истории Китая, особенно вдоль северных границ, торговля часто была инструментом политики – ее либо стимулировали, как часть экспансионистской политики, либо терпели в попытке нейтрализовать угрозу со стороны варваров (34; 35).

Как было сказано ранее, эти структуры представлены соответствующими событиями в хронике миссии Макартни. Достаточно вспомнить отказ лорда падать ниц перед императором, о котором так много говорится в востоковедческой литературе (36). Макартни настаивал, что надо различать паломничество вассальных князьков и уважение великого монарха, подданным которого он является. В крайнем случае лорд был согласен пасть ниц, если китайский чиновник такого же ранга падет ниц перед портретом Георга Ш (13:100,119). Это предложение согласно документам китайского двора «показало невежество» посла (14:156-158). То же случилось и при попытке Макартни приступить к делу, то есть к переговорам, во время церемонии принятия посольства Императором сразу после обмена подарками. Инициатива посла не нашла понимания у китайцев, потому что с их точки зрения дело было уже сделано. Делом была сама церемония (13:137, 148; 37). Тут важно заметить, что в течение первых пятидесяти лет операций Ост-Индской компании в Китае у нее не было ни одного западного сотрудника, владеющего китайским языком (23:39). Астроном из посольства Макартни, доктор Динвидди часто жаловался, что англичане совершенно не понимали, что происходит вокруг. «С каким лицом вернется лорд Макартни в Европу после такого унизительного обращения?» - спрашивал он. «Никакие извинения не могут этого компенсировать. Мы приедем домой, нас спросят, что нам удалось сделать, и что мы ответим? Что мы не могли разговаривать с людьми» (цитировано в 38:87).

Однако лорд Макартни знал, что транспаранты на китайском корабле, везущем его в Пекин, гласили «Английский посол, везущий дань Императору Китая». Он знал, но дипломатично предпочел «не заметить» этого, рассчитывая, что английские товары говорят сами за себя. По мнению англичан, они везли под видом так называемой «дани» «лучшие образцы английских товаров и последние изобретения для повышения удобства и комфорта общественной жизни», тщательно подобранные, чтобы достичь «двух целей: доставить удовольствие тем, кому они предназначались, и возбудить более широкий спрос на подобные товары» (18 том 2:23). То есть в случаях, когда англичане называли свой груз «подарками», а китайцы называли его «данью», ни один из англичан «не догадывался», что имеют в виду хитрые азиаты. Их подарки были на самом деле образцами продукции, более того, они были примерами индустриального гения, созданные, чтобы быть символами превосходства британской цивилизации и величия Георга Ш. Среди подарков были научные инструменты, глобус с обозначенным на нем маршрутом плаваний капитана Кука и его открытиями, красивые кареты, стальные клинки, способные разрубать железо, не теряя своей остроты. Эти подарки, по словам сэра Джоржа Стаунтона, были тщательно подобраны, чтобы служить символами прогресса западной науки и донести до императора эту идею (18 том 2:243). «Все это предназначалось, чтобы удивить китайцев силой, знанием и изобретательностью англичан», – пишет Динвидди, «для этой цели среди подарков его Небесному Величеству находилась замечательная коллекция астрономических и научных приборов». Англичане привезли планетарий, который строили тридцать лет, «являющийся лучшим механическим устройством, когда-либо созданным человеческими руками» (38:26). Для англичан их подарки были самоочевидными знаками индустриальной «логики конкретного» (тотемизма) – знаками «нашего превосходства» (13:191). Предполагалось, что они несут в себе целую политическую, интеллектуальную и моральную культуру (37:135ff). Однако, если кто-нибудь и ездил в Тулу со своим самоваром, то это были англичане, везущие китайцам символы цивилизации.

В своем журнале Макартни постоянно возмущается нежеланием китайцев признать превосходство англичан. Однако, по мнению китайцев, если англичане подносят дань в знак искренности своего желания приобщиться к цивилизации, то их товары не могут превосходить китайские. В лучшем случае, они являются тем, чем должны являться – странными экзотическими редкостями из внешнего мира, где царит хаос. На улицах Пекина Стантон узнал, что именно так и были восприняты британские «подарки»:

Среди историй, захвативших в тот момент воображение людей, приезд посольства занимал немалое место. Подарки, привезенные императору, по мнению китайцев, включали всевозможные редкости из других стран, или вещи неизвестные китайцам. Из животных послы привезли" слона размером с обезьяну и свирепого как лев" и "петуха, питающегося древесным углем". Все должно было отличаться от ранее виденного в Пекине или обладать необычными в данной вещи качествами (18 том 2:21; 13:114; 3851).

В прекрасной востоковедческой книге, написанной полвека спустя, английский китаевед Томас Мидоус объясняет, что китайцы, видя техническое чудо вроде английского корабля, просто не думали о том, что страна, в которой он был построен, «должна» быть населена энергичными и богатыми жителями, «свободными наслаждаться продуктом своего труда», что она «должна» иметь сильное правительство и хорошие законы «и в целом находиться на высокой ступени развития цивилизации» (39:235). (Здесь слова Мидоуса созвучны выступлениям современных археологов-функционалистов). Китайцы вполне допускают, что англичанин может делать что-то необычное, но то же можно сказать и о слонах и других диких зверях. На самом деле Двидди записал именно такую реакцию современников на миссию Макартни, включая невосприимчивость китайцев к туземной западной теории соответствия между технологией и цивилизацией:

Их предрассудки неуязвимы. Спроси их, не являются ли изобретатели и производители таких интересных и элегантных машин превосходными и умнейшими людьми. Они ответят «Это интересные вещицы, но на что они годны? Владеют ли европейцы искусством управления государством столь же хорошо?» (цитировано в 38:50).

Этим и объясняется неудача попыток Макартни возбудить спрос на английские товары. Поэтому ему, например, не удалось заставить китайцев выбросить их палочки для риса, что, по его мнению, они непременно должны были сделать после демонстрации «удобства» шифелдских ножей, вилок и ложек (13:225-226).

Когда Император сказал лорду Макартни, что ему не нужны простенькие британские поделки, он не врал. Он имел их все, и в гораздо больших количествах, чем мог предложить Макартни, однако он хранил их в своих отдаленных охотничьих парках и летних дворцах, в частности в парке Жехол за Великой Китайской Стеной, где он и принял британского посла, и в «Саду совершенного сияния» Юан Минг Юан, тоже вне Пекина. Там, на расстоянии от китайской гармонии столицы и Среднего Царства, Император демонстрировал свою универсальность и включение варваров. Я намерен показать, что этот символический контраст является ключевым для торговой политики Китая.

В Жехоле, где император охотился, хранились несказанные богатства из земель варваров, на которых тоже охотились и которые коллекционировали. В многочисленных павильонах, украшенных картинами с изображениями сцен императорской охоты (18 том 2:82), Лорд Макартни своими глазами видел:

Всевозможные европейские игрушки - музыкальные шкатулки, глобусы, часы такого изысканного мастерства и в таком изобилии, что наши подарки выглядели в сравнении с ними более чем скромными. И нам сказали, что все эти прекрасные вещи - лишь малая часть коллекции. Остальное находится в квартирах дам и в европейском отделе Юан-минг Юаня. (13:125-126)

Англичане никогда не увидели «европейский отдел»: впечатляющий комплекс дворцов в стиле итальянского барокко в Юан-минг Юане, спроектированном для Императора иезуитскими миссионерами и наполненном разнообразнейшими европейскими предметами роскоши. Французские миссионеры, имевшие возможность осмотреть дворцы, писали «удивительно как много у этого государя интересных и великолепных вещей всякого рода со всех уголков Запада» (15:160). Однако иностранные сокровища были лишь частью комплекса, созданного с целью окружить отдых императора всеми мыслимыми творениями природы и человека. По словам Гранета, даже те вещи, которые ни один коллекционер не смог бы найти, были представлены в виде скульптур или рисунков (40:274). Такое разнообразие было непосредственно связано с могуществом правителя. И если Чиен-лунг сделал Жехол музеем своего богатства, то это вполне соответствовало традициям. Чин Ших Хуанг-ти (правивший в 221-210 годах до нашей эры), «чтобы наслаждаться всеми своими победами одновременно и детально», воздвиг в своих грандиозных садах столько же дворцов, сколько разрушил в покоренных странах, и каждая постройка воспроизводила резиденцию побежденного правителя (41; 42:168).

Синтез разнообразия и покорения превратил эти загородные резиденции императора в совершенные микрокосмы: они представляли собой весь мир как создание императора, подвластное ему. «Все твари воздуха, воды и земли толпились в его прудах и парках. Не было ни одного растения, которое отсутствовало бы в его садах; можно было видеть, как волны его озер разбиваются об отдаленные земли, в которых угадывались загадочные острова Бессмертных» (28:394). Написанный о великом императоре Ву династии Хан, этот текст с тем же успехом мог быть кратким изложением отчета Макартни о Восточном Саде императора Чиен-лунга в Жехоле (13:124ff; 15). Для полного соответствия реалиям императорского двора эпохи Манчжу, следовало бы добавить насыщенные экспозиции человеческой жизни – деревни, монастыри, библиотеки, храмы и крестьянские поля с растущими на них всевозможными культурами. Библиотеки содержали абсолютно полную коллекцию знаний – результаты поисков наиболее редких и ценных книг империи начатых Императором в 1771 году (43). Но и одних садов было более чем достаточно, чтобы царь-мудрец мог культивировать свои силы правителя, поскольку медитация в такой обстановке - это не больше и не меньше, чем вбирание в себя всей Вселенной. В Юан-Минг Юане был даже миниатюрный город, окруженный городской стеной, с улицами, площадями, дворцами, ярмарками, магазинами, общественными зданиями. Если в Версале Мария-Антуанетта играла пастушку в пасторальной идиллии, то в Юан-Минг Юане Императрица, придворные дамы и Император надевали костюмы городских жителей, чтобы вместе с толпой евнухов играть купцов, ремесленников, уличных торговцев, носильщиков, солдат и даже воров-карманников в сценах воспроизводящих «все смятение, встречи и расставания и даже мошенничества большого города» (44:790).

Художник-иезуит Аттайрет, которому мы обязаны этим описанием восемнадцатого века, противопоставляет эту кажущуюся неразбериху летних садов солидному и уравновешенному устройству императорского дворца в Пекине. «Прекрасный порядок» последнего он сравнивает с нашими западными понятиями симметрии и единообразия, где все детали сбалансированы и параллельны, все находится на своих местах, все соответствует своему назначению. Однако в Юан-Минг Юане правит «прекрасный беспорядок», который можно даже назвать «анти-симметрией». Китайские источники подтверждают, что кажущийся беспорядок не только позволяет избежать подчинения «симметрии, даже более утомительной, чем холодной и монотонной», но и призван имитировать природу (41:318). Связь коннотации природного разнообразия и императорской власти подтверждается и наблюдением Аттайрета, что ни один пасторальный павильон не похож на другой. Наоборот, «можно сказать, что каждый из них сделан в соответствии с идеями и по образцу какой-либо страны» (44:791). Распространяющееся на мельчайшие детали архитектуры разнообразие постоянно вызывает в иезуитском художнике чувство человеческой власти над всеобщим многообразием: «Только попав сюда, я увидел двери и окна с таким разнообразием форм и фигур - круглые, овальные, квадратные, многоугольные, в форме вейеров, цветов, ваз, птиц, зверей и рыб – словом, всевозможных правильных и неправильных форм» (44:792). Однако, как комментирует Гранет, принимая «экзотически окрашенные легенды или технологии, жонглеров или идеи, они никогда не впускали их в свой дом». С давних пор в домашнем хозяйстве господствовала элегантная система классификации, сбалансированный порядок, в котором все было китайское. А в парках, предназначенных «для их охоты, пиров и игр» правители принимали «все, что им подносили, будь то идеи или боги, экзотические или новые, астрологи, поэты, клоуны» (40:295-296). Сюда можно добавить английских лордов и их забавные подарки вроде тех карет, что привез Макартни, которые никогда не использовались и вместо этого заняли незначительное место в коллекции в Юан Минг Юане (45:145; 46:331).

На всех этих примерах я хочу показать, что императорские сады и охотничьи угодья символизируют культурную политику, включая и экономику, которая одновременно была открыта и закрыта, и таким образом могла адаптироваться в соответствии с практической ситуацией. Противопоставление загородных резиденций Императора и столицы повторяет космографию китайской цивилизации, иногда называемую «внути-наружное разделение» (47), которую китайцы представляли несколькими способами. Иосиф Нидхам воспроизводит старинный китайский план мира, организованный как серия включенных друг в друга квадратов, окружающих центральный королевский квадрат. По мере удаления от королевского центра, содержащего квинтэссенцию структурного порядка, идут варварские зоны уменьшающейся цивилизованности и умиротворенности, кончаясь далекой «лишенной культуры дикостью» (48:502). Отделяя Китай от остального мира и в то же время представляя его как центральный источник порядка в мире, эта теория цивилизации прекрасно подходит и для расширения империи и для культурной изоляции, для гегемонического включения, и для ксенофобного исключения в соответствии со спецификой складывающейся ситуации. Это может быть нормальным циклом развития династии, подобно маятнику, колеблющемуся между движением экономической политики вперед и навстречу соседям, и периодами ксенофобного отступления, совпадающего с расширением границ империи, которое рано или поздно выявляет слабость китайской империи. Захваты в более поздних фазах поощряют процессы, которые Латтимор выделяет как источники упадка, а именно усиление власти знати и увеличение богатства купцов (34). Отклоняя финансовые потоки от центрального правительства и приводя в упадок крестьянство, усиление власти частных лиц приводит к кризису имперского режима. Правительство становится все менее и менее эффективным в борьбе против восстаний внутри страны и набегов варваров, которые оказываются нежелательным следствием прошлых успехов. Отсюда и тесная корреляция достижений империи и перехода к политической экономии изоляционизма, в отличие от предшествующих тесных отношений с варварской периферией, когда новая династия подтверждала свое право на Мандат Небес.

Так китаеведы описывают эпоху Минг (49) и эпоху династии Чинг, рассматриваемую здесь (17: том 2:468ff, 487-495). Хорошо известно блистательное наступление династии Минг во времена императора Юнг-ло (1403-1434), особенно великие вояжи евнуха адмирала Ченг-хо, который пронес китайский флаг от Восточной Африки до Восточной Индии. Огромными армадами с экипажами в десятки тысяч человек Ченг-хо доходил до Персидского залива и побережья Африки, «собирая вассалов, как сувениры» (50:124; 51; 52:487ff; 31:40-41; 17 том 1:300ff). Однако при поздних императорах династии поток посольств с подношениями стал быстро иссякать, а вместе с ним и интерес империи к иностранной торговле – это случилось именно в тот момент, когда в Китай пришли европейцы (35). Похожее отступление случилось при поздней династии Танг, когда строгие ограничения торговли были введены ради этической целостности Центрального Царства. Но всего веком раньше китайские вельможи, одетые по-турецки, жили в фетровых палатках на улицах Пекина. В более раннем «расцвете Танг» страсть ко всем формам экзотики - от зеленоглазых девушек-танцорш из внутренней Азии до сандалового дерева Индии и пряностей Молаккас - захвалила все слои китайского общества (53). Однако, как заметил Иосиф Флетчер, в сравнимом цикле династии Минг все эти колебания не влекли за собой изменений в китайской теории империи. Включающая и исключающая политики были лишь разными практическими формами применения одной и той же концепции иерархии. Поздние императоры династии Минг по описаниям Флетчера:

...стали выполнять свой мандат более пассивно. Все чаще и чаще Китай стоял в стороне, пренебрегал торговлей и рассматривал принятие дани из Средней Азии как уступку. Однако было бы неверным считать ранние захваты Минг случайным изолированным эпизодом. То, что Минг старались приблизить к себе Мир в ранней истории династии, но не после, отражает раннюю силу и позднюю слабость Минг. Это не было сменой доктрины или отказом от мирового главенства императора. Ранняя инициатива и позднее отступление наблюдаются в контексте одних и тех же институтов и имперских притязаний. Иностранные экспедиции и дипломатические уступки периодов Хунг-ву и Юнг-ло представляют собой ценности династии в период могущества, в то время как неприязнь к иностранцам и антикоммерциализм поздних Минг являются выражением тех же ценностей в период слабости (49:215; 17: том1:296).

Итак, мы убедились в неадекватности идей «самодостаточности» Китая, слишком долго и тавтологично повторяемой западными исследователями для объяснения равнодушия династий Минг и Чинг к европейским товарам (13:12; 31:139; 54:5). Даже у ранних Чинг был весьма заметный коммерческий цикл, дополненный живым интересом долго правившего императора Канг Хси (правил в 1662-1722) к европейским наукам и искусствам (25:60-63, 84ff; 55; 23:104ff; 56). Но теперь появились новые факторы, такие, как неспособность Манчжу контролировать частную торговлю на Юго-Востоке, в которую также включились беспрецедентные варварские силы (29:122-123; 35).

Эти западные силы были не похожи на что-либо ранее виданное вне орбиты китайской цивилизации. В отличие от других приграничных народов и вассалов, их никогда не удавалось контролировать или подкупить (34). Их требования к Китаю в среднем возрастали с течением времени в соответствии с собственным западным экономическим ритмом. Династия Манчжу нашла западное серебро весьма полезным для использования в своей собственной мировой системе. Но во времена императора Чиен-ланга процесс расширения империи династией Манчжу достиг апогея и предела возможностей императорской власти, и Сын Неба предпочитал удовлетворять свои интерес в иностранных вещах в своих собственных садах. Там он мог оставаться уверенным, что продолжает являться центром мира.



Содержание раздела