d9e5a92d

Восьмая эпоха. От изобретения книгопечатания до времени, когда науки и философия сбросили иго авторитета



Те, которые задумывались над ходом человеческого разума в области открытий, будь то новых истин, или процессов производства, должны удивляться тому, что такой длинный промежуток времени отделяет уменье печатать рисунки от изобретения искусства запечатлевать характеры.

Без сомнения, у некоторых граверов возникала идея об этом применении своего искусства, но они были более поражены трудностью исполнения, нежели выгодами, которые сулил успех: и это даже к счастью, что они не могли подозревать всеобъемлющего значения этой идеи. Духовенство и короли объединились бы иначе, чтобы задурить в зародыше врага, которому предстояло сорвать с одних маску и развенчать других.

Книгопечатание умножает в неопределенном количестве и при небольших расходах экземпляры одного и того же произведения. В силу этого, возможность иметь книги, приобретать их сообразно своему вкусу и своим потребностям стала доступной для всех умеющих читать: и эта легкость чтения увеличила и распространила желание и средства образования.

Эти многочисленные копии, распространяясь с большей быстротой, способствовали тому, что факты и открытия не только приобрели более широкую известность, но эту известность они приобретали гораздо скорее. Просвещение стало предметом деятельной и повсеместной торговли.

Отыскивать рукописи стало такой же необходимостью, как для нас теперь искание редких произведений. То, что читалось только немногими, могло, таким образом, быть прочитанным целым народом и повлиять почти одновременно на всех людей, владеющих одним и тем же языком.

Способ говорить с рассеянными нациями стал известен. Мы присутствуем при сооружении трибуны нового вида, откуда сообщаемые идеи производят менее живое, но более глубокое впечатление; власть которой менее тираническая над страстями, но более могущественная, более верная и более продолжительная над разумом; где все преимущества на стороне истины, ибо искусство находить истину оставило приемы, искажавшие ее, приобретая средства для ее освещения. Образуется общественное мнение, могущественное для тех, которые его разделяют, энергичное, ибо мотивы его определяющие действуют одновременно на все умы, даже на чрезвычайно отдаленные пространства. Таким образом, мы видим, как в уважение к разуму и справедливости создается трибунал, независимый от всякой человеческой силы, трибунал, от которого трудно что либо скрыть и которого невозможно избежать.

Новые методы, история первых шагов по пути, который должен привести к открытию, труды его подготовляющие, взгляды, которые могут способствовать возникновению идеи, или только возбудить желание работать в этом направлении, быстро распространяясь, доставляют каждому человеку всю совокупность средств, которые усилия всех могли создать; и благодаря этой взаимопомощи, человеческий гений многократно увеличил свои силы.

Всякое новое заблуждение разрушается в зародыше: подвергаясь часто нападениям даже раньше, чем оно могло распоространиться, оно не успевает укорениться в умах. Заблуждения, усвоенные с младенчества, которые являются в некотором роде нераздельными с умом каждого человека, и которые страх, или надежда сделали дорогими для слабых характеров, были поколеблены в силу только того, что стало невозможно препятствовать их обсуждению, скрывать, что они могли быть отброшены и рассеяны, остановить прогресс истин, которые, последовательно разрушая их, должны были со временем обнаружить их нелепость.

Книгопечатанию же мы обязаны возможностью распространять произведения, появление которых обусловлено обстоятельствами данного момента, или временными течениями общественной мысли и благодаря этому заинтересовывать каждым вопросом, обсуждающимся в одном месте, всех людей, говорящих на одном и том же языке.

А книги, предназначенные для каждого класса людей, для каждой степени образования, мыслимо ли иметь в неограниченном количестве без помощи этого искусства? Продолжительные обсуждения, которые одни только могут внести верный свет в сомнительные вопросы, и укрепить на непоколебимом основании истины слишком абстрактные, слишком тонкие, слишком непохожие на народные предрассудки, или на ходячее мнение ученых, чтобы не быть скоро забытыми и игнорируемыми; книги чисто элементарные, словари, произведения, в которых собраны со всеми подробностями множество фактов, наблюдений, опытов, где все доказательства развиты, все сомнения выяснены; эти драгоценные коллекции, заключающие то все, что было замечено, написано, придумано о данной отрасли наук, то результаты годичных трудов всех ученых какой-либо страны; эти таблицы, эти картины всякого вида, из которых одни представляют результаты, открывающиеся уму лишь путем тяжелого труда, другие показывают по желанию факт, наблюдение, количество, формулу, предмет, который необходимо знать, между тем как третьи, наконец, представляют в удобной форме, в систематическом порядке материалы, из которых гений должен извлекать новые истины: все эти средства, направленные к тому, чтобы движение человеческого разума, стало более скорым, более верным, более легким, суть также благодеяния книгопечатания.

Мы обнаружим еще другие благодеяния, когда проанализируем последствия введения в науку национальных языков вместо одного научного языка, почти исключительно употреблявшегося учеными всех стран.

Наконец, разве не книгопечатание освободило народное образование от всех цепей политических и религиозных? Напрасно один или другой деспотизм стал бы вторгаться во все школы; тщетно стал бы он под страхом суровых кар устанавливать какими заблуждениями он предписывает неизменно заражать умы и от каких истин он велит их предохранять; тщетно кафедры, посвященные моральному воспитанию народа, или обучению молодежи философии или наукам, обрекались бы излагать всегда только учение, благоприятное для этой двойной тирании: книгопечатание все же может распространить знание независимое и чистое. Образование, которое каждый человек может почерпнуть из книг в тиши и уединении, не может быть повсеместно искажено: достаточно, чтобы существовал уголок свободной земли, где печатный станок мог бы беспрепятственно работать. Каким образом при наличности множества различных книг, многочисленных экземпляров одной и той же книги и оттисков, которые в несколько мгновений сызнова умножают число ее экземпляров, можно будет достаточно плотно прикрыть все двери, через которые истина стремится проникнуть? То, что было трудно даже когда речь шла только об уничтожении нескольких экземпляров какой-нибудь рукописи, чтобы ее бесповоротно погубить, когда достаточно было изгонять истину, воззрение в течение нескольких лет, чтобы ее признать навеки забытой, разве это не стало невозможным теперь, когда для этого нужна была бы неусыпная бдительность и беспрерывная никогда не прекращающаяся деятельность? Каким образом, если бы даже удалось изгнать истины слишком очевидные, непосредственно задевающие интересы инквизиторов, можно было бы воспрепятствовать проникновению и распространению книг, которые заключают в себе эти гонимые истины, которые их подготовляют и должны однажды к ним привести, не возбуждая слишком большого внимания к ним? Можно ли это сделать, не будучи вынужденным сбросить маску лицемерия, падение которой было бы для силы заблуждения почти также гибельное как и истина? И потому мы увидим разум торжествующим над этими тщетными усилиями; мы его увидим в этой войне, всегда, возрождающейся и часто жестокой, торжествующим над жестокостью, как и над коварством, презирающим костры и не подающимся соблазнам, сокрушающим своей всемогущественной рукой поочередно и фанатическое лицемерие, которое требует искреннего обожания своих догматов и политическое лицемерие, которое заклинает смиренно терпеть, когда оно извлекает выгоду в мире, из поддерживающих его заблуждений, и считать его продолжительное существование столь же полезным для народов, как для него самого.

Изобретение книгопечатания почти совпадает с двумя другими событиями, из которых одно оказало непосредственное влияние на прогресс человеческого разума, между тем как влияние другого на судьбы всего человечества должно продолжаться беспредельно, пока люди будут существовать на земле.

Я говорю о взятии Константинополя турками и об открытии нового мира, или нового пути, благодаря которому Европа получила прямое сообщение с восточными частями Африки и Азии.

Греческие литераторы, избежав татарского владычества, искали убежища в Италии. Они обучали чтению в оригинале поэтов, ораторов, историков; философов и ученых древней Греции, они способствовали увеличению количества сперва рукописей, а вскоре затем и изданий. То, что принято было называть доктриной Аристотеля не является уже больше предметом общего поклонения; начинают искать в его собственных сочинениях того, что она собой действительно представляла, дерзают ее обсуждать и опровергать. Ему противопоставляют Платона; и эта смелость в обращении с Аристотелем свидетельствовала о том, что люди начали уже сбрасывать с себя иго авторитета, как считать себя вправе избрать себе учителя.

Чтение Евклида, Архимеда, Диофанта, Гиппократа, книги о животных и физики даже Аристотеля вдохновляло гений геометрии и физики; и противохристианские воззрения философов разбудили почти заглохшие идеи о древних правах человеческого разума.

Люди отважные, увлекаемые любовью к славе и страстью к открытиям, расширили для Европы границы вселенной, показали ей новое небо, и открыли неизвестные страны. Гама проник в Индию после того, как он с неистощимым терпением обошел несметное пространство африканского побережья; между тем как Колумб предаваясь волнам Атлантического океана, достиг этого мира, дотоле неизвестного, растянувшегося между западной Европой и восточной Азией.

Если эта беспокойная деятельность, проявлявшаяся с тех пор во всех областях, доступных человеку, предвещала великий прогресс человеческого рода, если благородное любопытство воодушевляло героев мореплавания, то с другой стороны низкая и жестокая жадность, глупый и дикий фанатизм руководили королями и разбойниками, которым предстояло воспользоваться их трудами. Несчастные существа, обитавшие в этих новых странах, отнюдь не рассматривались как люди, ибо они не были христианами. Этот предрассудок более унизительный для тиранов, чем для их жертв, заглушал всякий намек на угрызения совести, оставил без узды неутолимую жажду золота и крови тех жадных и жестоких людей, которых Европа извергала из своих недр. Кости пяти миллионов людей покрыли эти несчастные земли, куда португальцы и испанцы вносили свою жадность, свои суеверия и свою ярость. Они до скончания веков будут служить свидетельством против учения о политической полезности родили, которое находить себе еще между нами защитников.

Только в эту эпоху человек получил возможность узнать весь земной шар, изучить во всех странах человеческий род, видоизмененный в силу долгам влияния естественных причин, или социальных учреждений, наблюдать продукты земли или морей во всех температурах, во всех климатах. Таким образом, источники всякого рода, которыми эти продукты являлись для людей, еще столь далеких исчерпать, или даже подозревать все их обилие, все то, что знакомство с этими предметами может добавить к наукам, обогащая их новыми истинами и рассеивая распространенные заблуждения, деятельность торговли, которая сообщила новый подъем промышленности, мореплаванию и, в силу неизбежной связи, всем наукам, как и всем искусствам; сила, которую приобрели благодаря этой деятельности свободные народы для борьбы с тиранами, и порабощенные народы, чтобы разорвать свои цепи, или чтобы, по крайней мере, ослабить оковы феодализма, - таковы были счастливые последствия этих открытий. Но эти выгоды искупят то, что они стоили человечеству лишь в тот момент, когда Европа, отказавшись от притеснительной и скряжнической системы монопольной торговли, вспомнить, что люди всех климатов, равные и братья по воле самой природы, созданы отнюдь не для насыщения высокомерия и жадности некоторых привилегированных наций; когда, поняв лучше свои собственные интересы, она призовет все народы разделять ее независимость, свободу и просвещение. К сожалению, мы не можем еще определенно сказать, будет ли этот переворот достойным результатом прогресса философии, или только, как мы уже видели, позорным следствием национальной зависти и крайностей тирании.

До этой эпохи посягательства духовенства оставались безнаказанными. Протесты угнетенного человечества и оскорбленного разума были подавлены в крови и пламени. Дух, продиктовавший эти протесты, не был заглушен; но это молчание ужаса ободряло духовенство на новые скандалы. Наконец, предоставление монахам права продавать в кабаках и публичных местах отпущения грехов явилось причиной нового взрыва протестов. Лютер, опираясь на священное писание, показал, что папа присвоил себе право разрешать преступления и продавать прощение; по отношению к епископам давно равным ему, он проявляет наглый деспотизм; что братская вечеря первых христиан стала под именем мессы своего рода магической операцией и предметом торговли; что священники обречены на разврат благодаря неотменяемому безбрачию; что этот варварский или постыдный закон распространяется на монахов, на этих благочестивых, которыми папское тщеславие наводнило и осквернило церковь; что все тайны мирской жизни становятся благодаря исповеданию предметом интриг и страстей священников; что, наконец, на долю самого Бога едва приходится ничтожная часть в этих боготворениях, расточаемых хлебу, людям, костям или статуям.

Лютер возвестил изумленным народам, что эти возмутительные учреждения ничего общего с христианством не имеют, но являются искажением и посрамлением его и для того, чтобы быть верным религии Иисуса Христа, нужно начать с отречения от религии духовенства. В своей борьбе с церковью он пользовался равным образом силой диалектики, или эрудиции и не менее могущественным оружием сатирой. Он писал одновременно на немецком и латинском языках. Условия борьбы были не такие, как во времена альбигойцев или Иоанна Густа, учение которых, неизвестное за пределами их церквей, было так легко оклеветать. Немецкие книги новых апостолов проникали одновременно во все уголки империи, между тем как их латинские книги отрывали всю Европу от позорного сна, в который суеверие ее повергло. Те, разум которых предвосхитил реформаторов, но которых страх удерживал в молчании, те, которых волновало тайное сомнение, и которые дрожали признаться в этом даже своей собственной совести; те, более простые, которые игнорировали всю совокупность богословских нелепостей; которые, никогда не размышлявшие о спорных вопросах, были изумлены, узнав, что им предоставляется выбор между различными воззрениями - все набросились с жадностью на эти споры, от которых, они видели, зависят одновременно и их временные интересы и их будущее счастье.

Вся христианская Европа от Швеции до Италии, от Венгрии до Испании мгновенно покрылась сторонниками новых учений. И реформация освободила бы от римского ига все европейские народы, если бы ложная политика некоторых государей не подняла бы тогда того самого священнического скипетра, который так часто обрушивался на головы королей.

Их политика, от которой их преемники, к сожалению; еще не отреклись, выражалась тогда в разрушении собственных государств ради приобретения новых и в тенденции измерять свое могущество обширностью территории скорее; чем количеством подданных.

И потому Карл V и Франциск I, оспаривая друг у друга права на Италию, пожертвовали интересу сбережения папы выгодами которые реформация доставляла странам, сумевшим ее принять.

Император, видя, что государи империи содействуют распространению воззрений, которые должны были увеличить их власть и их богатства, стал покровителем старых злоупотреблений, надеясь, что религиозная война предоставить ему случай завладеть их государствами и уничтожить их независимость. Франциск воображал, что, сжигая протестантов и покровительствуя их главарям в Германии, он сохранит дружбу папы, не теряя полезных связей.

Но это было не единственным их мотивом; деспотизм также имеет свой инстинкт; и этот инстинкт подсказал королям, что после того, как религиозные предрассудки будут подвергнуты исследованию разума, люди скоро обратятся к предрассудкам политическим; что просветленные относительно узурпаций пап, они в конце концов пожелают просветиться и относительно узурпаций королей; и что реформа в области религиозных злоупотреблений, столь полезная для королевского могущества, повлечет за собой реформу еще более угнетающих злоупотреблений, на которых это могущество основано. Поэтому ни один король великой нации не принимал добровольно сторону партии реформаторов. ГенрихVIII, пораженный папской анафемой, также их преследовал; Эдуард и Елизавета, дабы своим присоединением к папизму не объявить себя узурпаторами, установили в Англии верование и культ, которые наиболее к нему приближались. Протестантские монархи Великобритании неизменно покровительствовали католицизму, всякий раз, когда он переставал им угрожать претендентом на их корону.

В Швеции, в Дании короли смотрели на утверждение лютеранства, только как на необходимую предосторожность для обеспечения изгнания католического тирана, которого они заместили; и мы видим уже в прусской монархии, основанной государем философом, что его преемник таит тайную склонность к этой религии, столь дорогой королям.

Религиозная нетерпимость была обычна во всех сектах, которые ее сообщали всем правительствам. Паписты преследовали все реформационные общины; последние, ведя между собою жестокую борьбу, объединялись против не признающих Троицы, которые, будучи более последовательными, подвергали одинаково все догматы исследованию, если не разума, то, по крайней мере, систематической критики и не считали себя обязанными избавляться от некоторых нелепостей ради сохранения других столь же возмутительных.

Эта нетерпимость сыграла в руку папизму. Издавна в Европе и в особенности в Италии существовал класс людей, который, отбросив все суеверия, относясь безразлично ко всем культам, подчиняясь только разуму, рассматривал религии, как человеческие изобретения, над которыми можно втайне смеяться, но которым мудрость и политика вспять оказывать почтение.

Потом их смелость пошла гораздо дальше; и между тем как в школах пользовались только плохо понимаемой философией Аристотеля для усовершенствования искусства придумывать теологические хитрости, представить замысловатым то, что в действительности было только нелепо, некоторые ученые стремились построить на его истинной доктрине систему, разрушающую всякую религиозную идею, в которой человеческая душа рассматривалась как способность, исчезающая одновременно с прекращением жизни; которая провидением и распорядителем мира признавала только неизменные законы природы. Они были разбиты платониками, воззрения которых, приближаясь к тому, что впоследствии назвали деизмом, были еще более страшными для ортодоксального духовенства.

Страх наказаний скоро остановил эту неблагоразумную откровенность. Италия, Франция были осквернены кровью этих мучеников свободы мыслить. Все секты, все правительства, все авторитетные люди показывали себя в согласии только против разума. Нужно было прикрыть его покрывалом, которое, скрывая его от глаз тиранов, было - бы проницаемо для взоров философии.

Таким образом, явилась необходимость окружить себя боязливой осторожностью того тайного учения, которое всегда имело большое количество последователей. Оно распространялось преимущественно между высшими представителями правительств, как и между сановниками церкви; и ко времени

реформации принципы религиозного макиавеллизма стали единственными основами веры государей, министров и пап. Эти воззрения заразили даже философию. Какую, в самом деле, мораль ожидать от системы, один из принципов которой гласит, что нужно народную мораль строить на ложных взглядах; что просвещенные люди вправе его обманывать, лишь бы только они сообщали ему полезные заблуждения, и удерживать его в цепях. от которых они сами сумели освободиться!

Если естественное равенство людей является главным базисом их прав и основанием всякой истинной морали, то что могла ей обещать философия, одно из правил которой было открытое презрение к этому равенству и к этим правам! Эта самая философия, конечно, могла служить прогрессу разума, царство которого она подготовляла в тиши; но ее непосредственное влияние выразилось только в том, что она заменяла фанатизм лицемерием и развращала вершителей судеб государств, даже поднимая их выше предрассудков.

Истинно просвещенные философы, чуждые честолюбию, которые ограничивались тем, что раскрывали перед людьми заблуждения только с крайней осторожностью, не позволяя себе, однако, поддерживать их в их ошибках - эти философы естественно должны были быть расположенными принять реформацию; но отталкиваемые нетерпимостью, которую всюду одинаково находили, большая часть из них не считала себя обязанными хлопотать из за реформы, по проведении которой они оказались бы подчиненными тем же стеснением. Так как они были всегда вынуждены показывать вид, что верят нелепостям, которые они отвергали, они не видели большой выгоды в некотором уменьшении количества последних; они опасались, что своим отречением они дадут повод видеть в них добровольных лицемеров, и, оставаясь в числе приверженцев старой религии, они укрепили ее авторитетом своего имени.

Дух, оживлявший реформаторов, не привел к истинной свободе совести. Каждая религия, в стране где она господствовала, допускала только известные воззрения. Между тем, так как эти различные верования были между собой в антагонизме, то было мало воззрений, которые не были бы преследуемы или поддерживаемы в некоторых частях Европы. Сверх того, новые общины вынуждены были насколько ослабить догматическую строгость. Они не могли без грубого противоречия ограничить право исследования слишком тесными пределами; ибо они сами на этом же праве обосновали законность своего отпадения. Если они отказывали разуму в полной свободе, они соглашались, чтобы его тюрьма была менее тесной: цепь не была разбита, но она стала менее тяжелой и более удлиненной. Наконец в стране, где одна религия не имела возможности подавить все другие, устанавливалось то, что наглость господствующего культа смела называть терпимостью, т. е. позволение, данное людьми другим людям верить в то, что признает их разум, делать то, что повелевает им их совесть, оказывать своему общему Богу то благоговею, которое по их мнению ему более понравится. Таким образом, оказалось тогда возможным поддерживать все терпимый учения с более или менее полной откровенностью.

Мы видим, что в Европе зарождается подобие свободы совести не для людей, но для христиан; и исключая Франции, она и теперь всюду существует только для христиан.

Но эта нетерпимость заставила человеческий разум искать прав уже очень давно забытых, или которые скорее никогда не были ни хорошо поняты, ни достаточно освещены.

Некоторые смелые люди, возмущенные тем, что, народы преследуются до святая святых своей совести королями, рабами суеверий, или вдохновляемыми политикой духовенства, решились, наконец, подвергнуть исследованию основы их могущества и открыли народам ту великую истину, что их свобода есть благо неотчуждаемое; что нет такого благоприятного тиражи предписания, ни соглашения, в силу которых нация должна была бы быть неизменно связана с какой либо династией; что должностные лица, каковы бы ни были их титулы, их функции, их сила суть слуги народа, отнюдь не его господа; что он сохраняет власть лишать их авторитета, исходящего только от него, будь то когда они злоупотребляют своими полномочиями, или $ &% тогда, когда он не считает более полезным для своих интересов сохранить за ними этот авторитет; что, наконец, он вправе их наказывать, как и увольнять со службы.

Таковы воззрения, которые Алтузиус, Ланге и затем Неедам, Гаррингтон смело исповедовали и энергично развивали.

Платя дань своему веку, они слишком часто ссылаются на тексты, авторитеты и примеры: видно, что они обязаны этими воззрениями в гораздо большей степени возвышенности своего ума, силе своего характера, чем точному анализу истинных принципов социального порядка.

Между тем, другие философы, более осторожные, удовлетворялись установлением между народами и королями точной взаимности прав и обязанностей, равного обязательства не нарушать соглашений, определявших права и обязанности каждой стороны. Можно отрешать от должности или наказать наследственного представителя власти только в том случае, если он нарушил этот священный договор, который не менее обязателен для его семейства. Это учение, отвергавшее естественное право, чтобы все свести к положительному ораву, встретило поддержку в лице юристов и теологов; оно было более благоприятно интересам сильных мира, для честолюбивых замыслов, ибо оно гораздо больше поражало человека, облеченного властью, чем самую власть. И потому оно было почти повсеместно принято публицистами и признано базой в революциях и политических смутах.

История этой эпохи покажет нам слабые успехи свободы, но более порядка и силы у правительств и сознана более сильное, и, в особенности, более справедливое о своих правах у наций. Законы лучше составлены; они оказываются не столь часто бесформенными порождениями обстоятельств и каприза: они составлены учеными, если еще не философами.

Народные движения и революции, которые волновали итальянские республики, Англию и Францию, должны были привлечь внимание философов к той части политики, состоящей в наблюдении и предвидении влияний, которые конституции, законы, общественные учреждения могут оказать на свободу народов, на благосостояние и силу государств, на сохранение их независимости и формы их правлений. Одни, как Мор и Гоббс, подражая Платону, строили на некоторых общих принципах проекта целой социальной системы и представили образец, к которому практика должна была беспрерывно приближаться. Другие, как Макиавелли, стремились путем глубокого исследования исторических фактов находить правила, руководствуясь которыми можно было бы надеяться на господствующую роль в будущем.

Экономическая наука еще не существовала; государи считали не своих подданных, но количество солдат; финансовая наука представляла собой только искусство грабить народы, не вызывая их возмущения; а правительства интересовались торговлей только для того, чтобы ее облагать пошлинами,. стеснять ее привилегиями, или оспаривать себе монополию.

Европейские нации, имея общие интересы, объединявшие их и противоположные, относительно которых они считали долгом расходиться, почувствовали потребность установить между собой некоторые правила, которыми, даже независимо от договоров, они руководились бы в своих мирных сношениях, между тем как другие, уважаемые даже в военное время, смягчали бы ярость сражающихся, уменьшали бы опустошения и предупреждали бы, по крайней мере, бесполезные бедствия.

Таким образом, наука о правах людей существовала; но, к сожалению, отправным пунктом для этих международных законов служили не разум и природа, единственные авторитеты, которые могли бы признать независимые народы, но создавшаяся практика, иди воззрения древних. Составители этих законов не столько заботились о правах человечества, о справедливости по отношению к личности, сколько об удовлетворении честолюбия, высокомерия, или жадности правительств.

Подобно тому, как в эту самую эпоху мы не видим моралистов, изучающих сердце человека, анализирующих его способности и его переживания, чтобы таким путем вскрыть его сущность, определить происхождение, правило и санкцию его обязанностей; но они умеют использовать всю схоластическую хитрость, чтобы установить для поступков, законность которых казалась сомнительной, точные границы, где кончается невинность и начинается грех; определить какой авторитет является достаточно веским, для оправдания - практика одного из этих сомнительных поступков, классифицировать систематически грехи, то по родам и видам, то сообразно их взаимной тяжести; тщательно отличать в особенности те, один из которых достаточен, чтобы заслужить вечное осуждение.

Наука о нравственности, конечно, не могла еще существовать, ибо духовенство пользовалось исключительной привилегией быть ее толкователями и судьями. Но эти самые лукавства, одинаково бессмысленные и постыдные, побуждали искать, помогали познавать степень нравственного достоинства поступков, их мотивов, порядок и пределы обязанностей, принципы, которыми нужно руководствоваться при выборе, когда последние кажутся противоречивыми: так искусный механик, изучая примитивную машину, которая случайно очутилась в его руках, часто додумывается до устройства новой более совершенной и истинно полезной.

Реформация, уничтожив исповедь, индульгенции, институт монахов и безбрачие священников, очистила принципы морали и даже уменьшила развращенность нравов в странах, где она утвердилась; она освободила их от священнических искуплений, этого опасного поощрения преступлений и от религиозного безбрачия, разрушителя всех добродетелей, ибо оно враг семейных добродетелей.

Эта эпоха была более, чем какая либо другая осквернена большими жестокостями. Она была эпохой религиозных убийств, священных войн, опустошения нового мира.

Она была свидетельницей восстановления древнего рабства, но более варварского, более изобилующего преступлениями против природы. Она видела, как меркантильная жадность распоряжалась кровью людей, продавая их как товары, приобретая их путем измены, грабежа и убийства, перебрасывая их из одного полушария на другое, чтобы там обрекать их среди унижений и оскорблений на длительные мучения медленного и жестокого разрушения.

В то же время лицемерие покрывает Европу кострами и убийцами. Чудовище фанатизма, встревоженное от нанесенных ему ран, казалось, удвоило свою жестокость и торопилось сожрать свои жертвы, чувствуя, что разум скоро вырвет их из его рук. Между тем, мы видим, как, наконец; вновь появляются некоторые из тех кротких и бодрящих добродетелей, которые украшают и утешают человечество. Их история дает имена, которые оно может не краснея, произносить; души чистые и сильные, великие характеры в счастливом сочетании с превосходными талантами показываются время от времени среди сцен предательства, разврата и резни.

Человеческий род возмущает еще философа, созерцающего его картину; но он его больше не унижает и подает ему более близкие к осуществлению надежды.

Движение наук становится быстрым и блестящим. Алгебра обобщается, упрощается и совершенствуется, или скорее, она тогда только действительно создается. Положены первые основания общей теории уравнений; свойства решений, которые они позволяют находить, тщательно изучаются; найден способ решения уравнений третьей и четвертой степени.

Гениальное изобретение логарифмов, упрощая арифметические операции, облегчает все применения вычисления к конкретным предметам и таким образом расширяет сферу всех наук, в которых эти численные применения, частные случаи искомой истины, являются одним из способов сравнения с фактами результатов гипотезы или теории и путем этого сравнения дойти до открытия законов природы. В самом деле, в математике протяженность и умножение чисто практических вычислений имеют предел, который ни время ни даже силы не позволяют переходить; и без помощи этих удачных сокращений, время отметило бы границы самой науки и предел, которого усилия гения не могли бы преодолеть. Законы падения тел были открыты Галилеем, который сумел вывести теорию равномерного ускоренного движения и вычислить кривую, которую описывает тело, брошенное в пустоте с определенной скоростью и толкаемое постоянной силой, которая действует по параллельным направлениям.

Коперник воскресил истинную систему мира, так давно забытую, разрушил посредством теории кажущихся движений то, что было в существовавшей системе противно здравому смыслу, противопоставил крайнюю простоту действительных движений, совершающихся согласно этой системе, бессмысленной путанице тех движений, которые предполагала гипотеза Птолемея. Движения планет были лучше изучены и гений Кеплера открыл форму их орбит и вечные законы, согласно которым они обегают эти орбиты.

Галилей, применяя в астрономии недавнее изобретение зрительных труб, которые он усовершенствовал, открыл взорам людей новое небо. Пятна, которые он наблюдал на солнечном диске, внушили ему мысль об обращении солнца вокруг своей оси, период и законы которого он определил. Он объяснил фазы Венеры; открыл эти четыре луны, окружающие Юпитера и сопровождающие его по его несметной орбите.

Он научил точно измерять время посредством качаний маятника.

Таким образом, Галилею человек обязан первой математической теорией движения, которое не было одновременно равномерным и прямолинейным и первым понятием об одном из механических законов природы; Кеплеру он обязан познанием одного из тех эмпирических законов, открытие которых имеет двойную выгоду; они приводят к познанию механического закона, результат которого они выражают и добавляют к этому познанию то, чего еще не дано человеку постигнуть.

Открытие веса воздуха и кровообращения отмечают собой прогресс экспериментальной физики, рожденной в школе Галилея и анатомии уже слишком обширной, чтобы не отделиться от медицины.

Естественная история, химия, вопреки химерическим надеждам, которые на эту науку возлагались, не взирая на ее загадочный язык, также медицина и хирургия изумляют быстротой своего прогресса, но они часто удручают зрелищем чудовищных предрассудков, которые они еще сохраняют.

Не говоря о произведениях, в которые Жезнер и Агрикола вложили столько реальных знаний, которые смешение научных или народных заблуждений так редко искажало, мы видим Бернарда деПалисси, то показывающего нам и каменоломни, где мы можем черпать материал для наших зданий, и массы камня, составляющие наши горы, образованные из остатков морских животных, достоверных памятников бывших переворотов на земном шаре, то объясняющего, каким образом, воды, поднимающиеся с моря, в силу испарения возвращающиеся на землю в виде дождей, задерживаемые пластами жирной глины, превращаясь в льдины на горах, поддерживают вечное течение фонтанов, ручьев и рек; между тем как Жан Рей открыл тайну сочетаний воздуха с металлами - первый зародыш тех блестящих теорий, которые несколько лет спустя расширили границы химии.

В Италии эпическая поэзия, живопись, скульптура достигли совершенства, какого не знали древние. Корнель возвестил, что драматическое искусство во Франции способно еще более совершенствоваться; ибо если восторженное поклонение древности, быть может справедливо, признавало некоторое превосходство тех гениальных людей, которые создали образцы искусства, то очень трудно это признать, сравнивая их сочинения с произведениями Италии и Франции: разум замечает только реальный прогресс, который само искусство совершило в руках новейших народов.

Итальянский язык был окончательно образован, и языки других народов с каждым днем все более очищались от древнего варварства.

Польза метафизики и грамматики стала оцениваться; появилась потребность ознакомиться с искусством анализировать и философски объяснять правила, или процессы составления слов и фраз, выработанные практикой.

Всюду в эту эпоху мы видим, что авторитет и разум оспаривают друг у друга власть борьба, которая подготовляла и предвещала торжество последнего.

Тогда же должен был зародиться тот дух критики, который один только может сделать образование действительно полезным. Почувствовалась также потребность узнать все, что было сделано древними и начали понимать, что если должны им удивляться, то также имеют право их судить. Разум, который иногда опирался на авторитет и против которого последним так часто пользовались, хотел оценить, как достоинство той помощи, которую он надеялся в нем находить, так и мотив жертвы, которой от него требовали. Те, которые клали в основание своих воззрений авторитет, видели в нем путеводную звезду своего поведения, почувствовали, насколько для них важно было обеспечить силу своего оружия, дабы не присутствовать при его крушении от первых атак разума.

Исключительное употребление латинского языка в науках, философии, юриспруденции и почти в истории, уступило постепенно место употреблению местных языков каждой страны. И здесь уместно исследовать, каково было влияние этого изменения на прогресс человеческого разума, изменения, в силу которого науки стали более популярными, но затруднялась для ученых возможность следить за их общим движением; которое способствовало тому, что книга прочитывалась в одной и той же стране большим количеством людей слабо образованных, но меньше читалось в Европе людьми просвещенными; которое избавило от необходимости изучать латинский язык многих людей, жаждущих образования и не имеющих ни времени, ни средств для получения обширного всестороннего образования, но заставило ученых тратить много времени на изучение многих различных языков.

Мы покажем, что если невозможно было сделать латынь народным языком, общим для всей Европы, то сохранение ее как литературно-научный язык, имело бы для ученых только временную полезность; что существование научного языка одинакового у всех наций, между тем, как народ каждой из них говорил бы на различном, разделило бы людей на два класса, увековечило бы в народе предрассудки и заблуждения, создало бы вечное препятствие истинному равенству, равному пользованию одним и тем же разумом, равному познанию необходимых истин и остановив, таким образом, прогресс массы человеческого рода, в конце концов положило бы, как на Востоке, предел прогрессу самих наук.

Долгое время образование можно было получить только в церквах и монастырях.

В университетах господствовало еще духовенство. Вынужденное уступить правительствам часть своего влияния, оно удерживало его всецело на общем и начальном образовании; на образовании, заключающем в себе необходимые знания для всех обычных профессий, для всех классов людей и которое, обнимая детство и юношество, формирует по желанию гибкий ум и впечатлительную и слабую душу. Светской власти оно предоставило только право руководить изучением юриспруденции, медицины, литературы, ученых языков, глубоким научным образованием, - школами не столь многочисленными, куда люди поступали уже обработанные монахами. Духовенство потеряло это влияние в странах, где утвердилась реформация. Правда, общее обучение, хотя зависимое от правительства, было по прежнему проникнуто теологическим духом, но оно не было исключительно доверено членам духовного сословия. Последнее продолжало развращать умы религиозными предрассудками, но оно не сгибало их больше под игом духовного авторитета; оно создавало еще фанатиков, мечтателей, софистов, но оно не делало больше людей рабами суеверия.

Между тем, обучение, находясь всюду в порабощенном состоянии, развращало всюду общую массу умов, подавляя разум детей тяжестью религиозных предрассудков их страны, заглушая политическими предрассудками дух свободы молодых людей, предназначенных получить более широкое образование.

Каждый человек, предоставленный самому себе, не только находил между собой и истиной густую и ужасную фалангу заблуждений своей страны и своего века, но ему лично уже были привиты наиболее опасные из этих заблуждений. Прежде чем рассеять чужие заблуждения, он должен был начать с познания своих собственных, прежде чем устранить затруднения, которые природа создает на пути к открытию истины, ему необходимо было некоторым образом переделать свой собственный ум. Обучение давало уже знания; но для того, чтобы они могли быть полезны, нужно было их очистить и отделить от мрака, которым суеверие в согласии с тиранией сумели их покрыть.

Мы покажем, какие препятствия, более или менее сильные; создавали прогрессу человеческого разума эти недостатки народного образования, эти противоречивые религиозные верования, это влияние различных форм правления. Мы увидим, что этот прогресс совершался тем медленнее, чем предметы, подчиненные контролю разума, более затрагивали интересы политические, или религиозные; что общая философия, метафизика, истины которых непосредственно нападали на все суеверия, были более упорно задерживаемы в своем движении, чем, политика, усовершенствование которой угрожало только авторитету королей и аристократических сенатов; что это самое наблюдение может одинаково применяться к прогрессу физических наук.

Мы обнаружим другие причины неравенства успехов различных наук, обусловленные природой вещей, изучаемых каждой наукой, или методами, которыми она пользуется.

Неравенство, которое мы можем наблюдать относительно одной и той же науки, одинаково в различных странах является также сложным продуктом политических и естественных условий. Мы проследим, чем это неравенство обязано различию в религиозных воззрениях, форме правления, богатству, могуществу нации, ее характеру, ее географическому положению, событиям, ареной которых была ее территория, наконец; случаю, благодаря которому из ее недр вышли некоторые из тех необыкновенных людей, влияние которых, распространяясь на все человечество, сказывается тем не менее с большей силой вокруг них.

Мы отличим прогресс самой науки, мерилом которого является только сумма заключающихся в ней истин, от успеха нации в каждой науке, который определяется тогда количеством людей, обладающих наиболее употребительными, наиболее важными истинами, и количеством и природой этих общеизвестных истин.

Действительно, мы дошли до той ступени цивилизации, где польза просвещения для народа выражается не только в тех услугах, которые оказывают ему просвещенные люди, но также в том, что он сумел сделать знания своим неотчуждаемым достоянием и употребляет их непосредственно для своей защиты от заблуждения, для предупреждения, или удовлетворения своих потребностей, для ограждения себя от жизненных невзгод, или, для смягчения их новыми наслаждениями.

История преследований, которым подвергались в эту эпоху защитники истины, .отнюдь не будет забыта. Мы увидим, как эти гонения распространяются от философских, или политических истин до принципов медицины, естественной истории, физики и астрономии. В VIIIвеке один невежественный папа преследовал диакона за то, что последний объявил себя сторонником учения о шарообразности земли против мнения ритора Августина. В XVIIвеке еще более постыдное невежество другого папы предало в руки инквизиторов Галилея, убежденного, что он доказал суточное и годичное движения земли. И величайший гений, который новая Италия дала наукам, отягченный старостью и слабостью, был вынужден, чтобы избежать наказания, или тюрьмы, просить прощения у Бога за то, что он научил людей лучше познать его творения и восхищаться простотой вечных законов, которыми он управляет вселенной.

Однако, нелепость системы мироздания теологов была столь очевидна, что, уступая уважению человечества, они позволяли поддерживать учение о движении земли, но лишь как гипотезу, и чтобы вера от этого нисколько не пострадала. Но астрономы поступали как раз наоборот; они верили в действительное вращение земли и вычисляли согласно гипотезе о его неподвижности.

Трое великих людей, Бэкон, Галилей и Декарт, отметили переход от этой эпохи к следовавшей за ней. Бэкон открыл истинный метод изучения природы, способ пользования тремя орудиями: наблюдением, опытом и вычислением, которые она предоставила в наше распоряжение. Он хочет, чтобы философ, очутившийся среди вселенной, начал бы с отречения от всех верований, которые ему были внушены и даже от всех понятий, которые он сам образовал, чтобы воссоздать себе в некотором роде новое миросозерцание, в котором он отныне должен допускать только точные идеи, справедливые понятия и истины, степень достоверности, или вероятности которых была строго взвешена. Но Бэкон, великий гений философии, не отличался научными дарованиями; и эти методы открытия истины, примера применения которых он не дает, удивляли философов, но нисколько не изменили движения наук.

Галилей обогатил их полезными и блестящими истинами; он собственным примером показал, какими средствами нужно пользоваться, чтобы возвыситься до понимания законов природы, методом верным и плодотворным, который нисколько не обязывал жертвовать надеждой успеха опасности заблуждения. Он основал первую школу для наук, где они разрабатывались без всякой примеси суеверия, как основанного на предрассудках, так и опирающегося на авторитете; где все другие средства нахождения истины, кроме опыта и вычисления, были отброшены с философской строгостью. Но, ограничиваясь исключительно математическими и физическими науками, он не мог вызвать того движения умов, которого они, казалось, ожидали.

Эта честь выпала на долю Декарта, философа остроумного и смелого.

Обладая гениальными научными дарованиями, он добавлял пример к правилу, дал метод нахождения и познания истины. Он показал применение этого метода в открытии законов преломления и удара тел, наконец, в открытии новой отрасли математики, которая должна была расширить все границы.

Он хотел распространить свой метод на все вещи, доступные человеческому пониманию: Бог, человек, вселенная были поочередно предметами его размышлений. Если его движения в области физических наук не отличаются уверенностью Галмея, если его философия не поражает мудростью Бэкона, если его можно упрекнуть в том, что уроки одного и пример другого недостаточно научили его остерегаться своего воображения, вопрошать природу только опытами, верить только вычислениям, наблюдать вселенную, вместо того, чтобы ее строить, изучать человека, вместо того, чтобы его разгадывать - смелость даже его заблуждений способствовала прогрессу человеческого рода. Он взволновал умы, которых не могла пробудить мудрость его соперников. Он звал людей сбросить с себя иго авторитета и признавать только то, что будет одобрено их разумом. Он заставил повиноваться, ибо он подчинял обаянием своей смелости, ибо он увлекал своим энтузиазмом.

Человеческий разум не был еще свободен, но он знал, что создан для свободы. Те, которые осмеливались упрямо удерживать его " цепях, или пытались надеть на него новые, вынуждены были доказать ему, что он должен сохранять одни, или надевать другие; и отныне можно было предвидеть, что они были бы скоро разбиты.

Содержание раздела