d9e5a92d

Пятая эпоха. Прогресс наук от их разделения до их упадка



Еще при жизни Платона его ученик Аристотель открыл в Афинах же школу, соперничавшую со школой учителя.

Аристотель не только обнимал решительно все науки, но он применял также философский метод к красноречию и поэзии. Он первый дерзнул высказать ту мысль, что этот метод должен распространиться на все то, что доступно человеческому пониманию; ибо в познавательном процессе участвуют всегда одни и те же способности и результат этого процесса должен поэтому всегда подчиняться одним и тем же законам.

Чем обширнее был план, который он себе начертал, тем более он чувствовал потребность разделить его на составные части и установить с большей точностью пределы каждой. Начиная от этой эпохи, большинство философов и даже целых сект стали ограничиваться изучением некоторых из этих частей.

Математические и физические науки были разделены на много отдельных дисциплин. Так как они основывались на вычислении и наблюдении, так как то, чему они могли научить не зависело от воззрений, разделявших секты ,- они отделились от философии, над которой эти секты еще господствовали. Они таким образом стали занятием ученых, которые почти все имели мудрость допускать посторонних к диспутам в свои школы. Там время посвящалось спорам более полезным для недолговечной славы философов, чем для прогресса философии.

Под словом "философия" стали даже понимать только общие принципы мироздания, метафизику, диалектику и мораль, часть которой составляла политика.

К счастью, эпоха этого разделения предшествовала времени, когда Греция, после долгих бедствий и потрясений, должна была потерять свою свободу. Науки нашли убежище в столице Египта, в котором деспоты, управлявшие этой страной, быть может отказали бы философии. Князья, которые большей частью своих богатств и своего могущества обязаны были международной торговле, рынком которой служила Александрия, куда стекались товары Средиземным и Австралийско-Азиатским морями, - должны были поощрять науки, полезные для мореплавания и торговли.

Эти науки избежали, таким образом, того быстрого упадка, который скоро почувствовался в области философии. Слава последней исчезла вместе с свободою. Деспотизм римлян, столь безразличный к успехам просвещения, распространился на Египет лишь долгое время спустя, когда город Александрия оказался необходимым для продовольствия Рима. Являясь уже тогда метрополией наук, как и центром торговли, Александрия сама сумела отстоять священный огонь просвещения, благодаря своему населению, богатству, большому стечению иностранцев и учреждениям, основанным Птолемеями, которые победители не намеревались разрушать.

Академическая секта, где математические науки разрабатывались с момента ее зарождения и философское обучение которой почти ограничивалось доказательством полезности сомнения и определением тесных пределов достоверности, должна была быть школой ученых; ее учение не могло внушать опасений деспотам: и потому мы видим ее господствующей в Александрийской школе.

Теория конических сечений, метод применения как для построения геометрических мест, так и для решения задач, открытие нескольких других кривых расширили область геометрии, до тех пор столь ограниченную. Архимед открыл квадратуру параболы и измерил поверхность сферы; им сделаны первые шаги в теории пределов, определяющей последнее значение какой-нибудь переменной величины, которая беспрерывно приближается к постоянной, никогда с ней не совпадая; в той науке, помощью которой можно то находить отношения величин бесконечно малых, то, исходя из полученных данных, определить отношения конечных величин. Словом, в том вычислении, которому современные народы больше из гордости, чем по справедливости, дали название вычисления бесконечного. Архимед первый определил отношение окружности круга к своему диаметру, указал способ получения все более и более приближенных его значений и стал пользоваться методом приближенности, этим удачным добавлением к известным тогда недостаточным методам и часто к самой науке.

Его можно считать некоторым образом творцом рациональной механики. Ему мы обязаны теорией рычага и открытием гидростатического принципа, что тело, погруженное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им масса жидкости. Винт, названный его именем, его зажигательные зеркала, чудеса осады Сиракуз свидетельствуют о его талантах в области науки о машинах, которой современные ему ученые пренебрегали; ибо принципы механики, известные до Архимеда, были слишком недостаточны для создания этой науки.

Эти великие открытия, эти новые науки ставят Архимеда рядом с теми счастливыми гениями, жизнь которых отмечает собою эпоху в истории человека и существование которых является одним из благодеяний природы.

В Александрийской школе мы находим первые зачатки алгебры, т. е. науки, занимающейся исследованием свойств отвлеченных величин, рассматриваемых как таковых, независимо от того, к каким конкретным приложениям они способны. Сущность вопросов, предложенных и разрешенных в книге Диофанта, сводилась к тому, чтобы числа рассматривались, как имеющие общее значение, неопределенное и подчиненное только известным условиям.

Но эта наука не имела еще тогда, как теперь, своих знаков, своих собственных методов, своих технических приемов. Общие значения обозначались словами и последовательным рассуждением находились и развивались решения задач.

Результаты халдейских наблюдений, присланные Александром Аристотелю, ускорили прогресс астрономии. То, что в них было самого блестящего, принадлежит гению Гиппарха. Но если после него в астрономии, как после Архимеда в геометрии и механике не было сделано тех открытий, тех работ, которые способны некоторым образом изменить вид всей науки, они все же продолжали еще долго совершенствоваться, распространяться и обогащаться, по крайней мере второстепенными истинами.

В своей истории животных Аристотель дал принципы и драгоценный образец способа точного наблюдения и систематического описания природы, - классификацию этих наблюдений и обобщения результатов последних. История растений и история минералов были составлены после него, но они не отличаются точностью первой и в них проводятся менее широкие, менее философские взгляды.

Анатомия развивалась чрезвычайно медленно не только потому, что религиозные предрассудки препятствовали вскрытию трупов, но также потому, что по народным воззрениям прикосновение к мертвецам считалось как бы моральным осквернением.

Медицина Гиппократа представляла собою науку, основанную на наблюдениях, которая могла вести только к эмпирическим методам. Дух сектантства, склонность к гипотезам скоро заразили ее. Но если количество заблуждений превосходило количество новых истин, если предрассудки или системы врачей приносили больше зла, чем наблюдения могли сделать добра, тем не менее нельзя отрицать, что медицина в продолжение этой эпохи сделала весьма реальные успехи.

В физику Аристотель не внес ни той точности, ни той мудрой осторожности, которые характеризуют его "историю животных". Он заплатил дань привычкам своего века и духу школ, искажая эту науку теми гипотетическими принципами, которые со свойственной им общей неясностью объясняют все с некоторой легкостью, ибо не .могут ничего объяснить с точностью.

Сверх того, наблюдение одно недостаточно, нужны также опыты. Последние требуют приборов, а по-видимому тогда еще не собрали достаточного количества фактов и эти факты изучались недостаточно подробно, чтобы могла возникнуть идея и явиться потребность вопрошать этим путем природу и заставить ее отвечать на вопросы.

И потому история прогресса физики в эту эпоху должна ограничиться картиной небольшого количества знаний, обязанных своим появлением случаю и наблюдениям, обусловленных промышленной деятельностью в большей мере, чем исследованиями ученых. Гидравлика и в особенности оптика пожали немного более обильную жатву; но и этот успех еще является скорее результатом наблюдения самопроизвольно возникших фактов, чем теорией или физическими законами, открытыми благодаря опытам, или постигнутыми умозаключением.

Земледелие до этого времени ограничивалось следованием рутине и несколькими правилами, которые жрецы, передавая их народам, исказили своими суевериями. У греков и в особенности у римлян оно становится занятием важным и почтенным. Обычаи и правила земледелия наиболее ученые люди старались собирать. Эти сборники точно отмеченных и сознательно собранных наблюдений могли бы способствовать усовершенствованию практических приемов и распространению полезных методов; но эта эпоха еще очень далека была от века опытов и вычисленных наблюдений.

Механические искусства начали приобретать научный характер. Философы стали ближе присматриваться к производству, исследовать его происхождение, изучать его историю, описывать процессы и продукты работ, производившихся в различных странах, собирать эти наблюдения и передавать их потомству.

Так, Плиний описывает в своей всеобъемлющей естественной истории (в этом драгоценном инвентаре всего того, что тогда составляло истинные богатства человеческого разума, человека, природу и искусства. И его права на нашу признательность не могут умаляться в силу того заслуженного им упрека, что он принимал слишком неразборчиво и с слишком большим доверием все то, что невежество, или суетное тщеславие историков и путешественников преподносило его ненасытной жадности все знать.

В эпоху упадка Греции, Афины, которые, в дни ее могущества, высоко чтили философию и литературу, в свою очередь обязаны последним сохранением на более продолжительное время некоторых остатков былой славы. Правда, на их трибуне уже не взвешивались судьбы Греции и Азии, но именно в афинских школах римляне изучали тайны красноречия и свет божественного дара Демосфена освещал путь их первого оратора.

Академия, Лицей, Стоя и сады Эпикура были колыбелью и главной школой четырех сект, которые оспаривали друг у друга господство в философии.

В Академии учили, что нет ничего несомненно достоверного, что никакого предмета человек не может не воспринять с истинной верностью, ни даже постигнуть с совершенной ясностью; что, наконец (и трудно было еще дальше идти), нельзя быть уверенным в этой невозможности ничего знать и что нужно сомневаться даже в необходимости сомневаться во всем.

Это учение излагалось, защищалось, им пользовались как наступательным оружием на воззрения других философов; но гипотезы его служили специально для гимнастики ума и для того, чтобы, подчеркивая неуверенность, которую обнаруживали диспутанты, дать сильнее почувствовать тщету человеческих знаний и бессмысленность догматической самонадеянности других сект.

Это сомнение, допускаемое разумом, когда оно направляет нашу мысль к тому, чтобы не рассуждать о словах, которыми мы не можем выражать ясных и точных идей, соразмерять наше согласие со степенью вероятности каждого положения, определять для каждого класса знаний пределы достоверности, доступной нашему пониманию - этот самый скепсис, если он распространяется на доказанные истины, если он нападает на принципы морали, становится или глупостью или безумием. Он благоприятствует невежеству и разврату, и таково излишество, до которого дошли софисты, заместившие в Академии первых учеников Платона.

Мы изложим ход развития мысли этих скептиков и причину их заблуждений; мы проследим то, что в преувеличениях их доктрины должно быть приписано мании обособиться странными воззрениями; мы покажем, что если они были довольно твердо отвергаемы людьми инстинктивно, в силу того чувства, которым они сами руководствовались в жизни, то они никогда не были ни хорошо поняты, ни вполне опровергнуты философами.

Однако, этот преувеличенный скептицизм не увлек всей академической секты. Мнение о существовании вечной идеи справедливости, красоты, честности, независимой от людских интересов, от условий их жизни, идеи, которая, запечатленная в нашей душе, стала для нас принципом наших обязанностей и правилом нашего поведения, - это учение, почерпнутое из диалогов Платона, продолжало излагаться в школе и легло в основу преподавания морали.

Аристотель не лучше своих учителей знаком был с искусством анализировать идеи, т. е. разлагать их сложные сочетания на простейшие, изучать процесс образования даже этих простейших и проследить в этих операциях движение разума и развитие его способностей.

Его метафизика, как и метафизика других философов, была, таким образом, неясной доктриной, основанной то на игре слов, то на простых гипотезах.

Тем не менее, ему мы обязаны этой важной истиной, этим первым шагом в теории познания человеческого разума, что наши идеи, даже наиболее отвлеченные, даже, так сказать, наиболее интеллектуальные, обязаны своим происхождением нашим ощущениям. Но он эту мысль не подкрепляет никаким рассуждением. Это было скорее замечание, мимоходом сделанное гениальным человеком, чем результат последовательных наблюдений, анализированных с точностью и комбинированных между собою для получения общей истины; это семя, брошенное на неблагодарную почву, дало полезные плоды только более чем двадцать веков спустя.

В своей логике Аристотель, разлагая доказательства на ряд посылок, приведенных к силлогистической форме, разделяя затем все предложения на четыре класса, которые обнимают все отвлеченные типы всех правильных умозаключений из общих положений, учит распознавать между всеми возможными сочетаниями предложений, взятых по три; те из них, которые отвечают заключительным силлогизмам, и из которых заключение выводится неизбежно. Посредством этого способа можно судить о справедливости или ложности какого угодно аргумента, зная только к какому сочетанию он принадлежит; и искусство справедливо рассуждать некоторым образом подчинено техническим правилам.

Эта остроумная идея осталась неиспользованной до настоящего времени; но, быть может, настанет день, когда она явится первым шагом к усовершенствованию, в котором искусство рассуждать и спорить, по-видимому, еще нуждается.

По Аристотелю каждая добродетель является серединой между двумя пороками, из которых один дурной поступок, другой - излишество: добродетель это как бы одна из наших естественных наклонностей, благодаря которой разум помогает нам между крайностями выбирать справедливую середину.

Этот общий принцип он мог почерпнуть из смутных идей порядка и благопристойности, столь обычных тогда в философии; но он его проверил, применяя только к номенклатуре слов, которые в греческом языке выражали то, что он называл добродетелями.

Около того же времени две новые секты, строя свои учения о морали на противоположных принципах - по крайней мере по их внешнему виду - разделили умы, распространили свое влияние далеко за пределами своих школ и ускорили падение греческого суеверия, место которого должно было, к несчастью скоро занять суеверие еще более мрачное, более опасное и более враждебное просвещению.

Стоики учили, что добродетельным и счастливым, может быть человек, обладающий душой, равно нечувствительной к наслаждению и страданию, освобожденной от всех страстей, возвышающейся над всеми опасениями и слабостями, считающей истинным благом только добродетель, действительным '+., - угрызения совести. Они полагали, что человек в силах подняться на эту высоту, если он этого сильно и твердо пожелает; и что тогда независимый от судьбы, всегда сам себе господин, человек равно застрахован от порока и от несчастья.

Единый дух оживляет мир: он присутствует всюду, если даже он не все, если даже существует другая вещь кроме него. Человеческие души суть истечения этой мировой души. Душа мудреца, не осквернившая чистоту своего происхождения, присоединяется в момент смерти к мировому духу. Смерть, таким образом, была бы благом для мудреца подчиненного при жизни природе, подверженного тому, что простые люди называют бедствиями; если бы он не обладал еще большим величием рассматривать ее, как безразличную вещь.

Эпикур видит счастье в наслаждении удовольствием и в отсутствии страдания. Добродетель заключается в следовании естественным наклонностям, ненужно уметь их очищать и ими управлять. Воздержание, которое предупреждает страдание, которое, сохраняя наши естественные способности во всей их силе, обеспечивает нам возможность пользоваться всеми наслаждениями, приготовленными нам природой; забота о предохранении себя от страстей злобных или жестоких, которые мучают и терзают сердце, занятое их скорбью или яростью; забота, напротив, о развитии спокойных и нежных ощущений, доставляя себе наслаждения, вытекающие из добродетельных поступков, о сохранении чистоты своей души, дабы избежать стыда и угрызений совести, являющаяся наказаниями за преступление, и иметь возможность наслаждаться тем прекрасным чувством, которым вознаграждаются добрые поступки - таков путь, ведущий одновременно к счастью и добродетели.

Эпикур видел во вселенной только собрание атомов, различные сочетания которых подчинены законам необходимости. Человеческая душа является одним из этих сочетаний. Атомы, составляющие душу, соединяются в момент, когда тело начинает жить и рассеиваются в момент смерти, чтобы присоединиться к общей массе и входить в новые сочетания.

Не желая слишком непосредственно задевать народные предрассудки, он допускал божества; но равнодушные к поступкам людей, чуждые порядку вселенной и подчиненные, как другие существа, общим законам мироздания, они были некоторым механическим придатком к этой системе.

Люди жестокие, надменные и несправедливые скрывались под маской стоицизма. Люди сладострастные и развращенные часто заглядывали в сады Эпикура. Принципы эпикуреизма были ложно истолкованы. Говорили, будто бы согласно этому учению высшее блаженство заключается в грубых утехах. Учение мудреца Зенона о том, что раб, вращая жернов, или мучимый подагрой должен чувствовать себя не менее счастливым, свободным и самозаконным, обратили в насмешку.

Философия, стремившаяся подняться выше природы и та, которая хотела подчиняться только последней, мораль, не признававшая другого блага, кроме добродетели и та, которая видела счастье только в наслаждении, - обе эти доктрины, проповедуя столь противоположные принципы, говоря на столь различных языках, приводили к одинаковым следствиям. Это сходство нравственных заповедей у всех религий, всех философских сект было бы достаточно, чтобы доказать, что они заключают в себе истину, независимую от догматов этих религий и принципов этих сект. В моральной организации человека следует искать основание его обязанностей, происхождение его идей справедливости и добродетели истина, от которой эпикурейская секта меньше всякой другой удалялась: и ничто, быть может, не способствовало более возбуждению ненависти к эпикуреизму у лицемеров всех классов, для которых мораль является только предметом торговли, монополию которой они друг у друга оспаривают.

Падение греческих республик повлекло за собой упадок политических наук. После Платона, Аристотеля и Ксенофонта почти перестали включать эти науки в философию.

Но теперь своевременно остановиться на событии, которое изменило судьбу огромной части мира и оказало на прогресс человеческого разума влияние, продолжающееся до настоящего времени.

Почти на все нации, исключая Индии и Китая, где человеческий разум поднялся выше своего беспомощного младенческого состояния, город Рим распространил свое господство.

Он явился законодателем всех тех стран, куда греки вносили свой язык, свои науки и свою философию. Все эти народы, скованные цепью, которой победа приковала их к подножию Капитолия, существовали только по воле Рима и для удовлетворения страстей его властелинов.

Истинная картина государственного устройства этого царственного города отнюдь не будет чужда предмету настоящего труда: мы увидим происхождение наследственного патрициата и искусные комбинации, примененные для предоставления ему больше устойчивости, и больше силы, делая его в то же время менее ненавистным; народ, владеющий оружием, но не поднимающий его никогда в своих домашних смутах, сообщающий действительную силу законной власти и едва защищающийся против надменного сената, который, опутав его суеверием, ослеплял его блеском своих побед. Мы увидим великую нацию, которой попеременно играют ее тираны и ее защитники, страдалицу, обманутую в течение четырех веков нелепым , но священным способом подачи голосов.

Мы увидим этот государственный строй, который, созданный для одного города, оставался неизменным по форме, изменившись в своей сущности, когда его нужно было распространить на великую империю; который мог поддерживаться только беспрерывными войнами, и разрушенный скоро собственными легионами, наконец, царственный народ, униженный привычкой питаться за счет общественных богатств, развращенный щедротами сенаторов, продающий человеку призрачные остатки своей бесполезной свободы.

Честолюбие римлян побуждало их искать в Греции учителей того искусства красноречия, обладание которым служило в Риме залогом успеха. Склонность к исключительным и утонченным наслаждениям, потребность в новых удовольствиях, развиваемая богатством и праздностью, заставляли их искать удовлетворения в занятиях искусствами греков и даже в беседах с их философами; но науки, философия, живопись были всегда растениями чуждыми римской почве. Жадность победителей покрыла Италию образцовыми произведениями Греции, похищенными силой из храмов и городов, которые они украшали и где они служили утешением для рабов, но ни один римлянин не поднялся до непревосходимого искусства греческих мастеров. Цицерон, Лукреций и Сенека красноречиво писали на своем языке о философии; но речь шла о греческой философии, и для того чтобы реформировать варварский календарь Нумы, Цезарь вынужден был обратиться за содействием к математику из Александрии. Раздираемый в течение долгого времени заговорами честолюбивых полководцев, увлекаемый новыми завоеваниями, или волнуемый гражданскими междоусобицами, Рим лишился наконец своей беспокойной свободы, и подпал под иго еще более бурного солдатского деспотизма. Разве могли иметь место спокойные занятия философией или науками при тираническом режиме повелителей Рима, или затем при деспотах, которые боялись истины, или равно ненавидели таланты и добродетели? Сверх того, наука и философия неизбежно пренебрегаются во всякой такой стране, где блестящая карьера, ведущая к богатству и почестям, открыта для всех тех, естественная склонность которых влечет их к знанию; и такова была карьера юриста в Риме.

Когда законы, как на Востоке, связаны с религией, право их толкования становится одной из наиболее сильных опор жреческой тирании. В Греции они составляли кодекс, данный каждому городу своим законодателем. Они были согласованы с духом государственного строя и образом правления, которые он установил. Они редко подвергались изменениям. Должностные лица там часто злоупотребляли своими полномочиями, частные несправедливости бывали нередко, но недостатки законов никогда не приводили к системе правильного и холодно рассчитанного грабежа. В Риме, где долгое время авторитетом пользовались только традиционные обычаи, где судьи каждый год объявляли согласно каким принципам они в течение срока своих полномочий решали представленные на их усмотрение дела; где первые писанные законы представляли собой компиляцию из греческих законов, составленную децемвирами, которые больше заботились о сохранении своей власти, чем об украшении Рима, дав ему хорошие законы. В Риме, где, начиная с этой эпохи, законы, попеременно продиктованные то сенатской, то демократической партией, чередовались быстро, беспрестанно уничтожались, или утверждались, исправлялись, или дополнялись новыми постановлениями - многочисленность, запутанность и неясность законов, неизбежное следствие изменения языка, скоро породили специальную науку, посвященную их изучению и толкованию. Сенат, эксплуатировавший уважение народа к старым учреждениям, скоро понял, что привилегия толковать законы стала почти равносильной праву создавать новые; и он наполнился юристами. Их могущество пережило власть самого сената; оно увеличилось при императорах, ибо влияние их тем сильнее, чем законодательство более запутано и переменчиво.

Юриспруденция является, таким образом, единственной новой наукой, которой мы обязаны римлянам. Мы начертаем историю этой науки, которая тесно связана с историей развития законодательства у современных народов и в особенности с историей затруднений, которые оно встречало на своем пути.

Мы покажем, каким образом уважение римлян к положительному праву способствовало сохранению некоторых идей естественного права, чтобы затем препятствовать развитию и распространению этих идей; каким образом мы обязаны римскому праву немногими полезными истинами и более многочисленными тираническими предрассудками.

Мягкость уголовных законов в республиканском Риме заслуживает того, чтобы мы остановили на них наше внимание. Они как бы сделали священной кровь римского гражданина. Смертная казнь могла быть совершена над ним только по распоряжению чрезвычайной власти, которая объявляла общественное бедствие или опасность отечества. Только весь народ мог присвоить себе право стать судьей между одним человеком и республикой. Римские законодатели понимали, что эта мягкость наказания является у свободного народа единственным средством для устранения возможности превращать политические раздоры в кровавые побоища. Они хотели человечностью законов смягчить жестокость нравов того народа, который даже в своих играх проливал кровь своих рабов. И потому, останавливаясь на времени Гракхов, мы увидим, что ни в одной стране политические бури, столь жестокие и столь часто повторяющиеся, никогда не стоили меньше крови, не вызывали меньше преступлений.

Римляне не оставили нам ни одного произведения по политике. Сочинение Цицерона о законах было, вероятно, только умело обработанной выдержкой из греческих книг. Почва Рима, где умирающая свобода билась в предсмертных судорогах, была слишком неблагоприятна для того, чтобы социальная наука могла там прививаться и совершенствоваться.

При деспотическом режиме Цезарей на изучение этой науки смотрели, как на стремление к ниспровержению существующего строя. Ничто, однако, не доказывает нам лучше насколько она была всегда чужда римлянам, как тот единственный до сих пор в истории факт, что при беспрерывном следовании от Нервы до Марка Аврелия пяти императоров, которые соединяли в своем лице добродетели, таланты, знания, любовь к славе, ревнивое отношение к общественному благу, ни один из них не создал ни одного учреждения, которое свидетельствовало бы о желании ограничить деспотизм, предупредить революции и крепче стянуть новыми узами отдельные части этой несметной массы, которой все предвещало грядущее разложение.

Соединение стольких народов под единой властью, распространение двух языков, господствовавших в империи и хорошо знакомых почти всем образованным людям, должны были, без сомнения, способствовать более широкому и более равномерному распространению просвещения. В силу их естественного влияния должны были также постепенно сглаживаться различия, разделявшие философские секты, должна была создаться единая школа, которая извлекала бы из каждой доктрины воззрения, наиболее отвечающие разуму, те, которые после тщательного исследования наиболее подтверждались бы. Именно по этому пути разум должен был повести философов, когда, ослабевший под влиянием времени, дух сектантства позволял прислушиваться только к его голосу. И действительно уже у Сенеки мы встречаем некоторые зачатки этой философии; она никогда не была чужда даже академической секте, которая затем почти всецело растворилась в ней. Последние ученики Платона были основателями эклектизма.

Почти все религии империи считались национальными. Но все имели также много общего и как бы фамильное сходство. Отсутствие метафизических догм, обилие странных обрядов, смысл которых был совершенно непонятен народу и часто даже жрецам; нелепая мифология, в которой толпа видела только чудесную историю своих богов, а люди более образованные подозревали аллегорическое изложение более возвышенных догматов; кровавые жертвы, идолы, представлявшие богов, из которых некоторым, освященным временем, приписывалось небесное свойство; главные жрецы, посвященные культу каждого божества, не образующие единого политического тела, не объединенные даже в религиозную общину; оракулы, имеющие пребывание в известных храмах, в известных статуях; наконец тайны, которые их иерофанты сообщали только как секрет, ненарушимость которого охраняется законом таковы были черты сходства у этих религий.

Нужно к этому еще добавить, что жрецы, являясь религиозными цензорами, никогда не осмеливались претендовать на роль судей в области морали. Они руководили обрядами культа, но не вмешивались в частную жизнь. Они продавали политике оракулов или авгуров; они могли вовлекать народы в войны, побуждать их к преступлениям; но они не оказывали никакого влияния ни на правительство, ни на законы.

Когда между народами, подданными одной и той же империи, установились регулярные сношения, когда успехи просвещения стали почти всюду одинаковыми, образованные люди скоро заметили, что все культы предполагают поклонение единому Богу, божества же столь многочисленные, предметы непосредственного народного обожания, являются только его видоизменениями или помощниками.

Между тем у галлов и в некоторых восточных провинциях римляне находили религии другого рода. Там жрецы были судьями народной нравственности; добродетель состояла в повиновении воле Бога, объяснить которую они называли себя единственно способными. Их власть обнимала человека всецело; храм смешивался с отечеством; там люди были поклонниками Иеговы прежде, чем быть гражданином или подданным империи, и жрецы определяли, каким человеческим законам их Бог позволяет повиноваться.

Эти религии должны были оскорблять чувство гордости владык мира. Религия галлов была слишком могущественна, чтобы они не поторопились ее уничтожить. Израильский народ был рассеян; но бдительное правительство или презирало, или не могло настигать тех мрачных сект, которые тайно образовались на развалинах этих древних культов.

Благотворное влияние распространения греческой философии выразилось, между прочим, в том, что она разрушила веру в народные божества во всех классах, получивших более или менее широкое образование. Смутный теизм, или чистый механизм Эпикура были даже во времена Цицерона обычной доктриной всякого мыслящего человека, всех тех, которые руководили общественными делами. Этот класс людей по необходимости исповедовал старую религию, но стремился очищать ее, ибо множество божеств, чтимых в разных странах, потеряли доверие даже в глазах народа. Мы видим тогда образование философских систем, основанных на учении о гениях посредниках между людьми и Богом. Философы подвергают себя очищениям, религиозному режиму, исполняют соответствующие обряды, чтобы стать достойными небесного откровения; и основания этой доктрины они искали в диалогах Платона.

Народная масса покоренных наций, обиженные судьбой, люди пылкого, но слабого воображения должны были по преимуществу склоняться к священническим религиям, ибо господствующее духовенство своекорыстно проповедовало им именно ту доктрину равенства в рабстве, отречения от временных благ, небесного воздаяния, приуготовленного за слепое подчинение, за страдания, за добровольные или терпеливо перенесенные унижения, - доктрину столь соблазнительную для угнетенного человечества! Но оно считало нужным прикрасить некоторыми философскими хитростями свою грубую мифологию; и оно также обратилось за помощью к Платону. Его диалоги были арсеналом, где обе партии выковывали свое теологическое оружие. Мы увидим впоследствии, как на долю Аристотеля выпадает подобная честь, и он является одновременно повелителем теологов и главой атеистов.

Множество еврейских сект, образовавшихся в Египте, подрывая общими силами основы имперской религии, но продолжая с не меньшей яростью вести борьбу между собой, в конце концов растворились в религии Иисуса. Из обломков этих сект создали историю, верование, обряды и мораль, к которым постепенно присоединилась масса этих фанатиков.

Все верили в пришествие Спасителя, Мессии, посланного Богом для исправления человеческого рода. Это основная догма всякой секты, которая строит здание своей религии на развалинах древних верований. Спор шел относительно времени и места его появления, о его человеческом имени; но имя пророка, который, говорят, появился в Палестине при Тиберии, затмило все другие; и новые фанатики объединились под знаменем сына Марии.

Чем больше империя слабела, тем шире и быстрее распространялась христианская религия. Унижение древних завоевателей мира разделяли и их божества, которые, некогда руководители их побед, были теперь только бессильными свидетелями их поражений. Дух новой секты лучше соответствовал времени упадка и неудач. Ее главари, не взирая на их обманы и пороки, были энтузиастами, готовыми погибнуть за свою доктрину. Религиозное рвение философов и вельмож было только политической набожностью. Всякая религия, которую стали бы отстаивать как верование полезное для народа, могла рассчитывать только на более или менее продолжительную агонию. Скоро христианская секта становится могущественной партией; она вмешивается в споры Цезарей; она возводить на трон Константина и сама садится на нем рядом с его слабыми преемниками.

Напрасно, один из тех необыкновенных людей, которых случай иногда поднимает на вершины могущества, Юлиан, хотел избавить империю от этого бича, который должен был ускорить ее падение. Его добродетели, его человечность, простота его нравов, возвышенность его души и характера, его таланты, его храбрость, его гениальные военные способности, блеск его побед - все, казалось, обещало ему успех. Юлиана можно было упрекнуть только в том, что он выказывал к религии, ставшей бессмысленной, привязанность, недостойную его, если он был искренним, свидетельствующую о его неискусности, если его преувеличение было только политическим маневром. Он погиб в расцвете своей славы после двухлетнего царствования. Колосс римской империи не находил более достаточно сильных рук, способных его поддержать и со смертью Юлиана пал единственный оплот, который мог еще оградить империю от наплыва новых суеверий, как и от вторжений варваров.

Презрение к гуманитарным наукам было одной из характерных черт христианства. Оно мстило философии за нанесенные ему оскорбления; оно боялось духа исследования и сомнения, той веры в свой собственный разум, которая является бичом для всех религиозных верований. Свет естественных наук был ему даже ненавистен и подозрителен; ибо они чрезвычайно опасны для успеха чудес. Нет такой религии, последователям которой не приходилось бы закрывать глаза на некоторые физические нелепости. Таким образом торжество христианства было сигналом полного упадка и наук и философии.

Науки могли бы избежать своей участи, если бы искусство книгопечатания было тогда известно; но рукописные экземпляры какой-либо книги были немногочисленны. Собирание полного комплекта произведений, трактующих о какой либо науке, сопряжено было с большими хлопотами, часто даже путешествиями и расходами, которые могли себе позволить только богатые люди. Господствующей партии было не трудно уничтожить книги, которые оскорбляли ее предрассудки, или раскрывали ее обманы. Нашествие варваров могло в один день навсегда лишить страну средств образования. Уничтожение одной какой либо рукописи было часто для целого края невознаградимой потерей. Сверх того, копировались только труды выдающихся авторов. Все те исследования, которые могли приобрести значение только при объединении всего материала, те изолированные наблюдения, те детальные усовершенствования, которые укрепляют положение занятое науками и подготовляют их дальнейший прогресс, все эти материалы, которые время накопило и ожидавшие гения, который бы их использовал, были обречены остаться на веки во мраке. Солидарность ученых, единение их сил, столь полезное и даже необходимое в известных эпохах, не существовало. Нужно было, чтобы один и тот же человек мог начать и окончить какое-либо открытие; и он был вынужден бороться один против всех препятствий, которые природа противопоставляет нашим усилиям. Произведения, которые облегчают изучение наук, устраняют затруднения, представляют истины в более удобных и простых формах, эти детальные наблюдения и подробные изложения, которые часто способствуют обнаружению ошибочности выводов и в которых читатель улавливает то, чего автор сам не замечал - эти произведения не могли бы находить ни переписчиков, ни читателей.

Таким образом, невозможно было, чтобы науки, достигшие уже такого объема, что ж прогресс и даже их тщательное изучение встречали серьезные затруднения, могли бы сами поддержаться и устоять на той покатой плоскости, по которой они быстро увлекались к своему падению. И мы не должны удивляться тому, что христианство, которое впоследствии, после изобретения книгопечатания, не могло помешать блестящему возрождению наук, было тогда достаточно сильно, чтобы довершить их гибель.

За исключением драматического искусства, процветавшего только в Афинах обреченного пасть вместе с ними, и красноречия, способного жить только в атмосфере свободы, язык и литература греков сохранили надолго свой блеск. Люций и Плутарх были бы достойными современниками века Александра. Правда, Рим поднялся на уровень Греции в поэзии, красноречии, истории, в искусстве трактовать с достоинством, изяществом и приятностью о сухих предметах философии и наук. Греция сама не имела поэта, который дал бы, подобно Вергилию, идею совершенства; ни один из ее историков не мог бы сравниться с Тацитом. Но этот момент блеска сопровождался быстрым упадком. Со времени Люция писатели Рима почти варвары. Иоанн Златоуст говорить еще языком Демосфена. Но ни у Августина, ни даже у Иеронима, (которому едва ли может служить оправданием влияние на него африканского варварства), мы не встречаем более языка Цицерона или Тита Ливия.

И это потому, что изучение литературы, любовь к искусствам не было никогда в Риме истинной народной склонностью; что временное усовершенствование языка было делом рук не национального гения, но нескольких людей, воспитанных Грецией; что территория Рима была всегда почвой чуждой литературе, где благодаря усердному насаждению она могла восприниматься, но где она, предоставленная самой себе, должна была вырождаться.

Значение, которым долго пользовался в Риме и Греции талант трибуна и адвоката, обусловило образование многочисленного класса риторов. Их труды способствовали прогрессу ораторского искусства, принципы и тонкости которого они развили. Но они обучали также другому искусству, которым слишком пренебрегают современные народы, и которое следовало бы теперь применять также к печатным произведениям. Это искусство легко и скоро приготовлять речь так, что расположение ее частей, способ ее произнесения, украшения, которыми она уснащается, становятся по крайней мере сносными. Это было искусство, дающее возможность говорить почти экспромтом, не утомляя своих слушателей разбродом своих идей, неровностью стиля, не возмущая их нелепыми декламациями, грубыми нонсенсами, странными несообразностями. Сколь полезно было бы это искусство во всякой стране, где обязанности службы, общественный долг, или частный интерес могут заставить говорить, или писать, не давая времени обдумывать свои речи или сочинения! История этого искусства тем более заслуживает нашего внимания, что современные народы, которым оно, между прочим, было бы часто необходимо, по-видимому, ознакомились только с его смешной стороной.

В начале эпохи, картину которой я здесь заканчиваю, количество книг значительно увеличилось; протекшее время внесло много путаницы в книги первых греческих писателей; и это изучение книг и воззрений, известное под именем эрудиции, образовало значительную часть умственных трудов: александрийская библиотека пополнялась грамматиками и критиками.

Дошедшие до нас произведения этого рода свидетельствуют о склонности их авторов соразмерять свое восхищение или доверие к книге древностью ее происхождения, степенью трудности ее понимания или нахождения. Было принято судить о воззрениях не по их содержанию, но по имени их авторов; верить авторитету скорее, чем разуму; наконец, в этих же произведениях мы встречаем идею столь ложную и столь гибельную об упадке человеческого рода и о превосходстве древних. Значение, которое люди приписывают тому, что составляет предмет их занятий, тому, что им стоило многих усилий, является одновременно объяснением и извинением тех заблуждений, которые эрудиты всех стран и всех времен более или менее разделяли. Можно упрекнуть греческих и римских ученых и философов в том, что они абсолютно игнорировали тот дух сомнения, который подвергает строгому исследованию разума и факты и их доказательства. Просматривая в их сочинениях историю событий, или нравов, производства, или явлений природы, или продуктов и процессов искусств, просто поражаешься, видя как они спокойно рассказывают о нелепостях наиболее явных, о чудесах наиболее возмутительных. "Говорят, рассказывают", помещенное в начале фразы, казалось им достаточным, чтобы укрыться под защитой смехотворной ребяческой легковерности. Индифферентизм, исказивший у них изучение истории и явившийся препятствием развитию их познания природы, следует, главным образом, приписать тому, что искусство книгопечатания, к несчастью, не было еще тогда известно. Возможность собрать относительно каждого факта все авторитеты, которые могут его подтвердить или опровергнуть, легкость сравнить различные свидетельства, освещать их в спорах, возникающих, когда последние не совпадают, все эти средства, гарантирующие нахождение истины, мыслимы только тогда, когда возможно располагать большим количеством книг, неограниченно увеличивать число их экземпляров и не бояться увеличения их объема.

Каким образом сообщения путешественников, от описаний которых часто существовала только одна копия, отнюдь не подвергавшиеся общественной цензуре, могли бы приобретать такой авторитет, если бы не то обстоятельство, что противоречие этих сообщений не могло быть установлено? Таким образом, принималось одинаково все, ибо трудно было выбрать с некоторой достоверностью то, что действительно заслуживало внимания. Сверх того, мы не вправе удивляться той легкости представлять с одинаковым доверием, опираясь на равные авторитеты, факты наиболее естественные и наиболее чудесные, легкости, свойственной писателям этой эпохи. Это заблуждение преподается еще теперь в наших школах, как философский принцип; между тем, как неверно преувеличенное в обратном смысле приводит нас к отрицанию без исследования всего того, что нам кажется сверхъестественным. Наука, которая одна только может научить нас находить между этими двумя крайностями точку, где разум предписывает нам остановиться, зародилась только в наши дни.

Содержание раздела