Глава IV. Анархисты
Анархистское учение есть продукт любопытного слияния либеральных идей с социалистическими. У либерализма оно заимствует экономическую критику государства, восторженное преклонение перед свободной инициативой и концепцию самопроизвольности экономического строя. У социализма оно заимствует критику частной собственности и теорию эксплуатации рабочего.
Но комбинируя все эти заимствования, а скорее всего именно потому, что оно их комбинирует, оно превосходит их обоих. Даже самый крайний либерализм, например либерализм Дюнуайе, сохранял за государством существенную функцию, функцию производителя безопасности. Как буржуа 1830 г. Дюнуайе видит в порядке первостепенную потребность общества. Вооруженные социалистической критикой анархисты отвергают эту последнюю функцию государства, ибо, по их мнению, безопасность, о которой говорит Дюнуайе, есть исключительно безопасность собственников, порядок, необходимый имущим, чтобы отражать атаки со стороны неимущих. С другой стороны, социалисты, кроме, может быть, Фурье (анархисты считают Фурье своим), нападая на собственность, оставляют, однако, за государством ужасную функцию — руководство всем общественным производством. Вооруженные на этот раз критикой либерализма анархисты отказывают государству в этой новой функции, ибо неспособность его к административной и хозяйственной деятельности им представляется несомненной. "Свобода без социализма, — говорит Бакунин, — этот привилегия, несправедливость; а социализм без свободы — это рабство и дикое состояние".
Поэтому читатели не удивятся тому, что мы в конце этой книги посвящаем несколько страниц учению, представляющему слияние двух великих социальных тенденций, по которым размежевалось все XIX столетие.
Но мы встречаем его здесь не впервые. Уже Прудон сформулировал и окрестил его. Прудон есть истинный отец современного анархизма. Не то чтобы, проникнув в глубь истории идей, нельзя было бы открыть там подобных учений, например у Годвина в конце XVIII столетия. Нет, но это были изолированные проявления анархизма. Связь же анархизма Прудона с социально-политическим анархизмом последних 30 лет можно проследить в деталях. Не только поразительна у них аналогия идей, но и легко показать их преемственность от Прудона к Бакунину, затем к Кропоткину, к Реклю и. Жану Граву.
Наряду с социально-политическим анархизмом, составляющим главный предмет этой главы, развивалась другая форма анархизма, философского и литературного, самой выдающейся чертой которого была почти болезненная восторженность перед собственным "я". Это учение зародилось в Германии. Наиболее известным представителем его является Макс Штирнер, книга которого под заглавием 'Единственный и его собственность" появилась в 1844 г., одновременно, следовательно, с первыми произведениями Прудона. При своем появлении она имела шумный, но кратковременный успех; затем на долгое время была забыта и вновь открыта лет 15 назад, коща идеи Ницше завоевали огромную литературную популярность, которой они пользуются до сего времени. Тогда заметили, что у Ницше был предшественник, о существовании которого он сам, вероятно, не подозревал, и Штирнер получил посмертную известность как первый из "имморалистов". Необходимо сказать несколько слов об этой книге, чтобы отметить существенные черты, отличающие учение Штирнера от анархизма Прудона, Бакунина и Кропоткина.
§ 1. Философский анархизм Штирнера и восторженность перед собственным "я"
Книга Штирнера крайне странное явление. Чтобы понять ее появление, надо обратиться к той эпохе и той особой среде, в которой она зародилась. Штирнер принадлежит к группе молодых немецких радикалов или демократов, которые, под влиянием Фейербаха и объединившись в 1840 г. около Бруно Бауэра, сделали крайние выводы из гегельянской философии. Их идеалом было стремление осуществить абсолютную свободу духа, и во имя этой свободы они критиковали все, что, по их мнению, противоречило ей, — как нарождающийся коммунизм, так и христианизм теологов и абсолютизм правителей. Они дали революции 1848 г. в Германии ее интеллектуальных вожаков и были сметены реакцией 1850 г. Некоторые из них, регулярно встречавшиеся в одном берлинском ресторане, присвоили себе название "свободных" (die Freien). Маркс и Энгельс принимали некоторое время участие в этих собраниях, но скоро отказались от них. Против этой группы был направлен их памфлет "Святое семейство" — ироническое название, которым они обозначают Бруно Бауэра и его друзей. Некоторые будущие немецкие либеральные экономисты, например Юлиус Фаухер, тоже посещали эти вечера. Штирнер был самым усердным посетителем и, слушая оживленные споры своих друзей, медленна подготовлял книгу, в которой он собирался охарактеризовать их всех, показав в ней, что критика самых критических критиков была недостаточно критична.
Ибо эти крайние радикалы все еще оставались в кругу тех идей, которые для Штирнера являются простыми фантомами. Человечество, общество, истина, благо — все это вышедшие из моды абстракции, скроенные нашими собственными руками фетиши, перед которыми мы с почтением преклоняемся, власть которых смиренно признаем, как верные признают власть своего Бога. На самом же деле эти абстракции так же малореальны, как боги на Олимпе или восставшие из гробов мертвецы, волнующие воображение детей. Единственная реальность — это мое собственное "я". Никакой другой реальности мы не знаем. Каждый индивид представляет первоначальную и независимую силу. Его единственный закон — закон собственного личного интереса. И пределы его развития являются в то же время пределами его интересов и сил. Каждый человек должен сказать себе: "Я хочу быть всем тем, чем я могу быть, и иметь все то, что могу иметь". Бастиа писал: "Все законные интересы гармоничны". Штирнер заявляет: "Все интересы законны, лишь бы у них была сила"; "Тигр, нападающий на меня, прав, и я, отражающий его, тоже прав"; "Тот, у кого сила, имеет право; у кого нет первой, тот не имеет последнего".
Если я — единственная реальность, то исчезают все мнимые коллективности, которые ограничивают мое "я" и хотят взять его к себе на службу, — государство, семья, общество, нация. У них нет "тела", они нереальны. У них нет иной власти надо мной, кроме той, которую я им приписываю. В тот день, коща я перестану признавать и уважать их, они, простые создания моего ума, потеряют всякое право надо мной, и я стану поистине свободным. "Я имею право свергнуть Иисуса, Иегову и прочее, если я могу ... Я имею право убить, если я сам не запрещаю себе этого, если я сам не одержим страхом перед преступлением как перед злом ... Я решаю о моем праве, вне меня нет его ... Возможно, что это неудобно для других. Это их, а не мое дело, им остается только защищаться". Рабочим, жалующимся на то, что их эксплуатируют, несчастным, лишенным всякой собственности, остается одно: самим признать за собой право и взять себе собственность, какая для них подходит: "Чтобы искоренить пауперизм, эгоизм не говорит плебсу: подожди, пока какое-нибудь учреждение справедл ивости сделает тебе подарок во имя общности; а он говорит ему: наложи свою руку на то, что тебе нужно, и возьми". "Земля принадлежит тому, кто умеет ее взять, или тому, кто, имея ее, умеет ее сохранить. Если он завладевает ею, он имеет не только землю, но и право иметь ее".
Но какое общество будет существовать в таких условиях? Одно, именуемое союзом эгоистов, т.е. это союз людей, сознающих свой эгоизм и остерегающихся искать в ассоциации что-нибудь другое, кроме растущего удовлетворения личных потребностей. Ныне общество господствует над индивидом и превращает его в свое орудие. Союз эгоистов станет "орудием" индивида. Он покинет его без сожаления, лишь только ему нечего будет извлекать из него. Каждый человек скажет тоща своему ближнему: "Я ничего не хочу признавать в тебе, я ничего не хочу уважать в тебе, я хочу ... пользоваться тобою". Это будет bellum omnium contra mines (война всех против всех), умеряемая временными и непрочными союзами. Но это будет также свобода для всех.
Эти странные и парадоксальные утверждения можно опровергнуть, лишь отбросив исходный пункт Штирнера, т.е. его положение, что единственная реальность — индивид, а ирреальность — общество. Если индивид — единственная реальность, то правильно придавать обществу, нации значение абстракции, которую создал человек и которую он может своевольно уничтожить. Но тут-то и кроется ошибка. Индивид не существует вне общества. Он не более реален, чем общество. Индивид — простой элемент общества и не независим от него; не от человека зависит, существует или не существует общество. Общество не простая идея; оно — естественное явление. С таким же основанием можно было бы индивида назвать абстракцией. Это он истинный фантом.
Громадная разница между Штирнером и анархистами, о которых мы будем говорить, как раз и заключается в этом признании ими реальности за социальным явлением, неправильно отрицаемой Штирнером. В этом, впрочем, повсюду заключается основная противоположность между литературным и политическим анархизмом
1.
8 2. Социально-политический анархизм и критика власти
Штирнер делил свою жизнь между рабочим кабинетом и рестораном Гиппеля, местом собрания его друзей. Такие люди, как Бакунин и Кропоткин, совсем иного склада. Они без колебания поставили на кон свою жизнь и свободу, как ставку в борьбе. Семена, посеянные ими в невозделанных умах, часто приносили печальные плоды, но никому не придет в голову отрицать мужество, а у многих из них, например у Кропоткина и Реклю, высокое благородство характера и мыслей.
Идеи Бакунина образовались в той же интеллектуальной среде, что и идеи Штирнера. Бакунин принадлежал к русской дворянской семье и служил в армии. В 1834 г. в возрасте 20 лет он вышел в отставку в офицерском чине и посвятил себя изучению философии. Он, так же как Штирнер, Прудон и Маркс, испытал на себе влияние Гегеля. В 1840 г. он отправился в Берлин, где в продолжение четырех лет участвовал в идейном движении молодых радикалов, о которых мы говорили выше. С1844 по 1847 г. мы встречаем его в Париже, ще он проводит иногда целые ночи в спорах с Прудоном. Последний оказал на Бакунина глубокое влияние. В писаниях русского анархиста часто можно встретиться с простым развитием идей Прудона, излагаемых в том или ином из его произведений, например в "Idee generate de la Revolution au XIX s." ("Общая идея революции в XIX в."). 1848 г. указывает этому великому дворянину — дилетанту на его истинное призвание — призвание революционера. Он последовательно принимает участие в пражском восстании, в саксонской революции в Дрездене. Арестованный и дважды осужденный на смертную казнь в Саксонии и в Австрии, он был выдан России и заключен в Петропавловскую крепость, ще от цинги у него выпали все зубы. Сосланный в Сибирь в 1857 г., он совершает оттуда в 1861 г. удачный побег, отправляется в Лондон, а потом отдается революционной пропаганде в Швейцарии, в Италии и даже во Франции, где он пытается во время войны 1870-1871 гг. вызвать народное восстание (в Лионе). Бернард Лазарь изображает его "лохматым великаном с огромной головой, казавшейся еще больше от взъерошенной шевелюры, и нечесаной бороды", спящим в одежде и в сапогах, не имеющим ни крова, ни отечества и всегда готовым идти, как апостол, всегда в пути, ежечасно и ежедневно.
Самым выдающимся фактом его деятельности был разрыв его с Карлом Марксом на последнем конгрессе Интернационала в Гааге в 1872 г. Бакунин вступил в Интернационал в 1869 г. Но шокированный авторитарными тенденциями его Генерального совета, ще господствовал Карл Маркс, он стал проповедовать федералистскую организацию ассоциации, оставляющую широкую автономию каждой секции. Его поддержали швейцарские делегаты из федерации Юры, многие французские, бельгийские, испанские и все итальянские делегаты. Тем не менее он был изгнан из Интернационала друзьями Маркса. Официальный разрыв между марксистским и анархистским социализмом, соперничество между которыми с того времени не переставало расти, датируется этим моментом. Впрочем, Гаагский конгресс был последним конгрессом Интернационала в той форме, как создал его Маркс. Маркс перенес его бюро в С.-А. Соединенные Штаты, и с того времени старый Интернационал больше не собирался, В то же время, основав в Женеве вместе с друзьями, которые оставались ему верными, новую ассоциацию, Бакунин оставил поле борьбы. Он умер в 1876 г. в Берне.
В окрестностях Невшателя, ще Бакунин имел многочисленных последователей среди индивидуалистически и немного мистически настроенного населения этой области, Кропоткин
3 во время своего путешествия в 1872 г. набрался анархических идей, пропаганде которых он впоследствии посвятил всю свою жизнь. Не зная лично Бакунина, он сделался, таким образом, непосредственным продолжателем его.
Князь Кропоткин тоже принадлежал к русской аристократической семье. По окончании пажеского корпуса он тоже поступил в армию. Вскоре он выделился своими замечательными трудами по географии и естественной истории, и его мысль была всецело во власти эволюционных теорий Дарвина. Но наука не поглотила его целиком. Около 1871 г. уже не гегельянское влияние господствовало в России, — молодая русская интеллигенция видела спасение страны в пароде. Лозунгом было "хождение в народ"; все стремились слиться с ним, чтобы просветить его, приобрести его доверие и подготовить падение автократического режима. Кропоткин приобщился к этому движению. Он сам рассказывал, как после одного обеда в богатом доме или даже в Зимнем дворце он сел на извозчика, переменил у одного своего друга свою элегантную одежду и шелковую рубашку на холщовую рубашку, большие мужицкие сапоги и баранью шапку и отправился в отдаленный квартал Петербурга к рабочим, среди которых он вел пропаганду. Но эта пропаганда была скоро прервана. В 1874 г., когда он выходил из помещения географического общества, где ему после одного замечательного доклада предложено было председательствование в одной из секций, Кропоткин был арестован по обвинению в организации политических обществ, нелегальной пропаганде и заключен в Петропавловскую крепость. В 1876 г. он сбежал из крепости, переселился в Англию, был без всяких оснований замешан в лионском процессе анархистов 1884 г. и осужден на три года тюремного заключения в Клерво. Тогда перед взорами общества предстало не совсем обычное зрелище: в распоряжение арестанта Парижская академия наук и Эрнест Ренан предложили свои библиотеки, чтобы дать ему возможность продолжать свои научные труды. Еще раньше, во время его заключения в России, Петербургское географическое общество показало такой же пример. С того времени князь Кропоткин обосновался в Англии. Он выпустил много анархистских брошюр и книг и не прекращал своих занятий по естественной истории.
Самые известные французские анархисты, географ Элизе Ре-клю и Жан Грав, воспроизводят лишь идеи Кропоткина, у которого в свою очередь легко отыскать следы мнений Бакунина и Прудона.
Нас интересует здесь выражение анархистских идей только у этих наиболее авторитетных представителей доктрины. Мы оставим в стороне формулы, иногда хлесткие, но малообдуманные, встречающиеся у малоизвестных анархистских писателей.
В основе анархистского учения мы прежде всего встречаем ту же самую восторженность перед индивидуальными правами, ту же самую страсть к свободному и полному развитию личности, которая уже отмечена нами у Штирнера. "Всякое повиновение, — заявляет Элизе Реклю, — отречение". "Человеческий род хочет быть управляемым, и он будет управляем. Мне стыдно за мой род", — писал Прудон в 1850 г. в дуллянской тюрьме. "Моя свобода, — говорит Бакунин, — или, что то же ... мое человеческое достоинство... состоит в том, чтобы не повиноваться никому другому и направлять мои действия сообразно с моим собственным убеждением". И у Жана Грава общество не может накладывать на индивида "никаких иных ограничений, кроме уже существующих в силу естественных условий жизни, среди которых он вращался".
Но эта восторженность перед индивидом, встречающаяся повсюду в анархистских произведениях, покоится на концепции, как раз противоположной концепции Штирнера. У последнего каждый человек есть "единственный", не имеющий иного правила, кроме своего эгоизма.
У анархистов, происходящих от Прудона, каждый человек, наоборот, является представителем чего-то высшего по сравнению с каждым отдельным индивидом — представителем человечества. "В моем ближнем, — говорит Прудон... — я уважаю его человеческое свойство". Заставляя уважать свою свободу, анархист хочет заставить уважать в себе это именно человеческое достоинство, ибо "свобода, — говорит Бакунин, — есть высшая цель всякого человеческого развития". Следовательно, анархисты стремятся не к господству эгоистического "я", а к господству в каждом лице его "человечности". Поэтому они требуют свободы не для себя только, а для всех. Далекие от того, чтобы желать, подобно Штирнеру, "пользоваться" своими ближними, они добиваются для всех уважения к человеческому достоинству. "Поступай с другими, как ты предпочитаешь, чтобы поступали с тобой при аналогичных обстоятельствах", — говорит Кропоткин в одной формуле, проникнутой духом кантианского или даже христианского учения. У Бакунина, верного в этом отношении ученика Прудона, основанием всякой морали является уважение к человеку, т.е. "признание человечности, человеческого права и человеческого достоинства во всяком человеке, какой бы он ни был расы, цвета, степени развития своего ума и даже своей нравственности". "Поэтому, — говорит он, — я становлюсь истинно свободным только при наличии свободы других... Свобода вовсе не есть явление изолированности, а явление взаимного отражения, не разъединенности, а, наоборот, связанности, при условии если свобода каждого индивида есть не что иное, как отражение его человечности или его человеческого права в создании всех свободных людей, его братьев, равных ему". Эта идея человечности, переданная Прудоном позднейшим анархистам, не только чужда Штирнеру, но ее-то именно он и опровергал живейшим образом как один из фантомов.
Этой восторженности перед индивидуальной свободой у политических анархистов, равно как и у Штирнера, соответствует ненависть их ко всякой власти. Ибо всякая власть, проявляемая одним человеком над другим, есть "эксплуатация человека человеком", уменьшение в человеке его человечности.
Государство есть власть, которая вмещает все другие власти. На нем главным образом сосредоточивается ненависть анархистов
4. Благодаря своему вмешательству во все отношения людей, благодаря своим законам, которые регламентируют действия граждан, благодаря своим чиновникам, которые применяют их, благодаря своей армии, которая навязывает их, благодаря своим судам, которые истолковывают их, благодаря своим священникам, которые проповедуют уважение к ним, и своим профессорам, которые объясняют и оправдывают их, государство является по преимуществу агентом эксплуатации и принуждения. Поэтому оно — великий враг для анархистов. Государство, говорит Бакунин, — это "сумма отрицаний индивидуальных свобод всех его членов". Это "обширное кладбище, где приносятся в жертву, умирают и закапываются все проявления индивидуальной жизни". Это "вопиющее отрицание человечности". Подобно Бастиа, — и это не последняя аналогия, встречаемая нами у них, — Бакунин в основу своего определения государства кладет тот факт, что оно представляет силу, — это "чванство силой и пристрастие к ней". По этому одному оно — зло, ибо цель человечества — свобода; а ведь сила — "перманентное отрицание свободы".
Необходимый агент принуждения — правительство неизбежно является также агентом развращения. Оно развращает все, к чему прикасается, и прежде всего своих собственных представителей. "Лучший, самый образованный, самый благородный, самый невинный человек неминуемо испортится в этом ремесле..." "Человек, привилегированный политически или экономически, есть человек, развращенный и интеллектуально, и морально". Так говорит Бакунин, и, по мнению Элизе Реклю, как "в силу закона природы дерево приносит плоды, так во всяком правительстве процветают и распространяются произвол, тирания, лихоимство, преступность, убийства и злодеяния". Государство деморализует управляющих, но оно деморализует также и управляемых, и все по тем же самым основаниям. Оно совершает зло "даже тогда, когда приказывает делать добро", ибо "добро становится злом с того момента, как приказывают его совершить. Свобода, нравственность и человеческое достоинство в том именно и состоят, что человек делает добро не потому, что ему приказано, а потому, что он понимает, хочет и любит его".
Не важна поэтому форма управления: абсолютная или конституционная монархия, демократическая или аристократическая республика, правительство, опирающееся на всеобщее или ограниченное избирательное право, — все они стоят друг друга, ибо все предполагают государство. Власть всегда остается властью, будет ли она властью большинства или властью деспота, — во всех случаях чужая воля принуждает мою. Громадная ошибка всех революций в том и заключалась, что они низвергали одно правительство для того, чтобы на его место поставить тотчас же другое. Единственно истинной революцией будет та, которая уничтожит сам институт управления, сам принцип власти.
При ближайшем рассмотрении, впрочем, замечаешь, что государство, природный притеснитель, является лишь орудием еще более серьезного притеснения — притеснения невладеющих классов владеющими. Не говорил ли уже Адам Смит следующего в собственных подлинных выражениях: "Гражданское правительство ... в действительности установлено для защиты тех, кто чем-нибудь владеет, против тех, у кого ничего нет". Эта формула пересказывалась анархистами на сотнях страниц.
По Кропоткину, все законы могут быть разбиты на три категории: предметом их является или покровительство лицам, или покровительство правительству, или покровительство частной собственности
3. Но на самом деле их все можно было бы свести к последней категории, ибо преступления против личности весьма часто бывают, по мнению анархистов, следствием бедности (т.е., косвенным путем, частной собственности); а так как главная функция правительства — защищать собственность, то законы и защищают главным образом ее
6.
Но ведь собственность (в этом пункте анархисты ограничиваются изложением критики социалистов, ничего не прибавляя к ней
7) есть организация эксплуатации, так как меньшинство собственников держит благодаря ей массы в состоянии непрерывного рабства, заставляет работать их за смехотворно низкую заработную плату, а себе оставляет досуг, наслаждение роскошью, высокой культурой и всеми благами цивилизации. Частная собственность есть основная привилегия, из нее проистекают все другие. Государство есть лишь крепостной бастион собственности. "Эксплуатация и правительство, — говорит Бакунин, — поскольку первая дает средства для управления и устанавливает необходимую основу, равно как и цель всякого правительства, и поскольку второе в свою очередь гарантирует и узаконивает право эксплуатации, — эксплуатация и правительство являются необходимыми выражениями того, что называется политикой". "Опыт показывает, — говорил уже Прудон, — что правительство, сколь бы ни было оно народным по своему происхождению, повсюду и всегда становилось на сторону самого просвещенного и самого богатого класса против самого бедного и самого многочисленного".
Что касается того, какой будет режим собственности, который освободит рабочих от эксплуатации владеющих и сделает бесполезным институт государства, то анархисты держатся неодинакового мнения по этому предмету. Прудон, как мы помним, надеялся с помощью банка обмена превратить собственность в простое владение. Бакунин находится под влиянием марксистских идей. Он объявляет себя коллективистом. Орудия труда и земля будут присвоены коммуной; ими будут пользоваться только трудящиеся; последние будут группироваться в промышленные и сельскохозяйственные ассоциации и вознаграждение будут получать сообразно своему труду. У Кропоткина, наоборот, анархистский идеал превращается в чисто коммунистический. Коллективистское отличие орудий труда от предметов потребления ему кажется совершенно праздным. Разве пища, одежда, топливо не являются для рабочего столь и даже более необходимыми условиями труда, чем орудия или машины? К чему эти тонкости? Надо отдать всю совокупность общественных ресурсов в распоряжение рабочей коллективности.
Но государством и собственностью не исчерпывается список принудительных сил. Индивидуальная свобода столь же несовместима с непреложными обетами, связывающими навсегда будущую волю человека с настоящей, сколь с подчинением внешней власти. Современный брак есть образец таких непреложных обетов. Он должен уступить место свободному союзу, т.е. союзу, свободно выбираемому и свободно продолжаемому, — единственная форма брака, совместимая с достоинством и равенством мужчин и женщин. Впрочем, свободный договор вместо беспрекословного закона есть единственная общая форма обязательств, признаваемая анархистами: свободный договор между мужчиной и женщиной, между индивидами и ассоциациями, свободный договор между ассоциациями для совместного преследования общих задач, свободный договор между коммунами и областями одной и той же страны или различных стран. Но сами эти обязательства во всякое время устранимы; они могут выковать новую цену, но только такую, какую сам человек согласится наложить на себя. Ибо всякий договор становится тираническим, принудительным и противным человеческой свободе, лишь только он не возобновляется сторонами и не поддерживается их добровольным согласием. "Разве, — спрашивает Штирнер, — должен я оставаться дураком всю жизнь свою только потому, что вчера я был дураком?" И в этом согласны с ним и Бакунин, и Кропоткин, и Реклю, и Жан Грав, за исключением разве что Прудона.
Тем не менее, — и это замечание важно, ибо оно показывает на по-детски наивное доверие этих авторов, — анархистским идеалом не является чисто произвольный строй. Было бы большой ошибкой рассматривать его таким образом.
Действительно, из всех властей, подвергшихся их беспощадной критике, уцелела одна, правда, чисто абстрактная, но не менее повелительная, — это власть разума или науки. "Владычество разума" — один из существенных элементов анархического общества Прудона. Бакунин называет наукой то, что Прудон называет разумом, но Бакунин не менее низко преклоняется перед ней. "Мы признаем, — говорит он, — абсолютную власть науки; перед лицом естественных законов у человека остается одна только возможная свобода — это познать их и все больше применять ... Надо, например, быть безумцем или теологом либо по меньшей мере метафизиком, юристом или буржуазным экономистом, чтобы возмущаться против того закона, по которому дважды два составляет четыре". Во всяком случае, человек может в этом отношении требовать признания за собой права подчиняться естественным законам только "потому, что он сам признал их таковыми, а не потому, что они навязаны ему извне чужой волей".
Преклоняясь перед наукой, Бакунин преклоняется такжб перед компетенцией в технической или научной области. "Когда речь идет о сапогах, я считаюсь с авторитетом сапожника; если же речь заходит о постройке дома, о прорытии канала или о п рол ожени и железной дороги, я спрашиваю совета у архитектора или у инженера..." Но он уважает в них их науку, а не функции, их значение, а не людей. "Я не позволяю давить на себя ни сапожнику, ни архитектору, ни ученому. Я выслушиваю их свободно и со всем уважением, какого заслуживают их ум, характер и знания, но я, во всяком случае, сохраняю за собой свое бесспорное право критики и контроля". Бакунин не сомневается, что большинство людей добровольно и непроизвольно преклоняются перед этим естественным авторитетом науки. Вслед за Декартом и почти в тех же самых выражениях он думает, что "здравый смысл — вещь наилучше распределенная между людьми". Но ведь здравый смысл есть лишь "сумма всеобще признанных естественных законов". Вместе с физиократами он верит в очевидность естественных законов и всеми силами души желает наступления их господства. Подобно физиократам, он верит "в систему широкого народного воспитания и образования" как в способ познания и признания естественных законов всеми людьми. В тот день, когда с помощью такого средства "они проникнут в сознание всех людей, вопрос о свободе будет окончательно разрешен". Отметим еще раз это отражение рационалистического оптимизма XVIII столетия и эту общую анархистам и либералам веру в "разумного человека". Бакунин отличается от физиократов только своей ненавистью к деспоту, желанному этими последними.
Итак, общество свободных людей, совершенно автономных, повинующихся каждый только самому себе, но подчиненных одинаково авторитету разума и науки, — таков идеал, который предлагают нам анархисты и предварительным условием осуществления которого является низвержение всех установленных властей.
§ 3. Взаимопомощь и анархистская концепция общества
Выдвигая каждого индивида на видное место и провозглашая полную автономию каждого отдельного лица, такая концепция с первого взгляда разделяет, по-видимому, все общество на множество независимых личностей. Всякая общественная связь кажется порванной. Остаются лишь поставленные один около другого индивиды. Общество как "коллективное существо" исчезает.
Было бы большой ошибкой так понимать анархистский идеал.
Наоборот, нет ни одной доктрины, в которой чаще повторялись бы слова "солидарность" и "братство". Счастье отдельного лица и общества в ней неотделимы. На них наводит ужас общество Гоббса и Штирнера, в котором каждый человек — враг и тиран всех других. Такое общество есть лишь образ нынешнего общества. Человек, по их представлению, есть существо, в высшей степени общественное. Индивид и общество — два взаимно связанных понятия, и одно из них не может быть представлено без другого.
Никто, за исключением Бакунина, сильнее не выразил и, может быть, даже лучше не почувствовал этот общественный характер человека. Следует еще процитировать его. "Начнем, — говорит он, — с того, чтобы раз и навсегда покончить с изолированным или абсолютным индивидом идеалистов. Индивид идеалистов — фикция... Общество подобно природе возникло раньше человеческого индивида и переживет его; подобно природе, оно вечно, или, лучше сказать, родившись на земле, оно будет жить, пока не погибнет земля. Человек становится человеком, приходит к осознанию себя человеком и начинает действовать как человек только в обществе и только благодаря коллективной деятельности общества в целом. Он освобождается от ига внешней природы только благодаря коллективному, или общественному, труду, который один способен превратить земную поверхность в место, благоприятное для развития человечества. Он может освободиться от ига своей собственной природы, иначе говоря, он может подчинить инстинкты и движения своего собственного тела руководству своего все более и более развивающегося духа только с помощью воспитания и образования, но то и другое — в высокой степени общественные явления; таким образом, вне общества человек вечно оставался бы диким зверем".
Прочтите Прудона или Кропоткина, и вы найдете у них не менее энергичное и много раз повторяемое утверждение о реальности общественного существа, о возникновении общества раньше индивида или по крайней мере о неизбежном сосуществовании его с индивидом. Только некоторые анархисты, как, например, Жан Грав, по-видимому, сохраняют старую и бесплодную противоположность между индивидом и обществом и концепцию общества, созданного из индивидов наподобие дома, построенного из кирпичей.
Но нет ли противоречия между такой идеей и прежним провозглашением индивидуальной автономии? Как можно одновременно превозносить общественную жизнь и требовать уничтожения всех традиционных общественных связей?
8
Эту видимую антиномию легко устранить с помощью следующего различия, которое анархизм опять-таки заимствует у либерализма, — различия между обществом и правительством: общество — самопроизвольное и необходимое создание жизни, а правительство — искусственный и паразитический орган, привитый обществу и стремящийся поглотить его. Но либералы со времен Адама Смита ограничивались применением этого различия к экономическим институтам. Анархисты применяют его ко всем социальным институтам. Не только экономическая, но и социальная жизнь во всех своих видах происходит от глубоко заложенного в человечестве инстинкта — инстинкта общественности, солидарности, который вынуждает людей кооперироваться со своими ближними, помогать им и объединяться с ними. Кропоткин назвал этот инстинкт взаимопомощью (mutual aid). Она так же естественна для человека, как борьба за существование, и еще более необходима для поддержания его вида, чем эта последняя. Отныне не принуждение (необходимое только для защиты их привилегий), как воображают привилегированные, скрепляет общую жизнь и создает истинное сцепление между людьми, а этот глубоко заложенный в них инстинкт взаимопомощи и взаимного соглашения, мощь и силу которого до сих пор не признают. В человеческой природе, говорит Кропоткин, есть зачаток общественных привычек, наследие прошлого, которое еще до сих пор не оценили как следует. Никакое принуждение не навязывало этих привычек. Они выше всякого принуждения.
Законы не создают этого общественного инстинкта, они предполагают его. Законы применяются только благодаря ему и перестают действовать, как только он. перестает санкционировать их. Правительство не развивает этого инстинкта, а, наоборот, своими суровыми и стереотипными учреждениями ставит ему границы, которые связывают его размах и стремление к полному развитию. Освободить индивида от внешних пут, от внешнего принуждения — это значит освободить от них также общество, возвратить обществу всю его пластичность и позволить ему принимать постоянно новые формы, лучше приноровленные к счастью и благополучию вида. В своей прекрасной книге "Взаимопомощь" Кропоткин привел многочисленные примеры этого самопроизвольного инстинкта общественности и указал следы и различные формы его в бесчисленных экономических, научных, педагогических, спортивных, гигиенических, благотворительных ассоциациях современной Европы, в корпоративной и муниципальной жизни средних веков и даже в обществах животных; большинство этих обществ, говорит он, никогда не смогло бы превозмочь угрожающие им естественные опасности без помощи этого могущественного инстинкта сцепления и соглашения, основы всякого человеческого общества.
Поэтому не будем представлять себе анархистское общество как военный лагерь, где происходит борьба всех против всех. Анархистское общество — это федерация свободных, самопроизвольно зародившихся ассоциаций; доступ в это общество и выход из него будут постоянно открыты для каждого. "Это общество, — заявляет нам Кропоткин, — будет состоять из множества ассоциаций, объединенных для совершения таких действий, которые требуют общих усилий: для организации производителей, для всякого рода земледельческого, индустриального, интеллектуального, художественного производства, потребительских обществ, задающихся целью снабжения потребителей всем тем, что относится к помещению для жилья, к освещению, отоплению, снабжению пищей и санитарным, мерам и т.д.; для организации федераций между такими обществами и федераций коммун, имеющих при себе производительные группы; наконец для организации еще более обширных групп, охватывающих всю страну или даже множество стран и состоящих из лиц, которые будут работать сообща для удовлетворения экономических, интеллектуальных и художественных потребностей, не ограничивающихся определенной территорией. Благодаря взаимному соглашению все эти группы будут свободно комбинировать свои усилия... полная свобода будет направлять развитие новых форм производства, изобретения и организации; частная инициатива будет поощрена, и всякая тенденция к однообразию и централизации будет устранена".
Благодаря полной свободе отдельных лиц и групп и благодаря исчезновению всякого антагонизма между владеющими и невладеющими, между правящими и управляемыми в таком обществе осуществится наконец примирение общего интереса с частным, тщетно отыскиваемое до сих пор буржуазными либералами. Отметим еще раз возврат к оптимизму XVIII столетия в его самой характерной форме
9 — к вере в самопроизвольную гармонию интересов.
Такая заманчивая картина не могла не вызвать возражений. Анархистские писатели предвидели их и дали свой ответ.
Прежде всего при таком излишестве индивидуальных свобод не будет ли злоупотреблений, незаконных нарушений договоров, преступлений и проступков? Не создастся ли, таким образом, постоянное неустойчивое положение, в котором добросовестные люди всегда будут жертвами сумасбродных и непостоянных людей?
Несомненно, говорят анархисты, придется иметь дело с такими проделками, или, как мягко выражается Жан Грав, "с такими некорректными поступками, которым абсолютно не хватает логики". Но для устранения таких антисоциальных инстинктов следует рассчитывать на критику и неодобрение со стороны общества. Так как общественное мнение не будет фальсифицироваться с помощью таких учреждений, какие существуют ныне, то у него будет величайшая принудительная сила. Во всяком случае не тюрьмы, эти "университеты преступления", как говорит Кропоткин, смогут сократить антисоциальные инстинкты. "Свобода же является самым разумным средством против преходящих неудобств ее". Будет некоторая высшая санкция со стороны общества, выражающаяся в одобрении или неодобрении данного поступка; так, например, члены ассоциации будут отказываться работать вместе с теми, на слово которых нельзя положиться.
"Если он хочет погибнуть, в этом он свободен, но если он хочет жить, он может это сделать только в обществе с другими".
Другое возражение еще серьезнее. Кто хочет работать при отсутствии всякого принуждения? Ленивых и ныне огромная масса. Не будет ли она расти, если не будет подстегивать их необходимость? Сам Кропоткин заметил относительно пчел: "Коща у них слишком велико обилие благ, например на западно-индийских тростниковых плантациях и на европейских сахарных заводах, то воровство, лень, праздность и весьма часто пьянство становятся у них совершенно обычными явлениями". Не будут ли люди подражать пчелам?
Прежде всего, отвечают анархисты, многие из нынешних так называемых лентяев просто заблудшие люди, которым безграничная свобода будущего общества позволит найти свою дорогу и которых она, следовательно, превратит в полезных работников. Или еще лучше. Если в настоящее время столько людей избегают труда, то это происходит оттого, что труд в нашем обществе организован самым грубым и самым отталкивающим образом. Работать 10-12 часов в день на заводе, часто в нездоровой атмосфере, прикованным к монотонной и изнурительной работе, и получать за такой труд жалкую плату, едва достаточную для пропитания семьи... — это ли соблазнительная для работника перспектива? Анархистское же общество подобно фаланстеру Фурье приведет именно к тому, что труд сделается в нем и производительным, и привлекательным. Приложение научных открытий сделает завод здоровым, полным света и воздуха. Приложение машин для выполнения работ по хозяйству освободит женщину от большинства неприятных работ по дому. Ученые, свободные ныне от всякой изнурительной работы, не делают открытий в этой области. Но "если бы Пастер провел только пять часов у сточных озер под Парижем, то будьте уверены, что он нашел бы средство сделать их такими же здоровыми, как его бактериологическая лаборатория". Наконец, продолжительность труда будет сокращена и сведется не более чем к 3-5 часам на день, и прежде всего потому, что не будет больше праздных людей, а также и потому, что систематическое приложение знаний к производству удесятерит силу труда.
Грандиозное расширение производства благодаря приложению наук — одна из самых дорогих для анархистов идей. Кропоткин на основании ее рисует восхитительные картины в своем произведении "Завоевание хлеба". Он показывает, какие чудеса творят огородники в окрестностях Парижа благодаря интенсивной культуре, — каждый из них получает, например, ПО тонн овощей, работая на одном гектаре с тремя рабочими по 12-15 часов в день. Исходя из этого Кропоткин предвидит, что 3 600 000 жителей департаментов Сены и Сены-Уазы будут обеспечивать себе при годовом труде в 58 полудней на взрослого все необходимое для них количество хлеба, молока, овощей, плодов. Применяя подобные же вычисления к постройке жилых помещений, он находит, что при труде в 28-36 дней в год можно будет обеспечить семьям такие здоровые комфортабельные рабочие домики, какие строят в Англии. То же самое относится и к одежде. Американские фабрики производят ныне в среднем 40 метров бумажной ткани в 10 часов; "предполагая, что каждая семья употребляет в год 200 метров, что много, это количество равноценно 50 часам труда, или 10 полудням по пять часов каждый". В общем, "работая по 5 или 4 часа в день до 40 — 50-летнего возраста, человек свободно может произвести все, что необходимо, чтобы гарантировать обществу достаток". Элизе Ре-клю разделяет эти надежды. По его мнению, "в великой семье человечества голод есть не только результат коллективного преступления — он является к тому же бессмыслицей, потому что количество продуктов в два раза превышает нужды потребления".
Среди такого изобилия богатств распределение благ перестанет быть трудной задачей. Нет ничего легче организовать его. "То, что в изобилии, берется без меры. А то, что должно быть измерено и поделено, делится на порции".
Таков принцип. В случае выдач порциями будут начинать, само собой разумеется, с женщин, стариков, детей, больных. Потом настанет черед взрослых. Такова современная практика "коммунистических обедов", многочисленные примеры которых представляют нам стачки. Что касается законов ценности, сообразно с которыми происходит ныне распределение богатств и которые экономисты считают непреложными и необходимыми, то у анархистов они вызывают улыбку или, лучше сказать, анархисты не интересуются ими.
§ 4. Революция
Но как осуществить эту мечту? Как перенестись из жалкого общественного строя, в котором мы живем, в золотой век, который обещают нам анархисты? С помощью революции
10.
Теория революции — один из существенных элементов анархистского учения. И обществу больше всего известна эта сторона их учения. Мы скажем о ней лишь несколько слов, так как анархизм уже увлек нас слишком далеко в сторону от экономических идей в собственном смысле.
Тут прежде всего нужно устранить Прудона. Мы уже видели, что он не одобряет насильственной революции. По его мнению, только революция в сердцах и в сознании людей способна осуществить анархию. Последователи его не так терпеливы, как он. Революция представляется им неизбежной необходимостью, от которой никак нельзя уклониться. Мечтать, что привилегированные нынешнего времени сами согласятся пожертвовать своими привилегиями и вернуться в ряды простых людей, — значит добровольно предаваться самообольщению. Больше того, если бы наступление такого события было возможно, то едва ли оно было бы желательно. Народ, говорит Элизе Реклю, был бы тронут таким поступком и со свойственным ему благородством сказал бы своим прежним господам: "Оставьте у себя ваши привилегии". "Нет, — восклицает Реклю, — необходимо, чтобы справедливость совершилась; для того, чтобы вещи приняли свое естественное равновесие, надо, чтобы притесненные поднялись".
Это, однако, не значит, что Бакунин, Кропоткин или их ученики жаждали крови и стремились к разнузданному насилию. Нет, хотя пролитие крови неизбежно и неотделимо от революции, тем не менее об этом приходится сожалеть и необходимо будет свести его до минимума. "Кровопролитные революции бывают иноща необходимы благодаря человеческой глупости, но они всегда зло, чрезмерное зло и великое бедствие. Не только вследствие многочисленности жертв, но и вследствие того, что они набрасывают тень на чистоту и совершенство цели, во имя которой они совершаются". "Вопрос, — говорит Кропоткин; — заключается не столько в том, как избежать революций, сколько в том, чтобы найти средство получить наилучшие результаты, ограничив по возможности гражданскую войну, сократив число жертв и сведя до минимума взаимное озлобление". Ввиду этого следует прежде всего рассчитывать на инстинкты народа, который не любит крови и "имеет слишком доброе сердце, чтобы не отворачиваться от жестокости"
11, но особенно следует нападать не столько на людей, сколько на позиции, не столько на отдельных лиц, сколько на общественные ситуации.
Однако несмотря на этот относительно гуманный протест против пролития крови, у анархистов иногда встречаются призывы в высокой степени жестокого характера. Бакунин по крайней мере одно время проповедовал дикую и беспощадную революцию против привилегированных. Он по справедливости мог считаться изобретателем той "пропаганды действием", которая, будучи применена на деле ожесточенными фанатиками несколько лет назад, подняла против анархизма все общественное мнение. "Мы понимаем революции, — писал Бакунин в одном месте, — в смысле разнуздывания того, что ныне называют дурными страстями, и разрушения того, что на том же языке называется общественным порядком". И в одном произведении, представляющем собой нечто вроде прокламации под заглавием "Принципы революции" (правда, оспаривали принадлежность его Бакунину, но, во всяком случае, оно передает его мысль, по крайней мере для одного короткого периода его жизни), он без оговорок проповедовал разрушение ради разрушения
12. Бакунин всегда питал симпатию к роли заговорщика. В "Статутах международных братьев" есть регламент для созданного им в 1864 г. революционного братства, в котором встречаются места, дышащие почти такой же дикой жестокостью, как знаменитый "Революционный катехизис" Нечаева.
В нашу задачу не входит подробное критическое рассмотрение анархистской доктрины. Такие не терпящие никакого ограничения обобщения обезоруживают критический ум. Эти так называемые "теории" являются главным образом излиянием страстных чувств. Необходимо ли "опровергать" их? Ограничимся кратким указанием на их влияние.
Мы не говорим здесь о преступных покушениях, вызываемых проповедью, весьма часто направляемой к неподготовленным умам, ожесточенным нищетой и неспособным найти в самих себе противовеса формулам голого насилия. Эти преступления, квалифицируемые пропагандой действием, не имеют себе оправдания, и объяснения их находятся в бессознательности и экзальтации их авторов. Нельзя делать за это ответственной социальную доктрину, которая, смотря по обстоятельствам, может быть рассматриваема или как философия самого дикого разрушения, или как самое возвышенное выражение идеала человеческого братства и индивидуального прогресса.
Мы говорим здесь вообще о влиянии анархизма на рабочий класс. Бесспорно, он вызвал в рабочем классе пробуждение индивидуализма, реакцию против централистского социализма Маркса. Его успех был в особенности велик в латинских странах, хотя и в Австрии анархизм грозил одно время социализму полным вытеснением. Все-таки прогресс анархизма замечался главным образом во Франции, Италии и Испании. Что же, разве здесь больше, чем где-либо в другом месте, было сильных индивидуальностей? По-видимому, нет. Но в этих странах с недавно народившейся свободой даже свободно признанные порядок и дисциплина еще слишком часто представляются как несносное рабство.
Настоящая "анархистская партия" организовалась между 1890 и 1895 г. С того времени она находилась в упадке. Влияние анархизма не исчезло от этого, оно проявлялось самым различным образом. Многие старые анархисты, особенно во Франции, проникли в рабочие синдикаты и даже иногда принимали на себя руководство профессиональным движением. Благодаря их влиянию профессиональные союзы все настойчивее и настойчивее стремились к освобождению от опеки социалистической партии. Всеобщая конфедерация труда приняла в качестве девиза два слова, которые встречаются нераздельно во всех анархистских писаниях: "благосостояние и свобода". Она проповедовала "прямое действие", т.е. действие, независимое от публичных властей и отмеченное революционным характером. Наконец, она внушала рабочим индифферентизм к политике и полное погружение в экономическую борьбу.
Что касается теоретиков революционного синдикализма, то ныне они отвергают всякую связь с анархизмом. Несмотря на их протест, легко показать значительное сходство между их идеями и идеями Бакунина или Кропоткина. Впрочем, разве Прудон не является их вдохновителем в такой же мере, как и Маркс? И у источников анархистских учений, как мы видели, стоит мысль Прудона.
Они прежде всего сходны между собой своей концепцией насилия как метода обновления и очищения социальной жизни. "Социализм, — говорит Сорель, — обязан насилию своими высокими моральными ценностями, благодаря которым он несет спасение современному миру". Точно так же, по мнению анархистов, революция будет грозой, которая разрядит тяжелую атмосферу летних дней и откроет чистое и ясное небо. Кропоткин взывает к революции не только для низвержения экономического режима, но и для "встряски общества в его интеллектуальной и моральной жизни, которая находится сейчас в состоянии оцепенения, для обновления нравов, для привнесения в гущу подлых и низких страстей нашего времени живительного дуновения благородных страстей, великих порывов, высоких, самоотверженных деяний".
Морального характера задачи, отсутствующие в философии Маркса, встречают одинаковое признание у Сореля и у анархистов. Мы видели, что Бакунин, Кропоткин и особенно Прудон требуют от каждого лица "уважения к человеку", что делает его самого достойным свободы. Они провозглашают верховенство разума, который один сделает людей свободными в самом неограниченном значении этого слова. Заявив, что "новая школа, признавая необходимость усовершенствования нравов, резко отличается от официального социализма", Сорель прибавляет: "Мне не составляет никакого труда признать себя с этой точки зрения анархистствующим".
Наконец, социальный и политический идеалы у них одни и те же — уничтожение частной собственности, а также и государства. Синдикализм, так же как и анархизм, ненавидит государство. "Он видит в государстве, — говорит нам один из синдикалистов, — паразита par excellence, непроизводительный элемент, взгромоздившийся на производителя и живущий его субстанцией". А у Сореля "социализм стал подготовительной школой для занятых в крупной индустрии масс, которые хотят уничтожения государства и собственности". "Свободные производители, работающие в мастерской, избавившейся от хозяина", — таков его идеал синдикализма. Те и другие одинаково враждебно настроены к господствующей демократии, опирающейся на силу государства.
Все-таки, несмотря на столько точек соприкосновения, обе концепции остаются различными. Анархизм верит в самопроизвольное действие всеобщей свободы для обновления общества. А синдикализм опирается на особое и определенное орудие — рабочий профессиональный союз, рассматриваемый как необходимый рычаг в борьбе классов. На этом базисе он строит идеал общества производителей, между тем как анархизм утопает в мечтах о чем-то вроде естественного общества, на которое синдикалисты смотрят как на опасную химеру.
Однако было небесполезно отметить весьма яркое сходство между этими двумя потоками идей, которые за последние пятнадцать лет имели самое глубокое влияние на рабочий класс и которые оба являют собой характерные признаки пробуждения индивидуализма.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Допускает ли история экономических учений какое-нибудь заключение?
История любой, науки прекращается лишь с окончательным установлением этой науки. Но ведь самые передовые науки — физика, химия и даже математика — ежедневно видоизменяются, прогрессируют и в своем движении отбрасывают некогда полезные, а ныне устаревшие концепции и заменяют их если не совсем новыми, то по крайней мере более понятными и более плодотворными концепциями. На наших глазах трансформируются не только отдельные науки, но даже и сама концепция науки вообще. Прогресс отдельных наук изменяет наше представление о науке вообще. Ныне, как и в прежнее время, ученый ищет истину. Но понятие научной истины в начале XX столетия не тождественно с ее понятием в начале XIX столетия, и все говорит о том, что оно и дальше будет изменяться. С тем большим основанием сказанное относится к политической экономии — науке совершенно молодой, едва вышедшей из пеленок младенчества, — она-то и вовсе не может претендовать на неподвижность законченности. Все, что может позволить себе историк учений, — это измерить пройденный путь, не пытаясь делать догадок относительно пути, который остается еще пройти. Его претензия должна ограничиться оценкой ближайших задач, налагаемых на ученых работников их предшественниками, потратившими столько усилий на разработку своей науки в самых разнообразных направлениях, свидетелями которых мы были в предыдущих главах.
Да позволено нам будет привести одно сравнение для иллюстрации того впечатления, которое получается от истории экономических идей за последние полтора века. При созерцании ее в целом представляется, как будто бы стоишь перед развернутым веером. У ручки радиусы веера так тесно жмутся друг к другу, что как будто бы составляют одно целое. Но по мере того как глаз продвигается вверх к окружности, он видит, как радиусы постепенно удаляются один от другого и как будто бы принимают совершенно различные направления. Но все-таки они окончательно не разлучаются друг с другом. Ибо по мере того, как они отделяются один от другого, между ними развертывается некоторая общая им всем ткань, которая устанавливает между ними связь, новое единение, такое же прочное (если не более прочное), как искусственное единение их у ручки веера.
Точно так же и политическая экономия: у физиократов, а еще более у Адами Смита она представляется сосудом учений прекрасной простоты. Ум может охватить ее с одного взгляда. Но проходит время, наука развивается, и единство ее младенческих лет оказывается более призрачным, чем действительным. Часто противоречивые теории, которые Смит умел примирять, дают начало течениям идей, между которыми по мере их развития образуется непроходимая пропасть. Различные теории распределения богатств и ценности, исторический и абстрактный методы, либерализм и социализм, множество других концепций — все они следуют своими особыми путями, имеют различную судьбу и проходят через многочисленные метаморфозы. Однако каждая из них для самозащиты окружается сетью наблюдений и фактов, приносит свою долю новых истин и полезных замечаний, и таким образом вокруг каждого большого течения экономической мысли постепенно образуется все более и более крепнущая и все более и более расширяющаяся ткань, закладывающая как бы общую научную основу, из-под которой начинают проглядывать отчетливые черты великих систем. Наконец, в известный момент уже не радиусы веера начинают поражать взгляд, а общая ткань, по которой по направлению к окружности распространяются, теряются от взоров, исчезают все радиусы, иначе говоря, перед глазами остается совокупность приобретенных истин, образующих прочный плод систем. Только этот плод мы созерцаем ныне.
Итак, в результате стольких дискуссий и полемических состязаний мало-помалу образовывалась общая область, где могут встретиться все экономисты, каковы бы ни были их социальные и политические симпатии. Эта область — область экономической науки в собственном смысле, науки, которая занимается не предписанием того, что должно быть, а исследованием и разъяснением того, что есть. Превосходство всякой теории измеряется здесь исключительно тем, насколько она способна объяснить данное явление. Неважно, кем тогда на практике является данное лицо: интервенционистом или либералом, проекционистом или фритредером, социалистом или индивидуалистом, — всякий здравомыслящий ум по необходимости склоняется перед точным наблюдением или достаточным объяснением.
Но между тем как эти расхождения школ стремятся сгладиться в единстве лучше понятой науки, за ними проглядываірт вновь нарождающиеся деления, менее схоластические и более плодотворные для прогресса науки, так что под старым веером как будто нарождается новый.
Прежде всего в отношении метода все более и более намечается разделение между чистой и описательной экономией, или, если угодно, между теоретической систематизацией и наблюдением конкретных явлений. Это два рода исследований, одинаково необходимых и соответствующих свойствам ума, редко встречающимся у одной й той же личности. Однако экономическая наука не могла бы обойтись ни без теории, ни без наблюдения. Ныне мы не менее живо, чем в прежнее время, чувствуем желание охватить всю цепь экономических явлений и их соотношений; с другой стороны, как можно отказаться от наблюдения и описания экономических явлений, коща экономическая организация мира находится в состоянии беспрерывной трансформации, когда формы и виды индустрии и торговли ежедневно видоизменяются? Оба эти метода одновременно развиваются и прогрессируют на наших глазах, и споры о превосходстве их друг перед другом ныне, по-видимому, окончательно исчерпаны.
Затем мы наблюдаем, как в экономической науке происходит отслоение различных наук, которые стремятся сделаться совершенно самостоятельными. Но это отслоение предполагает не борьбу, а простое разделение труда.
Вначале экономическая наука вся заключалась в одном или двух томах. Сэй и его последователи думали, что все теории и существенные факты, знания которых достаточно, чтобы сделаться экономистом, можно легко сгруппировать в три большие рубрики: о производстве, потреблении и распределении богатств. С того времени наша наука, как и все другие, разбилась на множество различных отраслей. То, что раньше называлось физикой или химией, представляется ныне лишь эластичной рамкой, включающей множество особых наук (электричество, оптика, термодинамика, биологическая химия и т.д.), и изучения каждой из этих наук хватит на целую жизнь человека. Точно так же политическая экономия стала ныне неопределенным, но удобным термином, который употребляется для обозначения часто весьма отдаленных друг от друга исследований. Теория цен и теория распределения богатств получили такой новый толчок к развитию, что каждая из них делается почти особой отраслью знания; социальная экономия отгородила себе особую область и живет своей собственной жизнью; теория народонаселения расширилась до пределов особой науки — демографии; теория налога приняла название науки о финансах; у статистики свои особые методы, и она обособляется от всех других отраслей; описание коммерческого и индустриального механизма, банков, бирж, классификация форм промышленности, изучение их трансформаций являются в политической экономии тем же, чем описательная зоология, ботаника или морфология в естественной истории. И хотя каждая из этих наук не всегда отличается особым названием, тем не менее в действительности они представляют собой специальные науки, связь и глубокое единство коих не всегда легко открыть.
Однако остается одна область, в которой расхождение и борьба не только продолжаются, но, вероятно, никогда и не прекратятся, — это область экономической и социальной политики.
Между тем как общенаучная основа, по-видимому, мало-помалу устанавливается у всех экономистов, расхождения по поводу преследуемых целей и средств достижения их в экономической политике ныне не менее значительны, чем прежде. У каждой из великих доктрин, которые мы изложили в этой книге, еще ныне имеются свои представители. Либералы, социалисты, интервенционисты, государственные и христианские социалисты продолжают противопоставлять свои идеалы и свои методы действия. Примирит ли их наука? Конечно, нет, ибо основания, на которые они опираются, заимствованы ими в доброй своей части у других источников, не у науки. Здесь играют роль и способствуют определению направления религиозное или моральное верование, политические и социальные убеждения, индивидуальное чувство и симпатии вплоть до личного опыта и интересов. В первой половине XIX столетия наука делала общее дело с особой доктриной — с либерализмом. Этот союз был для нее гибельным. В тот момент, когда заподозрили экономическую теорию в том, что она является просто защитницей определенной политики, она потеряла добрую долю своего кредита. Но этот урок принес свои плоды, и для развития нашей науки не было бы большей опасности, чем новое причисление ее к какой-нибудь школе. Несомненно, наука может быть ценой опорой для экономической политики, давая возможность предвидеть результаты той или иной меры, и надо надеяться, что такие предвидения, ныне еще слишком часто неуверенные, сделаются в будущем более точными. Но она не может начертать экономической политике ни идеала, ни цели ее.
Не будем обольщаться надеждой на то, что когда-нибудь исчезнут эти великие течения мысли, которые ныне называются либерализмом, социализмом, солидаризмом, синдикализмом или даже анархизмом. Может быть, в будущем они будут носить другие названия. Но в той или иной форме они будут существовать бок о бок, потому что они соответствуют глубоким тенденциям человеческой природы или перманентным коллективным интересам, которые по очереди играют главенствующую роль.
Надо ли жалеть об этом? Мы не думаем этого. Единство верований нам представляется химерическим идеалом, а с точки зрения чисто практической мы из числа тех, которые даже в интересах дела, признаваемого ими дорогим, не желают, чтобы оно избавилось когда-нибудь от всякой конкуренции.
Резюмируем:
1) рост единения и сотрудничества в научной области благодаря усовершенствованию методов;
2) в то же время разнообразие и даже борьба в области практической между различными экономическими идеалами, продолжающими бороться за преобладание.
Таково будет, несомненно, зрелище, которое представит политическая экономия в грядущем.
Итак, впечатление, получающееся от истории учений, если и не совсем меланхолическое, то, во всяком случае, располагающее к некоторому смирению. Столько доктрин, которые считались окончательно приобретенными, исчезает и столько других, которые считались мертвыми, оживает. Но те, которые умирают, никогда не умирают окончательно, и те, которые оживают, никогда не оживают в прежнем своем виде.
Поэтому для саморазвития наука и преподавание ее больше всего нуждаются в широкой и полной свободе: в свободе пользования методами, в свободе теорий, а также в свободе в области идеалов и систем, ибо последние, внося в область науки чувства, дают иногда драгоценный стимул для научного исследования. Нет ничего более гибельного для науки, чем догматизм, откуда бы он ни исходил. И, к счастью, в этом отношении несвободна от критики ни одна школа и ни одна страна.
Уже Сисмонди обвинял торжествующий либерализм в том, что он превращает политическую экономию в ортодоксию. Но не один либерализм заслуживает подобного упрека. Несколько лет назад глава исторической школы в Германии Шмоллер в речи, произнесенной им в качестве ректора Берлинского университета, заявил, что отныне нельзя допустить к публичному преподаванию "ни чистых марксистов, ни чистых учеников Смита". Не хотела ли немецко-историческая школа восстановить против своих противников остракизм, от которого она когда-то первая пострадала? Но и мы, французы, не можем гордиться тем, что составляем исключение. Индифферентизм или даже враждебность, которую долгое время встречала у нас математичесая школа, не делает нам большой чести. Впрочем, эта столь справедливо приписываемая "буржуазной" экономии нетерпеливость в такой же мере свойственна и социализму. В тот момент, когда в теориях Маркса некоторыми марксистами была пробита брешь, мы видели, как на помощь к этим теориям пришли защитники, не менее авторитетные и не менее непримиримые, чем защитники либерализма, когда последнему грозили гибелью новые тенденции. Таким образом, если какой-нибудь урок и получается от истории учений, так именно один: необходимость иметь критический ум, который, оставаясь всегда на страже, никогда не прекращая контролировать приобретенных истин и благосклонно собирать новые наблюдения и опыты, дает возможность безостановочного расширять и углублять область экономической науки.
ПРИМЕЧАНИЯ
КНИГА ПЕРВАЯ
Содержание раздела