Глава II. Государственный социализм
Девятнадцатый век начал с недоверия к правительству и с энтузиазма всех публицистов перед экономической свободой и личной инициативой. Он закончился среди неумолкавших призывов к вмешательству государства в экономическую и социальную организацию. Не переставало во всех странах увеличиваться число публицистов и экономистов — сторонников расширения экономических функций государства, и ныне они образуют несомненное большинство. Такой поворот во мнениях показался некоторым писателям столь важным, что они увидели в нем возникновение настоящей новой доктрины, которой они давали название, смотря по стране, то "государственного социализма" или "катедер-социализ-ма", как в Германии, то "интервенционизма" (учение о вмешательстве государства), как во Франции.
В действительности же мы имеем здесь дело не с экономической системой в собственном смысле, а с концепцией практической политики, к которой можно прийти исходя из самых различных теоретических точек зрения. Вопрос о границах правительственного участия в производстве и распределении богатств — одна из самых важных проблем экономической политики, но ошибочно видеть в нем основной научный вопрос, дающий повод классифицировать экономистов сообразно с различными предлагаемыми ими решениями его. Очевидно, решения эти зависят не только от чисто экономических соображений, но и от соображений социальных и политических, от особого представления об общем интересе и от доверия, внушаемого природой и формой правления в каждую эпоху и в каждой стране*. Очевидно также, что этот вопрос будет всеща ставиться, пока будут существовать общества и правительства, и всеща будет требовать новых ответов, соответствующих новым, создаваемым историей условиям.
Откуда же проистекает чрезвычайная важность, связывающаяся с этим вопросом в данный момент в истории экономических доктрин?
Если бы спор оставался все время на той почве, на какую поставил его Смит, то он, вероятно, не вызвал бы таких страстных контроверз. В самом деле, Смит защищал laisser faire преимущественно экономическими аргументами. Но с ростом влияния индивидуализма и политического либерализма повсюду на месте этой примитивной и резонной теории laisser faire постепенно возникло принципиальное недоверие к государству, между тем как превосходство частных лиц в качестве экономических агентов, даже вне условий конкуренции или вне стимула личного интереса, становилось аксиомой для всех публицистов.
Такой прием рассмотрения проблемы особенно поразителен у Бастиа. По его мнению, правительство характеризуется не тем, что представляет коллективные интересы, а тем, что действует силой
2; действия же частных лиц, наоборот, характеризуются свободой. Поэтому всякая замена частных лиц государством есть победа силы над свободой, и потому такая замена не одобрительна. Теперь мы далеко от Адама Смита, и для оценки расстояния между этими двумя экономистами нет ничего более поучительного, чем сравнение их учений о функции государства. К обязанностям государства обеспечивать внутреннюю и внешнюю безопасность Смит прибавляет "обязанность поддерживать предприятия и учреждения общественного характера, которые отдельное лицо или небольшая группа лиц не были бы заинтересованы производить или поддерживать и прибыль от которых не покрывала бы их расходов, хотя они с излишком покрывают их для целого большого общества". Это еще довольно обширная область. У Бастиа же, наоборот, мы находим только две обязанности правительства: "наблюдать за общественной безопасностью и управлять казенными землями". Поставленный на эту новую почву вопрос о правительственном вмешательстве, вместо того чтобы остаться экономическим, превращается в политико-метафизический вопрос о природе, миссии и законных функциях государства, в вопрос, при разрешении которого личный темперамент и социальные традиции играют более значительную роль, чем размышление или даже наблюдение над экономическими явлениями. Больше того, вся экономическая наука представляется тогда некоторым умам наукой, обязанной стремиться к следующей единственной цели — к защите свободы и прав отдельных лиц.
Реакция против таких доктринерских преувеличений была неизбежна, и по естественной склонности требование восстановления прав государства стало у некоторых писателей совершенно исключительным. Уже в 1856 г. во Франции некий, стоявший особняком, писатель Дюпон-Уайт протестовал в своем небольшом произведении "L’individU et L’Etat” ("Индивид и государство") против этой упорной недооценки государства. Его идеи так близки к идеям немецкого государственного социализма, что они вполне совпадают с ним, и для большей простоты мы изложим их одновременно с последним. Но его голос не нашел отклика. Просвещенное общественное мнение при Второй Империи было мало расположено слушать, хотя и либерального в политике, человека, который говорил об укреплении власти и о расширении ее экономических функций. Для подлинного поворота во мнении нужны были более благоприятные обстоятельства. Они возникли только в последнюю треть века, и поворот этот происходит в Германии.
Он состоял, кажется, не столько в создании новой доктрины, сколько в слиянии двух потоков более старых идей, которые нам прежде всего необходимо рассмотреть.
С одной стороны, в течение XIX столетия появляется целый ряд экономистов, исходивших из основных концепций Смита, но тем не менее вносивших последовательные ограничения в принцип laisser faire, прекративших смотреть на него как на научно доказанный и требовавших в большинстве случаев вмешательства государства.
С другой стороны, некоторые более оппортунистически настроенные социалисты, несмотря на свою враждебность к частной собственности и свободе производства, обращаются к правительствам, чтобы теперь же принести облегчение рабочему классу в его нищенском положении.
Государственный социализм производит слияние обоих потоков. Он немного превосходит одних своей крепкой верой в просвещенную силу власти и расходится с другими своей привязанностью к частной собственности, но он заимствовал у тех и других существенные элементы своей программы. Важно прежде всего показать, как образуются эти два потока. А потом мы увидим, под действием каких обстоятельств происходит их слияние.
§ 1. Критика laisser faire у экономистов
Экономические аргументы в пользу абсолютного laisser faire со времени Адама Смита в первую очередь стали подвергаться с каждым разом все более пристальному анализу. В течение всего XIX столетия появлялась почти беспрерывная цепь писателей-несоциали-стов, которые пробивают брешь в концепциях великого шотландского экономиста и показывают, как практические выводы его бьют дальше его доказательств.
У Смита политика laisser faire покоится на принципе естественного тождества между частными и общественными интересами. Он показал, как конкуренция спонтанно понижает цены до уровня стоимости производства, как предложение с помощью автоматического механизма приспособляется к спросу и как гонимые естественной склонностью капиталы находят себе более выгодное помещение.
Но уже после Мальтуса и Рикардо (после теории ренты и народонаселения) принцип естественного тождества интересов был сильно поколеблен, хотя оба автора остаются еще убежденными приверженцами свободы.
Затем выступает Сисмонди. Он описывает всю зловредность конкуренции, происходящей от того, что благодаря социальному неравенству самый слабый из договаривающихся по необходимости подчиняется воле наисильнейшего, и вся книга Сисмонди есть опровержение провиденциального оптимизма Смита.
В Германии в 1832 г. экономист Германн, блестяще продолжавший обработку классических теорий, показал, что частный интерес часто или противоположен общественному, или слишком слаб, чтобы удовлетворять ему, и заявлял, "что нельзя подписаться под тем утверждением большинства после Смита экономистов, что деятельность отдельных лиц, движимая личным интересом, удовлетворяет всем запросам национальной экономии" и что в ней надо отвести место Gemeisinn, т.е. духу общности.
Потом Лист основывает всю свою аргументацию на противоположности между непосредственными интересами — единственными руководителями частных лиц и перманентным и длительным интересом нации, который может хранить лишь правительство.
Спустя несколько лет Стюарт Милль уже не опровергает больше положения о естественном тождестве интересов в знаменитой пятой книге своих "Оснований политической экономии", до такой степени неосновательным кажется ему это положение. Чтобы устранить в принципе правительственное вмешательство, он признает ценным лишь один экономический аргумент — превосходство, которое дает частному лицу в качестве двигателя личный интерес. Но он тотчас же спешит показать, каким ограничениям подвержен этот принцип: естественная неспособность детей или слабоумных, незнание потребителем своего истинного интереса, часто встречающаяся невозможность даже для тех, которые знают его, реализовать этот интерес без помощи общества (например, по вопросу о продолжительности труда для рабочих) Милль также отмечает, как часто в нашей современной промышленной организации отсутствует этот двигатель в анонимных обществах, где акционеры не могут заместить себя наемным представителем: в благотворительных предприятиях, ще действуют в интересах других. Наконец, частный интерес может находиться даже в противоречии с об-щим интересом, например в общественных предприятиях по снабжению водой и газом, составляющих монополию, ще частный предприниматель непременно будет преследовать максимум выгоды. В большинстве этих случаев Стюарт Милль склонен признать вмешательство государства.
В то же время Мишель Шевалье со своей кафедры во Французском колледже поздравлял Стюарта Милля за то, что "он восстановил правительства в принадлежащих им правах”. По его мнению, лица, думающие установить экономический строй исключительно с помощью конкуренции и личного интереса, "гоняются за миражом" или "вращаются в кругу ошибок". У него правительство — это "управляющий национальной ассоциацией", и потому ему надлежит вмешиваться "повсюду, где того требует общий интерес". Он протестует против тех, кто хочет свести функции правительства к функциям "постового городового". И применяя свои принципы к общественным предприятиям, он показывает, что последние "ни больше, ни меньше, как дела государства", и что контроль государства дает не меньше гарантий лучшего исполнения их, чем контроль частных компаний.
В 1863 г. Курно, автор гораздо менее значительный, чем Шевалье или Милль, но проницательная мысль которого, несмотря на ничтожность своего непосредственного влияния, много вносит в историю экономических учений, подходил к той же проблеме в своих Trincipes de la theorie des rischesses" ("Принципах теории богатств"). Он берет быка за рога и спрашивает, возможно ли точно определить главный интерес какого-нибудь общества, тот экономический идеал, который оно хочет осуществить, и вследствие того a priori утверждать превосходство одной системы над другой? Курно основательно замечает, что такая проблема неразрешима. Действительно, производство определяется спросом. Спрос одновременно зависит от предварительного распределения доходов и от вкусов потребителей. Но можем ли мы с точностью определить наивыгоднейшее для общества распределение доходов или наиболее благоприятные для его развития вкусы? Очевидно, нет. Как из того обстоятельства, что экономическая свобода способствует наилучшему удовлетворению спроса, заключить, что она устанавливает наилучший режим? Еще один шаг, и Курно сделал бы так точно сформулированное в наши дни Парето различие между "максимумом полезности", неточным и изменчивым понятием, и "максимумом ophelimite" (желательности), исследование которого составляет "очень определенную проблему, целиком относящуюся к политической экономии".
Делает ли Курно из этого тот вывод, что должно в политической экономии воздерживаться от всякого суждения о добре и зле и отказаться от всякого улучшения? Вовсе нет. Из того обстоятельства, что нельзя определить абсолютно лучшего, не следует заключать, что нельзя определить относительного блага. "Если в данной части экономической системы, — говорит Курно, — происходит какое-нибудь изменение, которое не отразится на других частях системы, и если это изменение происходит в вещах сравнимых, то можно констатировать прогресс, или улучшение". Но этот прогресс не вытекает непременно из действия частного интереса. Вслед за Сисмонди он приводит многочисленные случаи, в которых частный интерес стоит в противоречии с общим, и отмечает те случаи, коща вмешательство государства может быть полезным.
Таким образом, все эти авторы в различной степени допускают вмешательство государства в экономические отношения. Свобода, несомненно, остается в их глазах основным принципом политической экономии. Сисмонди ограничивается формулировкой еще скромных пожеланий — столь великими представляются ему трудности доподлинного вмешательства. Стюарт Милль хочет, чтобы в каждом отдельном случае тяжесть доказательства падала на сторонников вмешательства. У Курно "идея свободы представляется нам чем-то еще более естественным и простым", и если государство вмешивается, то при условии, "что наука ясно определит цель и положительно укажет действительное средство". Но у всех — и в этом существенный прогресс — свобода перестала быть научным принципом. Курно называет ее "правилом практической мудрости". Стюарт Милль защищает ее главным образом из политических соображений — как лучшее средство развить у граждан инициативу и сознание ответственности. Для всех одинаково государство далеко не терпимое или необходимое зло; оно, как и частное лицо, имеет определенную область законной деятельности, и трудность заключается только в определении этой области. Эту задачу с замечательным успехом выполнял уже Вальрас в своих лекциях о теории общества, читаемых в Париже с 1867 по 1868 г.
Таким образом, со времени Адама Смита прогресс теории внес глубокие изменения в представления лучших писателей об экономической роли государства. Правда, это не сразу было усвоено большинством публицистов. Последние во второй трети века остаются еще верными идеям оптимистического индивидуализма. Но когда государственный социализм поднимается против этого последнего, ему достаточно будет для создания своего научного арсенала приобщиться к результатам только что изложенного нами анализа. Это он и не преминул сделать, и вот почему предыдущие авторы по разным соображениям могут сойти если не за предшественников, то во всяком случае за невольных пособников его.
§ 2. Социалистическое происхождение государственного социализма. Родбертус и Лассаль
Государственный социализм не экономическая только доктрина. Основа у него общественно-моральная. Он опирается на определенный идеал справедливости и на особую концепцию общества и государства. Этот идеал и эта концепция пришли к нему не от экономистов, а от социалистов, и особенно от двух социалистов: Родбертуса и Лассаля, которые, опираясь как на рычаг на власть современного государства, пытались найти нечто вроде компромисса между современным и будущим обществом.
Идея такого компромисса была не нова. Она всплывала неоднократно в течение XIX столетия. В частности, мы встречались уже с нею во Франции к концу Июльской монархии. В это время Луи Блан, а наряду с ним и другие люди вроде Видаля, социалисты по преследуемой ими цели, уже требуют от государства вмешательства не только для того, чтобы исправить несправедливости настоящего общества, но и для того, чтобы подготовить без внезапных потрясений наступление будущего общества. В этом смысле Луи Блан — первый из социалистических предшественников государственного социализма. Тем не менее Родбертус и Лассаль были самыми непосредственными вдохновителями его в Германии, в стране, ще государственный социализм получил наибольший расцвет.
Влияние Родбертуса и Лассаля на образование немецкого государственного социализма вытекает не только из заимствований, которые последний сделал у них. Их связывали личные отношения с людьми, которые создавали или проводили его в жизнь, и можно, так сказать, нащупать влияние, которое Родбертус и Лассаль оказывали на них. Родбертус образует как бы центр группы. С 1862 по 1864 г. он ведет деятельную переписку с Лассалем. Они вступили в сношения между собой благодаря общему другу — Лотару Бюхеру, бывшему демократу 1848 г., а потом ставшему доверенным лицом Бисмарка. Сам Бисмарк не пренебрегал вести довольно таинственные переговоры с Лассалем, сильным тоща своей социалистической агитацией. С другой стороны, Родбертус был с 1870 г. в частных сношениях с Вагонером, самым выдающимся представителем государственного социализма, который не поколебался признать громадное влияние Родбертуса на образование своих собственных идей. Вагонер со своей стороны был часто приглашаем князем Бисмарком, которому он давал различные советы. Родбертус и Лассаль заслуживают внимания историков экономических учений и помимо своей связи с государственным социализмом. Первый — теоретик незаурядной силы, красноречивый писатель, мысль которого полна увлекательности. Второй — агитатор, содействовавший больше пропаганде, чем формации идей, и оставивший глубокий след в немецком рабочем движении. Поэтому мы изложим их идеи, в особенности идеи Родбертуса, с некоторой подробностью. Попытаемся определить роль и характер каждого из них.
А) РОДБЕРТУС
Родбертус занимает особое место в истории экономических учений. Через него идеи Сисмонди и сенсимонистов переносятся в последнюю четверть XIX столетия. Его основные концепции, почерпнутые в этих французских источниках
3, сформировались в 1837 г., коща он редактирует свои Требования трудящихся классов", которые "Аугсбургская всеобщая газета" отказывается поместить у себя. Его первое произведение появляется в 1842 г., а три первых "Социальных письма"
4 — с 1850 по 1851 г. Но в это время они проходят почти незамеченными, и только впоследствии, коща Лассаль процитирует его в своих речах 1862 г. как величайшего из немецких экономистов, когда консервативные писатели вроде Рудольфа Мейера и Вагенера создадут ему после 1870 г. новую известность, его книги привлекут к себе заслуженное внимание. В Германии они имели громадное влияние на экономистов последней трети века. Его идеи — это идеи французского социализма начальной стадии развития, когда, будучи еще чисто интеллектуальным, он не возбуждал подозрения, которые выдвинула против него социальная борьба времен Июльской монархии. Но благодаря своему строгому логическому мышлению и стремлению к систематизации, а также благодаря экономическим познаниям, которыми он далеко превосходил своих предшественников, Родбертус сообщает этим идеям такую выпуклость, какой у них не было до него. Этот, как справедливо называет его Вагенер, "Рикардо социализма" сделал для учения своих предшественников то, что Рикардо сделал для учения Смита и Мальтуса: он, как через увеличительное стекло, показал основные выводы и постулаты его.
По своему происхождению учение Родбертуса совершенно чуждо тому, вышедшему из самой гущи народной агитации, демократическому и радикальному социализму, представителем которого является Маркс. У Маркса социализм и революция, экономическая теория и политическое действие неразрывны. Родбертус же — крупный либеральный землевладелец, который в Прусском национальном собрании 1848 г. сидит в левом центре и политическая программа которого резюмируется в следующих двух положениях: конституционный режим и национальное единство
5. Успех бисмарковской политики все более и более сближал его к концу его жизни с консервативной монархией. Он мечтает также о социалистической партии, которая стояла бы исключительно на социальной почве и отказалась бы от всякого политического действия. Будучи лично приверженцем всеобщего избирательного права, он отказывается в 1863 г. вступить в лассалевский "Рабочий союз", потому что Лассаль эту политическую реформу выставил в качестве требования в своей программе. Впоследствии он таким образом определял партию будущего: "монархическая, национальная, социальная" или "социальная и консервативная". В то же время он без колебаний пишет следующее: "Поскольку социально-демократическая партия является чисто экономической, я принадлежу к ней всей своей душой".
Склонный на практике к примирению монархической политики с социалистической программой, он в области экономической теории, наоборот, отвергает всякую сделку. Его ясный ум противится этому. Отсюда его враждебное отношение к катедер-социали-стам. То, что на практике социализм должен ныне довольствоваться некоторыми мерами, он первый признает это; но он не допустит, чтобы компромисс проникал в конце концов в саму доктрину. Он называет катедер-социалистов "социалистами сахарной водицы". Родбертус отказывается присутствовать в 1872 г. на Эйзенах-ском конгрессе, который он называет в одном месте "Эйзенахским болотом", и объявляет его "в высокой степени комичным". Рабочее законодательство он третирует как "гуманитарные и социальные прыжки". Коща он, однако, резюмирует свою программу в нескольких громких формулах, как, например, "Staat egen Staatslosigkeit" (государство против безгосударственности), следует остерегаться усматривать в этом хотя бы отдаленную приверженность его к слишком зыбким, по его мнению, доктринам государственного социализма. Тем не менее вопреки своей воле он был одним из самых влиятельных предшественников его. И это составляет истинную оригинальность его роли.
Вся теория Родбертуса покоится на той мысли, что общество есть созданный разделением труда организм. Этот громадный факт, важность которого лишь в слабой степени, по его мнению, предвидел Адам Смит, связывает всех людей неизбежными узами солидарности, выводит их из состояния изолированности и превращает агрегат отдельных лиц в настоящую общину, которая не ограничивается национальными рамками, а находит свои пределы в разделении труда, стремящемся обнять всю вселенную. С того момента, как каждый индивид включен таким образом в среду экономического общества, его благосостояние перестает зависеть от него одного и от естественной среды. Оно зависит от всех других производителей. На него влияет тоща то обстоятельство, как выполняются известные чисто социальные функции, перечисление которых Родбертус заимствует отчасти из доктрины сенсимонистов; функции эти следующие: 1) приспособление производства к потребностям; 2) сохранение производства на уровне существующих ресурсов; 3) наконец справедливое распределение общественного продукта между производителями.
Но как же эти функции должны выполняться? Самопроизвольно или по известной согласованной юле? В этом, по его мнению, великая проблема. У экономистов смитовской школы социальные организмы подобны живым организмам. Свободная игра естественных законов несет им те же благодетельные последствия, как свободное кровообращение в человеческом теле. Свобода обеспечивает правильное отправление социальных функций. Это наверно, говорит Родбертус. "Государства не наделены тем счастьем или несчастьем, чтобы их жизненные функции выполнялись сами собой, в силу естественной необходимости. Они — исторические организмы, которые самостоятельно организуются, сами должны наделять себя органами и издавать для себя законы; поэтому функции
этих органов не выполняются сами собой, а государства должны свободно регулировать, поддерживать и развивать их". Поэтому Ро-бертус предлагает в 1837 г. заменить естественную свободу "системой государственного руководства". И все его произведение является лишь попыткой доказательства необходимости этой системы. Рассмотрим его доказательства и для этого обозреем вместе с ним различные экономические функции, которые мы определили выше. Посмотрим, как, по его мнению, они выполняются ныне и как они должны были бы выполняться в лучше организованном обществе.
1) Прежде всего в современном строе можно строго говорить о приспособлении производства не к социальной потребности, а только к действительному спросу, т.е. к спросу, выражающемуся в предложении денег. Этот факт, который, впрочем, отмечал уже Адам Смит и на котором настаивал так же Сисмонди, заключает в себе, говорит Родбертус, важные последствия, а именно: удовлетворяются потребности только тех лиц, у которых кое-что имеется. Если тот, кто ничего не может предложить на рынке, кроме своего труда, не найдет спроса на него, он не получит ни одной частицы общественного продукта. Наоборот, тот, у кого имеется доход, даже сверх меры всякого личного труда, определяет этим действительным спросом производство желаемых предметов. Поэтому мы часто наблюдаем, как самые насущные потребности одних людей остаются неудовлетворенными, между тем как в то же время другие люди утопают в наслаждениях роскоши.
Нет ничего более справедливого. Родбертус тысячу раз прав, подчеркивая основной порок системы, которая логически рассматривает безработицу, эту современную форму голодовки, как простое временное перепроизводство товаров и лишь с помощью частной или общественной благотворительности умела сдерживать действие принципа, ограниченного действительным спросом производства. Но посмотрим на средство, какое он предлагает. Общество, по его мнению, должно поставить производство ради общественных потребностей на место производства ради спроса. Для этого достаточно было бы заранее произвести опрос относительно того, сколько времени каждый человек может посвятить производительному труду. Одновременно с этим можно было бы узнать, какие предметы и в каком количестве производить, ибо, говорит Родбертус, "вообще одинаковы потребности всех людей, и известно также, какие предметы и в каком количестве требуются для удовлетворения каждой потребности". Таким образом, зная, каким временем, может располагать общество для труда, и одновременно зная общественные потребности, нетрудно будет соответствующим образом распределить данное время между различными производствами.
Но не будем слишком торопиться в нашем исследовании и уклоняться от важнейшего возражения, которое можно сделать про-
ззо
тив мнимого однообразия потребностей, предполагаемого Родбер-тусом. Оно существует только в его воображении. В действительности же существуют ограниченное количество общих потребностей и бесконечное разнообразие отдельных. "Социальная потребность" — неопределенный термин, придуманный для одновременного обозначения тех и других. Самое поверхностное наблюдение указывает на наличие у каждого лица особой группы потребностей и вкусов. Основывать производство на мнимой "социальной потребности" — значит в сущности уничтожать свободу потребления и спроса. Иначе говоря, общество должно было бы установить и навязывать людям произвольный список подлежащих удовлетворению потребностей. Средство Родбертуса оказалось бы хуже зла.
Противопоставлением "социальной потребности" "действительному спросу" не исчерпывается аргументация Родбертуса. Действительно, недостаточно констатировать это противопоставление. Нужно объяснить его. Почему производители руководствуются спросом, а не потребностью. Потому, отвечает он, что собственники орудий труда в современном строе направляют производство, сообразуясь лишь со своим интересом. А их интерес состоит в приложении орудий труда к тем производствам, которые приносят наибольший чистый продукт. Их интересует прибыльность (рентабельность), а не продуктивность (т.е. производство, предназначенное для удовлетворения общественной потребности). Они ведут какое-нибудь производство вовсе не с целью покрытия общественной потребности, а только потому, что оно обещает им ренту, пользу.
Нам нужно несколько остановиться на этом противопоставлении прибыльности и производительности, ибо оно имеет довольно большое значение. Оно было уже отмечено у Сисмонди, который, как мы знаем, противопоставляет исследование чистого продукта исследованию валового. Оно было потом подхвачено многими писателями и, следовательно, играет важную роль в истории экономических учений.
Тут опять-таки Родбертус проливает свет на бесспорный факт. Очевидно, производителем руководит стремление к получению наибольшего чистого продукта. Но оценка этого факта весьма спорна. Несомненно, надо согласиться с Родбертусом, если преследуемая цель заключается в удовлетворении не спроса, а того, что он называет "социальной потребностью". Тоща характеризующее современное общество зло состоит в том, что оно базируется на рентабельности (прибыльности), и только из соображения рентабельности (прибыльности) удовлетворяется спрос отдельных лиц. Но если, как мы показали выше, выражение "социальная потребность" лишено определенного смысла, то нет такового также и у стоящего с ним в связи выражения "продуктивность". И если общество не хочет навязывать своим членам произвольно списка подлежащих удовлетворению потребностей, если, другими словами, спрос и потребление останутся свободными, то система, состоящая в измере-
нии текущей или будущей рентабельности (прибыльности) производства, т.е. в измерении разницы между своей и продажной ценой его, будет обязательной также для коллективистского общества как единственное средство узнать, действительно ли произведенное удовлетворение стоит затраченного усилия. Одно из оригинальнейших указаний нового экономиста Парето состоит в том, что коллективистское общество подобно современному должно будет для удовлетворения общественного спроса основываться на представляемых ценами показаниях.
2) Что касается отправления второй, упоминаемой Родбертусом социальной функции — полной утилизации средств производства, то наш автор ограничивается здесь ссылкой на критику сенсимонистов по поводу отсутствия руководства — характерной черты современного строя, ще "хозяйственное управление вверено наследственным собственникам", и вместе с Сисмонди он замечает, что приложение производительных сил зависит исключительно от каприза капиталистического собственника. По этому пункту он следует за своими постоянными вдохновителями, ничего оригинального не прибавляя к их мысли.
3) Остается третья экономическая функция, которую должно выполнять общество, — наиважнейшая в глазах Родбертуса: справедливое распределение общественного продукта. Исследование этого вопроса составляет основной предмет его работ. Для него это главная проблема, которую должна решить наука. Вместе с Сисмонди и социалистами он рассматривает объяснение пауперизма и кризисов как самую насущную задачу политической экономии.
Что такое справедливое распределение? Это такое распределение, говорит Родбертус, которое дает каждому рабочему продукт его труда. Но к такому ли результату приводит современный режим свободной конкуренции и частной собственности?
Чтобы узнать это, рассмотрим функционирующий ныне механизм распределения. Данное Родбертусом описание его не отличается от описания, сделанного Ж.Б.Сэем. Оно во всем совпадает с классической схемой. С одной стороны, предприниматель покупает услугу труда, капитала и земли; с другой — он продает продукты, проистекающие от сотрудничества их. Цена, которую он уплачивает в обмен за услуги, и та цена, которую он сам получает от потребителя, определяются на каждом из этих рынков состоянием предложения и спроса. То, что остается от продажной цены после покрытия заработной платы, процента и ренты, составляет прибыль.
Таким образом, распределение прибыли производится с помощью механизма обмена, и его действие сводится к тому, чтобы обеспечить собственнику каждой производительной услуги продажную ценность этой услуги. По-видимому, нет ничего более справедливого ... но только "по-видимому". Ибо если мы рассмотрим социальную и моральную действительность, скрывающуюся под этим автоматическим механизмом, то мы тотчас же заметим,
что он в последнем счете клонится к ограблению рабочих собственниками земли и капитала. Действительно, откуда происходят все эти продукты, которые обмен распределяет между столь различными участниками? Исключительно от рабочего. Их произвел только труд, больше того, только ручной труд. Не то чтобы Родбер-тус презирал интеллектуальный труд или хозяйственный труд руководства. Далеко до этого. Но, по довольно странному представлению, ум является у него неисчерпаемой силой, пользование которой ничего, следовательно, не стоит, подобно тому как ничего не стоит природе пользование естественными силами. Только ручной труд предполагает расходование силы и времени, т.е. жертву, отдачу чего-то, что, будучи раз израсходованным, не восстанавливается
6. И ни в каком случае Родбертус не допускал, чтобы блага происходили от предусмотрительности или сбережения, от этого одновременно интеллектуального и морального усилия (неважно, какое дается ему название), в силу которого непосредственное пользование откладывается, с тем чтобы увеличить сумму благ в будущем. Таким образом, Родбертус от себя высказывает, — но в более определенной и развитой форме, — мысль той фразы, которой Адам Смит открывает свое "Исследование о природе и причинах богатства народов": "Годовой труд каждой нации есть первоначальный фонд, который снабжает ее необходимыми и приятными для жизни предметами, ежегодно потребляемыми".
Отметим тут же разницу между взглядами Родбертуса и Маркса. Второй, насквозь пропитанный английскими политической экономией и социализмом, исходит из теории обмена и делает из труда источник всякой ценности. Родбертус, вдохновляемый сенсимонистами, исходит из производства и делает из труда единственный источник всякого продукта, — предположение, более простое и более верное, чем предыдущее, хотя еще и неполное. Родбертус не только не говорит, что лишь труд создает ценность, но и настоятельно отрицает это во многих местах
7, приводя основания для своего мнения. По его представлению, общественный прогресс в том именно и должен состоять, чтобы "конституировать" ценность, уравновесить ее с количеством содержащегося в предметах труда. Но это дело будущего, а не настоящего времени. Какой же вывод отсюда? Если, с одной стороны, верно, что только рабочий создает все продукты, и если, с другой стороны, благодаря обмену собственники земли и капитала в силу одного факта своей собственности и не принимая непосредственного участия в производстве, получают в форме процента и ренты часть этих продуктов, то формула справедливости в распределении, очевидно, нарушается. Это обращение продукта к выгоде непроизводителей и ко вреду рабочих при режиме частной собственности происходит, без всякого насилия, просто в силу проявления свободы обмена. Единственная причина этого заключается в том, что наша общественная система "позволяет не только на производителей, но и на простых собственников
ззз
земли и капитала смотреть как на участников в производстве и, следовательно, как на правомочных на получение части общественного дохода".
Таким образом, разоблачается двойственность распределения: экономически обмен отводит капиталу, земле и труду часть продукта, соответствующую ценности, в которую эти услуги оценены на рынке; социально допускается отнимать у единственных создателей продукта — у рабочих — часть этого продукта, часть, составляющую то, что и доход землевладельца, и доход капиталиста.
Ни один экономист не отметил с такой ясностью эти две стороны распределения богатств. С несравненной силой отмечает он вечную противоположность, на которую наталкивается столько умов: между нашим чувством справедливости, которому хочется наделить каждого по его заслугам, и индифферентностью общества, которое, заботясь прежде всего об удовлетворении своих потребностей, дает себе отчет исключительно только о продажной ценности услуг и продуктов, не задумываясь ни над происхождением, ни над усилиями, которых они стоили, и вознаграждает безразлично и день труда рабочего, и капитал, унаследованный первым встречным бездельником. Заслуга Родбертуса заключается в том, что он вынул эту истину из груды часто путаных трактатов прежних писателей и с неоспоримым авторитетом навязал ее вниманию экономистов.
На этом не останавливается критика Родбертуса, и нам нужно указать еще на делаемые им отсюда выводы, хотя с точки зрения истории экономических доктрин только что резюмированное нами указание (отличие в распределении социальной точки зрения от чисто экономической) составляет его существенный вклад в науку.
С усвоенной им точки зрения его интересует, как об этом можно догадываться, не то, каким образом устанавливается норма заработной платы, процента или ренты. Эта экономическая проблема совершенно второстепенна в его глазах, она почти ничего не значит по сравнению со следующей более жгучей социальной проблемой: какие пропорциональные части в национальном продукте выпадают на долю рабочих и нерабочих? То, что рабочих грабят, это, думает он, доказано, но будет ли вечным такое ограбление или экономический прогресс стремится, наоборот, к постепенному уменьшению "ренты", т.е. нетрудового дохода, к выгоде заработной платы? Последнее думали Бастиа и Кэри. Они утверждали, что пропорциональная часть капитала в национальном продукте беспрестанно уменьшается к выгоде доли труда. Рикардо тоже останавливался на этой проблеме и пришел к выводу, что при неизбежном росте цен и средств существования выпадающая землевладельцам часть постоянно увеличивается во вред двум другим частям. Сам Ж.Б.Сэй останавливался на этом вопросе в первых изданиях своего "Трактата", не давая, впрочем, на него никакого ответа. Родбертус не принимает ни решения Бастиа, ни решения Рикардо. У него пропорциональная часть рабочих в национальном продукте постоянно уменьшается к выгоде двух других частей.
По обыкновению он прибегает к дедукции для доказательства этого положения. Норма заработной платы, как он только что признал, определяется состоянием предложения и спроса на рынке труда. Но продажная цена труда подобно цене продуктов тяготеет к нормальной ценности, а эта ценность — не что иное, как необходимая заработная плата Рикардо. "Получаемая производителями часть продукта в конечном счете определяется не по результату их производительной деятельности, а по количеству продукта, достаточного для восстановления их трудоспособности и для воспитания детей". Это знаменитый железный закон, который несколько лет спустя будет гвоздем пропаганды Лассаля, но который никогда формально не был принят Марксом.
Раз этот закон принят, то достаточно констатировать, что производительность труда ежедневно увеличивается и что таким образом регулярно растет масса продуктов, чтобы сделать арифметически точный вывод о том, что абсолютное количество продуктов, собираемое рабочими с этой растущей массы, оставаясь всегда неизменным, по необходимости составляет относительно, по мере роста массы, все более незначительную долю.
То же положение дает нам объяснение кризисов. Стараясь оставаться, говорит Родбертус, в границах долей социального продукта, достающихся каждому классу, потому что эти доли определяют объем спроса, предприниматели постоянно увеличивают производительность своих предприятий. Но ведь с ростом производства в каждый новый период его доля у рабочих уменьшается, а потому спрос на значительную часть социальных продуктов постоянно остается ниже производства. "Таким образом, беспрерывно без ведома и без вины со стороны предпринимателей почва ускользает из-под ног их". Эта теория кризисов, почти без изменений воспроизводящая теорию Сисмонди и объясняющая скорее хроническую заминку, чем кризисы в собственном смысле слова, одинакового достоинства с теорией пропорционального распределения продукта между общественными классами.
А ведь эта последняя теория, которую Родбертус считал теорией капитальной важности, что он утверждал уже в 1837 г. в своих "Требованиях народных классов" и особенно развивал в своих "Социальных письмах" (ще он именно говорит, что она есть основной пункт его системы, все остальные части которой являются лишь подготовительными работами к ней), — эта теория, для которой он всю жизнь надеялся найти оправдание в статистических данных, далеко не имеет того значения, которое он приписывает ей.
Прежде всего аргумент (железный закон заработной платы), на который она опирается, оставлен ныне не только экономистами, но и самими социалистами. Больше того: если бы даже железный закон был правилен, то рассуждение Родбертуса все-таки не было бы убедительным, ибо доля рабочих в совокупности продукта зависит не от одного, а от двух факторов — нормы заработной платы и числа рабочих. Родбертус допускает такую же ошибку, какую допустил Бастиа, который хотел определить долю капитала в совокупности продукта с помощью одного факта — нормы процента, тоща как эта доля зависит одновременно и от нормы процента, и от массы существующих капиталов.
Одно только преимущество можно признать за Родбертусом, а именно то, что если аргументы, которыми он защищает свою теорию, не сильнее аргументов Бастиа, то все-таки его теория сама по себе, по-видимому, более соответствует указываемым статистикой фактам (ибо на этот вопрос можно ответить только с помощью статистики, а не с помощью априорных рассуждений). И в самом деле, факты, по-видимому, указывают на то, что с начала столетия в некоторых странах пропорциональная доля труда в продукте скорее уменьшалась.
Но отсюда отнюдь нельзя заключить, что положение рабочих не улучшалось, ибо это уменьшение в доле труда вообще не препятствовало увеличению индивидуальной заработной платы. Отсюда можно сделать только тот вывод, что доход труда рос не так быстро, как доход капитала, но это не мешало рабочим участвовать в прогрессе.
Какие практические выводы из своей теории делает Родбертус? Те, к каким обязывает логика: уничтожение частной собственности и частного производства. Нетрудовой доход исчезает, если общество одно становится собственником средств производства; каждый будет обязан содействовать производству и будет участвовать в потреблении в меру своего труда; продолжительность и интенсивность труда будут определять ценность предметов, и так как приспособление предложения к социальной потребности (выше мы видели, как это будет происходить) будет постоянно обеспечено, то эта мера всегда будет точна и таким образом осуществится справедливость распределения.
Но перед этим решением Родбертус отступает, и здесь наш социалист "линяет", становясь простым государственным социалистом. Его ужасает не чудовищная тирания подобной системы, ще производство и даже потребление будут подчиняться предписаниям власти. "Люди и их воля будут там постольку свсйэодны, поскольку это возможно в лоне всякого общества", — говорит он в одном месте, а "общество" необходимо предполагает у него принуждение. Его опасения идут с другой стороны. Прежде всего его охватывает ужас перед всяким изменением революционного характера. Затем он опасается за недостаточность воспитания в массах, вследствие чего они ныне еще не поймут необходимости добровольно жертвовать частью своей заработной платы, чтобы дать возможность некоторым людям заниматься искусством и науками — этими двумя прекраснейшими плодами цивилизации. Наконец, несправедливая собственность повсюду ныне смешалась с собственностью, происшедшей от труда: "Ныне, — говорит он, — так перемешалось в ней с бесправием, что можно вызвать возмущение в истинной собственности, если прямо занести руку на ложную собственность".
Нужно, следовательно, во что бы то ни стало найти компромисс. Так как два института — собственность и свобода договора — составляют ныне источник несправедливости и первая не может без затруднения быть уничтожена, то постараемся по крайней мере устранить вторую. Сохраним (на время) собственность, но прекратим свободу договора. Хотя этим мы не сможем непосредственно уничтожить нетрудовой доход, все-таки мы исправим по крайней мере самое важное из его неудобств — уменьшение пропорциональной доли труда в продукте. Таким образом исчезнут сразу и пауперизм, и кризисы.
Эго может быть сделано ныне же. Пусть государство вычисляет в труде ценность всего общественного продукта, пусть оно определяет долю этой ценности, которую должны получать рабочие, пусть оно распределяет между предпринимателями (каждому по количеству его рабочих) на эту сумму боны заработной платы, в обмен на которые предприниматели должны будут вносить в общественные склады количество продуктов равной им ценности (исчисленной в труде), и, наконец, пусть рабочие, получающие от своих предпринимателей плату в бонах, получают на них продукты из общественных складов. Время от времени будет происходить переоценка национального продукта в труде. Государство должно будет с прогрессом производства увеличивать абсолютное число бон заработной платы, чтобы доля представляющего заработную плату продукта оставалась всегда одинаковой. Таким образом будет достигнута преследуемая Родбертусом цель — автоматическое участие рабочего класса в прогрессе национального производства. Таков проект нашего автора.
Бесполезно указывать здесь на невозможность его осуществления (не говоря уже о практических трудностях). Мы упоминаем о нем здесь по двум соображениям. Прежде всего он указывает на стремление Родбертуса найти, как он говорит, "компромисс" между современным обществом и коллективистским обществом будущего. Между тем как Маркс следит по виду индифферентным взором за растущей пролетаризацией рабочих — предварительным условием их конечного спасения, Родбертус хочет прибежать на помощь сейчас же и ныне же улучшить положение рабочих. И этот план свидетельствует главным образом о чрезвычайной вере Родбертуса во всемогущество государства, во власть правительства подчинить своей воле действия, к независимости которых человек относился до сих пор самым ревнивым образом, и в то же время он свидетельствует о его полной индифферентности к индивидуальной свободе, на которую смотрели как на пружину экономической деятельности.
По мере развития мысли Родбертуса эта индифферентность его к индивидуальной свободе все более превращается в открытую враждебность, и наоборот, его вера в центральную власть становится все более полной. В своих последних исторических работах Род-бертус излагает органическую теорию общества, которая должна служить подтверждением этого его положения. Как в мире животных, говорит он, высшими признаются те организмы, у которых имеются наиболее дифференцированные и наилучшие скоординированные органы, так и в истории по мере перехода от низшей социальной формы к высшей "государство развивается в объеме и силе, его действие выигрывает в широте размаха и в интенсивности. Организованное государство от одной стадии эволюции до другой представляет не только некий величайший и сложный организм, в котором каждая специальная функция все более и более связывается со специальным для нее органом, но оно становится так же все более и более гармоничным организмом, в котором беспрерывно изменяющиеся органы ставятся все в большую зависимость от центрального органа. Другими словами, на шкале социальных организмов, как и на шкале живых существ, разделение труда и централизация определяют степень совершенства, коей указывается более или менее высокая, занимаемая организмом на иерархической лестнице, ступень".
Таким образом, в заключение мы пришли к тому основному вопросу, который Родбертус поставил вначале. Самопроизвольно ли отправляются в интересах блага общественного организма общественные функции или же они могут выполняться только при посредстве особого органа — государства или правительства? Удовлетворителен ли даваемый им ответ?
С первого же взгляда нас поражает следующее противоречие: границы экономической общности не совпадают с границами общности политической. Одна создается разделением труда и вместе с ним расширяется, а другая обязана своим происхождением изменчивым случайностям истории. Следовательно, логически хозяйственное управление должно было бы иметь другие органы и распространяться до других границ, чем политическое управление. Несмотря, однако, на это, Родбертус доверяет роль руководящего органа государству в той его форме, в какой оно вышло из рук истории. Между определением экономической общности Родбертуса и его конечным упованием на национальное и монархическое государство есть некоторое противоречие, которым в равной мере страдает всякая аналогичная попытка "национального" социализма.
С другой стороны, для доказательства недостаточности самопроизвольных социальных механизмов Родбертус, как мы видели, поставил на место определения истинных экономических функций идеал, который он составил себе о них. Нетрудно показать, что эти идеальные функции ныне не отправляются. Несомненно, что производство не базируется на "общественной потребности" и что богатства не распределяются пропорционально исполненному труду. Но мы видели также, что "общественная потребность" в том виде, как представляет ее себе Родбертус, — понятие в высшей степени неопределенное. Восхваляемая им формула распределения "каждому продукт его труда", логически примененная, наталкивается на многочисленные препятствия, и сами социалисты согласны, что она не удовлетворяла бы ни нуждам человечества, ни нуждам производства. Для того чтобы аргументация Родбертуса была убедительной, надо, чтобы его определение социальных функций не вызывало столько серьезных трудностей.
Однако допустим вместе с ним, что существование данного экономического общества предполагает исправное отправление некоторых функций. Тоща остается спросить (и это самое серьезное возражение): не могут ли контроль и предусмотрительность людей проявляться иным путем, а не через посредство государства? У Родбертуса ставится альтернатива между абсолютным индивидуализмом и исключительным руководством со стороны государства. Но природа и история не позволяют связывать себя подобными дилеммами. Его сравнение общества с биологическими организмами имеет значение лишь простого образа, который ныне почти всеми оставлен. Экономический индивидуализм и личная свобода представляются ему неразрывными. Он разделяет иллюзию, общую в эту эпоху почти всем экономистам. Тоща казалось невозможным покорить индивидуализм, не уничтожив свободы. Но мы ныне знаем, что такая ассоциация идей, как и множество других подобных, не вечна и ежедневно она опровергается современной экономической жизнью, вставляющей между индивидом и государством все более растущее разнообразие свободных экономических ассоциаций.
Теперь легко указать, что могло в доктрине Родбертуса соблазнить консервативные по существу умы, каковыми являются современные государственные социалисты, консервативные, но стремящиеся внести больше справедливости в наш экономический строй. Это прежде всего самим Родбертусом поставленное разграничение между политикой и социализмом и его отвращение ко всякой революции. А затем — "органическая" концепция общества, пронизывающая всю его мысль. Вместе с тем государственный социализм допустит, что производство и распределение богатств все более и более принимают характер "социальных функций"; вместе с Родбертусом он заключит, что они ускользают от контроля частных лиц и предполагают необходимость во все более растущей централизации руководства, которая должна быть доверена государству. И наоборот, государственный социализм откажется присоединиться к радикальному, вынесенному Родбертусом осуждению частной собственности и нетрудового дохода; так что существенная задача государственных социалистов будет заключаться в видоизменении "компромисса" Родбертуса в самодовлеющую систему, и вместо того чтобы рассматривать последнюю как уклонение от социализма, они предпочтут, наоборот, видеть в социализме простое преувеличение их собственных доктрин.
Б) ЛАССАЛЬ
Родбертус наделил государственный социализм социальной теорией, а Лассаль сообщил широкий размах идеям вмешательства государства.
Краткость и блеск его политической роли, мощность его красноречия, одновременно и популярного, и литературного, оригинальность его натуры, жаждущей знания и деятельности, романтичность и театральность его взбудораженного существования — все это придавало необычайный отзвук его словам. В 1848 г. в 23-летнем возрасте он принял вместе с Марксом участие в революционной агитации. А затем он почти исключительно посвятил себя философским, юридическим и литературным трудам. В 1862 г. после долгого молчания он возвращается на политическую арену. В этот момент вся немецкая политическая жизнь сосредоточилась на мелкой борьбе Прусской либеральной партии (Fortschrittspartei) против Бисмарка на почве конституционного вопроса. Лассаль объявляет войну одновременно и правительству, и буржуазной оппозиции, последней, может быть, еще больше, чем первому. И, повернувшись к рабочим, он подстрекает их создать новую партию, которая, будучи равнодушной к чисто политическим вопросам, подготовит их экономическое освобождение. В течение двух лет, с
1862 по 1864 г., вся Германия заполняется отзвуками его речей, памфлетов, защит перед судами, пламенной пропагандой в пользу Всеобщего союза немецких рабочих (Allgemeiner deutscher Arbeiterverein), который только что был основан в Лейпциге (в
1863 г.). В то время как прирейнские рабочие с пением и цветами, как триумфатора, принимают агитатора, который возобновляет среди них прерванную с 1848 г. демократическую и социальную пропаганду, либеральные газеты, приведенные в замешательство его неожиданными атаками, беспощадно нападают на него и даже обвиняют его в тайном соглашении с властью. Потом вдруг весь этот великий шум утихает. Раненный на дуэли Лассаль умирает 31 августа 1864 г., и от его деятельности остаются лишь Всеобщий Союз немецких рабочих, первый эмбрион великой немецкой социал-демократической партии и воспоминание о его разрушительных атаках на индивидуалистический либерализм.
Основные концепции Лассаля как социалистического теоретика не отличаются от концепции Маркса. Вся историческая эволюция состоит у него в растущем ограничении права собственности — ограничении, которое через сто или двести лет должно привести к полному исчезновению ее. Но Лассаль преимущественно человек действия: он жаждет практических результатов. И как раз в этот момент немецкий рабочий класс начинает пробуждаться к политической жизни. Он еще не уверен насчет пути, который он должен избрать. В 1863 г. несколько рабочих сделали попытку собраться со своими товарищами на конгресс. Они адресуются к Лассалю (равно как и к другим известным демократам), чтобы узнать его мнение по рабочему вопросу, и таким образом доставляют ему желанный случай учредить партию и сделаться ее главой. Но какую избрать программу? Рабочим нужно, говорит Лассаль, "нечто определенное, осязательное". С другой стороны, "нельзя разоблачать перед широкой публикой последнюю цель подобной агитации". Поэтому, не загромождая своей пропаганды слишком отдаленным идеалом, он сосредоточит все свои усилия на двух непосредственных требованиях — одном политическом, а другом экономическом: на всеобщем избирательном праве и создании субсидируемых государством производительных ассоциаций. И чтобы привлечь массы к этим реформам, он будет указывать не на эксплуатацию рабочих владеющими классами, что слишком испугало бы буржуазный класс, а просто на "железный закон заработной платы", счастливую формулу, отысканную им для обозначения теории минимальности заработной платы Рикардо.
Следует отличать, как очень хорошо знал Родбертус, "экзотерического" Лассаля от "эзотерического", или, проще говоря, политического деятеля, говорящего перед толпой, от кабинетного теоретика: второй очень смел, первый значительно оппортунистичнее. Только первого знали его современники. Его опубликованные впоследствии письма показывают, что не следует придавать предложенной им реформе больше значения, чем придавал он сам. Не говоря о том, что она копирует план "общественных мастерских" Луи Клана, можно отметить, что он сам пишет Родбертусу о своей готовности изменить ее, если ему укажут на лучшую. Впрочем, идея ассоциации была далеко не чужда немецкой либеральной партии. Не в первый раз проповедовали ее рабочему классу. Мишень нападок Лассаля — депутат ІІІульце-Делич благодаря энергичной пропаганде создал в 1849 г. громадное количество кредитных и потребительских кооперативов, состоявших, правда, не столько из рабочих, сколько из ремесленников, и предназначавшихся главным образом для облегчения последним закупок сырья. Но эти ассоциации покоились на идее отрицания всякого правительственного вмешательства.
Следовательно, новым был у Лассаля только призыв ко вмешательству государства. И этим своим энергичным протестом против вечного laisser faire он произвел впечатление на общественное мнение. Ему самому нравилось представлять в таком смысле свою агитацию. Говоря перед франкфуртскими рабочими 19 мая 1863 г., он восклицал: "В этом, говорю я, принципиальный вопрос (о вмешательстве государства), он поставлен на очередь во всей этой предпринятой мною кампании. Тут, на этом вопросе, завязывается вся борьба, которую я готов начать".
В каждом из своих главных произведений он возвращается к этой идее. Но особенно он развивал ее в своей первой речи перед берлинскими рабочими в 1862 г. Там она представлена во всей своей силе. Там он противопоставляет "буржуазную" концепцию государства "истинной", которая есть, говорит он, концепция рабочего класса. Для буржуазии у государства только одна цель — хранить свободу и собственность частных лиц, — представление достаточное, если бы мы все были "одинаково богатыми"
8. Но при отсутствии такого равенства сводить деятельность государства к роли "ночного сторожа" — значит отдавать слабого на эксплуатацию более сильному. В действительности цель государства совсем иная. История человечества есть длительная борьба за освобождение от природы и от всевозможных окружавших человека стеснений — от нищеты, невежества, бедности, слабости. В этой борьбе одинокий индивид остается бессильным, единение с другими ему необходимо. Государство создает такое единение, и потому его цель "осуществить человеческий удел, т.е. всю культуру, на которую способно человечество. Государство — это воспитание и движение человечества к свободе"
9.
Формула, как видите, больше метафизическая, чем экономическая. Поразительна аналогия между ней и формулами, с помощью которых философ Гегель определял роль и природу государства
10. Лассаль действительно ученик Гегеля и Фихте
11. Через него идеалистические теории немецких философов проникают в дискуссии экономистов и, поддерживаемые несравненной мощью его красноречия, вздымают волны, которые скоро унесут манчестерский либерализм.
§3. Государственный социализм в собственном смысле слова
Протещиий со смерти Лассаля (в 1864 г.) до Эйзенахского конгресса в 1872 г. период был решительным для образования немецкого государственной) социализма.
Прежде всего шумные успехи Бисмарка в 1866 и 1870 гг. политически умаляют руководителей либеральной партии, недальновидных по сравнению с прозорливым правительством. Это отражается на экономическом либерализме, руководителями которого в Германии были отчасти те же самые лица. А идея государства, воплощенная в канцлере новой империи, наоборот, получает новый блеск. В то же время историческая школа, выпускающая с 1863 г. "Ежегодник по вопросам политической экономии и статистики", который стал истинным органом университетских экономистов, приучает умы к мысли о необходимости относительности принципов экономической политики и подготовляет их к ориентировке среди новых условий.
Но неожиданно рабочий вопрос принял неизвестное до того значение. Революция 1848 г. имела в Германии почти чисто политический характер. Крупная капиталистическая промышленность далеко не имела того развития, которого она достигла в это время во Франции и в Англии, и замечательно, что оба великих немецких социалиста, Родбертус и Маркс, заимствовали все свои примеры не из своего отечества, а из этих двух стран. Но с 1848 г. германская промышленность быстро продвигалась вперед; нарождался настоящий рабочий класс, и Лассаль первым, становясь на социальную почву для основания своей партии, подчеркивал эту экономическую трансформацию. Созданная им ассоциация продолжает существовать после его смерти. Наряду с нею начинается другая, инспирированная Марксом агитация. Ее ведут Либкнехт и Бебель. Оба они избираются в 1867 г. депутатами в новый Северо-Германский Рейхстаг и в 1869 г. основывают рабочую социал-демократическую партию (Sodaldemokratiscfae Arbeiterpartei), призванную играть в течение тридцати лет выдающуюся роль.
Таким образом, общественному вниманию неожиданно навязывается рабочий вопрос, как это было раньше во время Июльской монархии во Франции. Как тоща поток общественного мнения, неожиданно прерванный государственным переворотом, натолкнул значительную часть просвещенных классов на мысль о низвержении абсолютной догмы laisser faire и требовании поддержки правительства в борьбе против пауперизма, так теперь в Германии все более и более растущая группа писателей убеждается, что невозможно чисто пассивное отношение к нарождающимся социальным проблемам, и задача улаживания конфликтов между капиталом и трудом не представляется им выше обновленных сил новой империи.
Шумное проявление этих новых тенденций произошло в Эйзе-нахе в 1872 г. Конгресс, состявший из профессоров, экономистов, правоведов, чиновников, в широковещательном манифесте объявил войну "манчестерской школе". Он объявил государство "великим моральным институтом воспитания человечества" и потребовал от него "вдохновиться великим идеалом", который "стал бы приобщать все более и более многочисленную часть нашего народа ко всем возвышенным благам цивилизации". В то же время члены конгресса учредили Verein fur Sodalpolitik (Союз социальной политики) — ассоциацию с целью сбора необходимых для этой новой политики научных материалов. Народился "катедер-социализм". Либералы ради насмешки окрестили этим именем новые тенденции за громадное участие в конгрессе профессоров. Достаточно было сделать эти идеи немного более радикальными, чтобы превратить их в государственный социализм. Это сделал главным образом Вагнер в своих "Основаниях политической экономии"
12, появившихся в 1876 г.
Теперь мы попытаемся отделить оригинальный вклад государственного социализма в науку от того, чем он обязан прежним экономистам. Задача не из легких. Как всякой практической доктрине, предназначенной главным образом для резюмирования стремлений данной группы людей или данной эпохи, для примирения часто непримиримых принципов, ему недостает строго определенных очертаний, характеризующих всякую индивидуальную и чисто теоретическую систему. Он заимствовал свои идеи из разных источников, не заботясь даже о согласовании их.
Прежде всего он является реакцией не против основных идей английских классиков, как это иногда думают, а против преувеличения их запоздалых учеников, поклонников Бастиа или Кобдена, оптимистов во Франции и "манчестерцев" в Германии. Отредактированный Шмоллером на Эйзенахском конгрессе манифест говорит лишь о "манчестерской школе". Он не говорит о классиках. Правда, у многих немецких писателей выражение "смитианизм" и "манчестерство" — синонимы. Но это полемические преувеличения, которым не следует придавать слишком большого значения. Либерализм нище, кроме Германии, не заходил так далеко в своей доктринерской непримиримости. Самый характерный представитель его — Принс Смит вслед за Дюшуайе стал в конце концов отказывать государству во всякой иной роли, кроме роли "производителя безопасности", и отрицать всякую иную солидарность между хозяйственными агентами, кроме солидарности, вытекающей из их отношений с общим рынком. "Хозяйственная общность, — говорил он, — как таковая есть лишь общность, исходящая из рынка; у нее нет иного общего института, кроме рынка, у нее нет иного способа к согласованию, кроме свсйэодного доступа на рынок".
У государственных же социалистов, наоборот, существует между частными лицами и классами одной и той же нации более глубокая моральная солидарность, более глубокая, чем эта экономическая солидарность: она происходит от общности языка, нравов и политических учреждений. Государство — орган этой моральной солидарности, и в таком своем качестве оно не имеет права оставаться индифферентным к материальным бедствиям части нации. На нем, следовательно, лежит больше, чем простая обязанность защиты против внутреннего или внешнего насилия: его истинная функция — распространение "цивилизации и благосостояния". Таким образом, государственный социализм становится на избранную Лассалем философскую почву. Он присоединяется к концепции последнего об исторической миссии и роли правительства. А по той настойчивости, с которой он становится на национальную точку зрения, он примыкает к Фридриху Листу.
Но спросят: способно ли государство управиться с отводимой ему функцией? Что толку признавать за ним эту функцию, если оно не в состоянии с пользой отправлять ее? Разве издавна не обнаружена неспособность государства как хозяйственного агента? Против этой идеи главным образом направляли свою борьбу Вагнер и его друзья. Наиболее оригинально в их доктрине то, что она представляет собой попытку реабилитации государства. Оптимистам школы Бастиа правительство представлялось особенно неспособным к экономической деятельности. У государственных же социалистов, наоборот, правительство является хозяйственным агентом, как любой другой, и даже более симпатичным, чем другой. Лучшая часть их аргументов состоит просто в том, чтобы создать в пользу него мнение, противоположное тому, которым индивидуализм мало-помалу заполнил умы. Эта, собственно, задача и была поставлена на очередь.
Ради этого подчеркивают прежде всего немощь отдельных лиц. Вслед за Сисмонди и социалистами напоминают — не в первый уже раз — о социальных неудобствах свободы конкуренции, смешивая ее, впрочем, почти всегда с экономической свободой. Вслед за ним подчеркивают социальное неравенство (отмеченное уже Адамом Смитом) капиталистов и рабочих в спорах о договоре найма, повсеместную противоположность между "слабыми" и "сильными". Указывают, наконец, на неспособность отдельных лиц удовлетворить некоторым крупным интересам коллективности.
Во Франции Дюпон-Уайт еще с большей резкостью указал в 1856 г. на "все пути цивилизации, заставленные одним вечным препятствием — индивидом с его немощью и злобностью". Он указал также на то, что в наших все более усложняющихся общественных отношениях коллективные интересы "благодаря своей обширности и возвышенности все менее и менее становятся доступными пониманию отдельных лиц". "Есть, — говорил он в одной формуле, превосходно резюмирующей случаи необходимого вмешательства, — есть во всяком обществе жизненные дела, которых индивид никогда не сделает: или потому, что они превосходят его силы, или плохо вознаграждают его, или требуют сотрудничества всех, которое не может быть получено по-дружески. Государство есть прирожденный предприниматель, деятель таких дел".
Но мы знаем, что его не слушали во Франции.
Точно так же Вагнер призывает к свидетельству в интересах государства всю историю: он изображает, как его функции в корне изменяются сообразно эпохам, вследствие чего нельзя предписать ему определенных окончательных границ. Действие частного интереса, действие частной благотворительности и авторитарное действие государства во всякое время делили между собой поле экономики. У великих современных наций первое не только никогда не было достаточным, но и все более отступало перед третьим. Отсюда вывод, что такое расширение полезно, необходимо, что оно составляет истинный "исторический закон". От факта непосредственно переходят к праву. "Тот, — говорит Вагнер, — кто раз признал имманентные тенденции эволюции (что существенно в области экономической, социальной и политической эволюции)... может вполне основательно исходить из этой исторической концепции социального развития, чтобы в известный момент перейти к постулатам того, что должно быть". В силу этой идеи требуется расширение ведомства государства, что оправдывается его функцией распространения "цивилизации и благосостояния". Нетрудно узнать здесь мысль Родбертуса и его теорию развития правительственных органов по мере восхождения по иерархической лестнице социальных форм
13.
Тут опять интересное совпадение, хотя, может быть, поверхностное, с мыслью Дюпона-Уайта, и его следует отметить. Дюпон тоже требовал для государства насаждения "благодеяния" и "благотворительности". Он также указывал, что современное государство постепенно расширяет свою область, ставит себя на место областных властей, на место деспотизма классов и семьи, последовательно принимает под свое покровительство женщин, детей, рабов и что, таким образом, по мере роста прогресса цивилизации и свободы расширяется круг его обязанностей и ответственности. "Чем больше жизни, — говорил он, — тем больше нужно органов; чем больше сил, тем больше надо правил. А государство и есть правило и орган общества". В приступе восторга он доходил даже до того, что восклицал: "Государство — это человек без страсти, человек на той высоте, ще он вступает в общение с самой истиной, ще он встречает лишь Бога и свою совесть... Как бы оно ни установилось, оно дороже отдельных лиц".
Это почти мистицизм.
Не заходя так далеко и не допуская также вместе с Вагнером, что простое констатирование исторической эволюции достаточно для оправдания политики, можно, однако, одобрить государственный социализм за его борьбу против систематического недоверия либерализма к правительству. Действительно, трудно понять, почему только экономические отношения а priori изымаются из сферы руководящей деятельности центральной власти, если в принципе она допускается для социальных отношений.
Но коща этот принцип принят, истинная трудность вовсе еще не устраняется; остаются неразрешенными следующие вопросы: как разграничить области действия государства и частного лица? Как далеко, в каких пределах, в силу каких правил государство должно вмешиваться? Необходимо, во всяком случае, приступить к разделу ведомственных сфер, потому что, заявляет Вагнер, иначе невозможно разрешить эти вопросы, если только мечтать о радикальной перемене в человеческой психологии, о полной замене частного интереса общественным в качестве двигателя в экономической жизни, как этого хотят коллективисты.
Дюпон-Уайт объявил проблему неразрешимой. Вагнер равным образом объявляет о невозможности начертать какое-нибудь абсолютное правило. Дело государственного человека — разграничивать в каждом отдельном случае, сообразуясь с обстоятельствами, область взаимодействия между государством и отдельным лицом. Тем не менее он дает несколько общих указаний. В принципе государство не должно ставить себя на место частного лица, оно должно заботиться "только об общих условиях его развития". Личная деятельность индивида должна оставаться главной пружиной экономического прогресса. По-видимому, это тот же общий принцип, который сформулировал Стюарт Милль. Однако между последним и Вагнером есть очень заметный нюанс. Стюарт Милль стремится отнять возможно меньше от сферы деятельности частного лица, Вагнер же стремится возможно больше расширить сферу деятельности правительства. Стюарт Милль особенно настаивает на отрицательной роли правительства, а Вагнер — на его положительной роли, которая, по его мнению, сводится к тому, чтобы "все. большую часть населения приобщать к благам цивилизации". Он не увидел бы никакого неудобства в том, что в наше общество проникало бы немного больше коммунистического духа. Надо "все больше и больше способствовать переходу национальной экономии от индивидуалистической организации к общинной", — говорит он в одном месте, которое, по-видимому, непосредственно внушено Родбертусом. Однако у него, как и у Милля, предел правительственной деятельности устанавливается в том пункте, на котором развитие индивидуальности начало бы задерживаться разными преградами.
Практически эти идеи относятся одновременно и к распределению, и к производству богатств. Но здесь государственный социализм принимает на свой счет выдвинутые до него идеи.
В области распределения он становится даже на точку зрения Сисмонди, мысли которого встречаются здесь почти целиком; отсутствие принципиального осуждения прибыли или процента, как у социалистов; сохранение частной собственности как основного института, но более справедливое соразмерение дохода с "заслугой"; ограничение "справедливой мерой" преувеличенных "прибылей", создаваемых "экономической конъюнктурой", и, наоборот, повышение заработной платы до уровня, обеспечивающего "человеческое существование". Не приходится, пожалуй, скрывать от себя, что все это очень неопределенно.
Таким образом, государство было бы уполномочено соблюдать при распределении благ моральное правило, соответствующее настроениям каждой эпохи. Орудием реформы будет налог. Дюпон-Уайт дал в 1847 г. в своем "Capital et Travail" ("Капитал и труд") точную формулу этих проектов: "Обложить налогом высший класс и употребить его на пособие и вознаграждение труда". Вагнер ничего иного не говорит: "Государственный социализм должен логически посвятить себя двум задачам, тесно, впрочем, связанным между собой: поднимать низшие трудящиеся классы за счет владеющих классов и добровольно затормозить чрезмерное накопление богатств в известных слоях и у известных членов владеющего класса".
В области производства государственный социализм берет, так сказать, составленный до него Миллем, Шевалье, Курно список тех случаев, коща ни один экономический принцип не противоречит непосредственному руководству предприятием или контролю со стороны государства. Вообще государство, по мнению Вагнера, может взяться за данную отрасль промышленности всякий раз, как она по своему особому характеру представляется длительной во времени или пространстве; всякий раз, коща она нуждается в однообразном или даже едином руководстве и без этого сделалась бы монополией в руках частных лиц; всякий раз, наконец, как она отвечает очень широким потребностям, несмотря на то, будет ли возможно точно определить ту долю преимуществ, которую получат от этого потребители. Таким образом, находят себе оправдание государственное управление водами, лесами, дорогами, каналами, национализация железных дорог или даже эмиссионных банков, коммунальные предприятия по снабжению водой, газом и тд.
Теперь ясен основной характер государственного социализма. Его исходным пунктом является не строгая критика частной собственности и нетрудового дохода, как у социалистов. Он морален и национален по преимуществу. Более полная справедливость в распределении и большее благосостояние рабочих классов представляются ему условием сохранения того национального единства, представителем которого является государство. Но он не намечает ни правил этой справедливости, ни пределов, ще должно остановиться это улучшение. Точно так же умножение коллективных учреждений общественного характера является для него средством развития моральной солидарности, ограничивающей поле чисто эгоистической деятельности; но сохранение частной собственности и индивидуальной инициативы представляется ему необходимым для роста производства и делает его враждебным коллективизму. Этим его по преимуществу моральным характером объясняется контраст между точным указанием им на некоторые из положительных требований и немного туманным характером его общих принципов, с применением которых каждый, смотря по темпераменту, сможет заходить более или менее далеко. Нельзя, пожалуй, отрицать, что его критерии по существу субъективны. Этим объясняются та оживленная критика, которой подвергли его экономисты, озабоченные главным образом теоретической стойкостью, и не менее оживленный успех, которым он пользовался у всех прак-тиков-реформаторов. Он был как бы перепутьем, ще скрещиваются пути и социального христианства, и заведомого консерватизма, и прогрессивной демократии, и оппортунистического социализма.
Но его успех проистекал не столько, может быть, из достоинств его принципов, сколько из содействия, оказанного ему политической и экономической эволюцией в конце XIX века. Лучшим пропагандистом его в Германии был князь Бисмарк. К теории государственного социализма Бисмарк был в высшей степени индифферентен. Для оправдания своей социальной политики он предпочитал обращаться к принципам христианства или Прусскому кодексу законов. Действительно, после создания германского единства этот великий политик был особенно озабочен утверждением и укреплением его. Система страхования рабочих, направляемая и поддерживаемая в финансовом отношении государством, казалась ему наилучшим средством для того, чтобы оторвать рабочих от революционного социализма, так как она должна была свидетельствовать им о действительной к ним симпатии правительства и связать их с империей денежными интересами. Точно так же Французская революция привязала к себе крестьян продажей национального имущества. "Я считаю, — говорил Бисмарк по поводу закона о страховании от инвалидности, — что для нас чрезвычайно важно иметь 70 000 мелких рантье как раз в среде тех классов, которым без этого нечего терять и которые неправильно думают, что они много выиграют от перемены строя. Правда, этим людям пришлось бы терять не больше 115-200 марок, но это неважно, металл удержит их на поверхности воды. Этого мало, согласен, но это их поддержит". От этого взгляда произошли великие законы рабочего страхования от болезни, от несчастных случаев, инвалидности и старости, вотированные с 1881 по 1889 г. Но так как канцлер не видел таких же осязательных выгод от рабочего законодательства в собственном смысле (законы о продолжительности труда, еженедельном отдыхе, гигиене и надзоре на фабриках и тд.), то он не обнаруживал большой склонности к распространению его. Нужна была воля императора Вильгельма II, выраженная в двух знаменитых рескриптах от 4 февраля 1890 г., чтобы сообщить Германии новый толчок к рабочему законодательству.
В Германии часть программы государственного социализма осуществил интеллигентный консерватизм почти абсолютистского правительства независимо от какой бы то ни было доктрины. Во Франции, в Англии и в странах с политической свободой аналошч-ные меры были выражением демократического движения. Рабочие классы стремились утилизировать законодательство в своих интересах по мере того, как они принимали все большее участие в правительстве. Прогрессивный налог на доход, законы о страховании, предприятия по защите рабочих, все более учащающееся вмешательство правительства в условия труда являются выражением этой тенденции независимо от какой бы то ни было предвзятой доктрины.
Регулирование отношений между хозяевами и рабочими было главным предметом законодательного государственного социализма. Но правительства или муниципалитеты распространили свое вмешательство также и на производство. Их понуждали к этому не столько теория, сколько новые условия социальной жизни. Крупные общественные предприятия (дороги, каналы, перевозочные средства) умножаются в течение XIX столетия благодаря росту могущества производительных сил. Общеполезные предприятия развиваются вследствие непрекращавшейся концентрации населения в городах. Общественная жизнь все больше и больше распространяется за счет изолированной разбросанной жизни старого времени; общность интересов расширяется, выходя из пределов деревни или местечка и вступая в пределы крупного города или нации. В то же время каждодневно объединяется промышленность и самопроизвольно ограничивается область свободной конкуренции. На месте прежней разбросанности совершается концентрация как на рынке труда, так и на рынке продуктов, как на денежном рынке, так и на товарном. Повсюду возникает монополия. Коллективные предприятия перестали быть исключением, они стремятся стать общим правилом. И общественное мнение без труда мирится с мыслью о том, что государство — коллективный организм по преимуществу — в свою очередь становится промышленным.
Как при таких обстоятельствах не развернуться государственному социализму и не стать господином общественного мнения?
Его крупная заслуга заключалась в выражении довольно смутных практических стремлений нового периода политической и экономической истории без запугиваний подобно социализму перспективой радикального общественного переворота. Законодателям и публицистам он доставил необходимые аргументы в пользу новой политики, которую они хотели проводить в жизнь; для самых противоположных партий и для самых различных умов он подыскал почву для общей деятельности. Не крупная ли это заслуга для доктрины, озабоченной прежде всего достижением непосредственных результатов?
Таким образом, государственный социализм благодаря довольно курьезному, но не единственному в истории идей повороту играл в конце XIX столетия ту же самую роль, которая лежала в течение первой половины столетия на его крупном противнике — либеральном оптимизме. Большая заслуга последнего состояла в проложении путей для политики освобождения и насаждения необходимой для прогресса крупной промышленности свободы, а вместе с тем и в истолковании крупных политико-экономических течений своего времени. При выполнении этой односторонней задачи он мало-помалу стал пренебрегать теоретической разработкой политической экономии и потерял всякую научную оригинальность, а вместе с тем и устойчивость необходимого для всякой системы идей умозрения.
Точно так же государственный социализм служил знаменем для всех тех, кто понимал необходимость ограничения социальных злоупотреблений доведенной до крайних пределов экономической свободой, для всех тех, кого действительно заботило жалкое положение все более умножавшегося рабочего класса. Поглощенные своими непосредственными практическими задачами деятели государственного социализма изменяли главным образом принципы практической политики, не внося иного, нового света в экономическую науку в собственном смысле... и им, может быть, будет грозить та же опасность. Судьба, общая всякой политической доктрине, подстерегает государственный социализм. Уже и ныне может возникнуть вопрос: не станут ли учащающиеся случаи hpa-вительственного вмешательства все более и более вызывать недоверие к способностям государства к хозяйственной деятельности у потребителей, равно как и у предпринимателей и даже у рабочих?
Во всяком случае, можно отметить один довольно характерный факт. Между тем как в XIX столетии социализм направлял все свои атаки против экономического либерализма и ортодоксии, ныне неомарксистский синдикализм, напротив, принимается почти исключительно за государственный социализм. Сорель подчеркивал тесную связь между марксистской и "манчестерской" мыслью: во многих пунктах он сходится с таким "либеристом", как Парето. Наоборот, он не находит сильных выражений для нападения на приверженцев "социального мира” и интервенционизма, которые представляются ему развратителями рабочего класса. В то же время рабочие-синдикалисты, по крайней мере многие из них, неоднократно проявляли свое недоверие к государству и энергично отвергли изданные в их интересах законы, как, например, закон о рабочих пенсиях. И, вероятно, следует приписать такое отношение влиянию анархистских идей на главарей синдикалистского движения во Франции.
Встреча этих двух идейных потоков — неомарксистского,и анархистского — в освобождении французского рабочего класса от влияния государственного социализма является интересным фактом, политическими последствиями которого нельзя будет пренебрегать
14.
Содержание раздела