d9e5a92d

Глава I. Оптимисты

Мы только что видели в предыдущей книге, какое смятение было внесено в экономическую науку и как она, по-видимому, сбивалась с пути под ударами критицизма социализма и учения о государственном вмешательстве, которые понемногу распускались повсюду. Настало время вернуть экономическую науку на ее истинный путь, — на путь естественного порядка, куда с самого начала ставили ее физиократы и Адам Смит. Этому делу посвятили себя главным образом французские экономисты.

Такая позиция французской школы легко объясняется тем фактом, что она более, чем какая-либо другая школа, подвергалась нападкам со стороны социализма и протекционизма. Что касается социализма, то не следует забывать, что Франция была его родиной. Нельзя и сравнить влияния, произведенного в Англии Оуэном или в Германии Вейтлингом или Шустером, с обязательной ролью, которую играли во Франции Сен-Симон, Фурье и Прудон и которая была в глазах экономистов тем более опасной, что она вызывала истинное восхищение не у рабочих, а у интеллигентов.

Что касается протекционизма, то хотя мы не видели во Франции представителей его с такими большими именами, как имя Листа, тем не менее он был очень силен там, сильнее, чем где-либо в другом месте, и во всяком случае много сильнее, чем в Англии; доказательством сему служит то, что в Англии он без большого сопротивления пал жертвой кампании, которую вел Кобден, между тем как во Франции протекционизм победоносно поднимал голову против Бастиа, и если он был немного спустя вытеснен верховной волей Наполеона III, то вскоре он вновь появился еще более сильным.

Таким образом, французская школа стояла лицом к лицу перед этими двумя противниками, которых, впрочем, она считала за одного, ибо протекционизм был, по ее мнению, лишь подделкой социализма, но еще более ненавистной, так как претендовал создать счастье для землевладельцев и фабрикантов, т.е. для богатых, между тем как социализм хотел дать счастье по крайней мере рабочим, т.е. бедным; и еще более вредной, потому что он уже произвел свои опустошения, между тем как другой, к счастью, является только утопией. И для французской школы было выгодно бить одновременно по этим двум противникам, потому что благодаря этому она избавлялась от упрека в защите классовых интересов, — на таковой упрек она могла ответить, что борется за интересы всех.

Столетняя война не может не наложить отпечатка на тех, кто поддерживал ее, и она может служить достаточным объяснением апологетических, нормативных и финалистских тенденций, в которых так часто упрекали французскую школу.

Действительно, каким образом она могла взять на себя защиту "священных доктрин", которые она слишком легко смешивала с наукой. Это следует объяснить. Школа говорит себе: все зло исходит от пессимистов. Они своими мрачными предвидениями разрушили веру в естественные законы, в самопроизвольную организацию обществ и погнали людей искать лучшую судьбу в искусственных организациях. Но чтобы опровергнуть критицизм, социализм и протекционизм, важно прежде всего избавить науку от компрометирующих ее доктрин Рикардо и Мальтуса, показать, что их мнимые законы не имеют под собой основания. Речь идет о том, чтобы показать, что естественные законы ведут нас не ко злу, а к добру, хотя иногда и через зло; что частные интересы антагонистичны только внешне, а по существу солидарны и что достаточно, как говорит Бастиа, чтобы "каждый преследовал свой интерес, и он увидит, что он, сам того не желая, будет служить интересам всех". Словом, чтобы опровергнуть пессимизм, школа делается оптимистичной.

Правда, французская школа протестует против эпитета “оптимист", точно так же как против эпитета "ортодоксальный". Но она имела бы право протестовать, если бы мы под оптимизмом понимали квиетизм — эгоистическое довольство удовлетворенного буржуа, который находит, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Мы не так понимаем его. Мы говорили, что их laisser faire следует понимать не в смысле ничегонеделания,, а в английском смысле fairplay (букв, честная игра) — оставить поле свободным для борющихся. Мы говорили, что эти экономисты были в прошлом и остаются еще в настоящем времени неутомимыми полемистами и борцами. Они всегда разоблачали злоупотребления. Но оптимизм их состоит в том, что они всегда верили, будто бедствия экономического строя объясняются главным образом тем фактом, что свобода еще не совсем осуществилась и что, следовательно, лучшим средством для них является то, чтобы свободу сделать более полной. Этим вполне оправдывается название "либеральной школы", которое они оставляют за собой. Таким образом, свобода труда будет лучшим средством для уничтожения эксплуатации рабочих и повышения заработной платы. По словам Эмиля Оливье, автора закона 1864 г., уничтожившего уголовное преследование против коалиции, "свобода коалиции убьет стачки". Таким же образом свобода роста ссуды выведет ростовщичество. Таким же образом свободы торговли будет достаточно, чтобы положить конец фальсификации товаров или царству трестов. И, вообще говоря, конкуренция обеспечит дешевизну в производстве и справедливость в распределении.

И их оптимизм имеет ту особенность, что он подкрепляется абсолютным пессимизмом относительно годности того, что называется социальными реформами, патрональными учреждениями, вмешательством государства и законодателя, создаваемыми, так сказать, для защиты слабых. Если поверить им, то окажется, что свобода окончательно излечила бы бедствия, которые как будто бы она создала, между тем как вмешательство государства еще более усилило бы бедствия, которые оно как будто бы излечивает.

И особенно покажется странным то, что ассоциационизм, о котором мы говорили в предыдущей главе, заслуживает с их стороны не большего снисхождения, чем государственный социализм (eta-tisme). Правда, либеральная школа не унаследовала целиком от французской революции отрицательного отношения к праву ассоциации. Она не осуждает и даже требует формально свободы ассоциации в политике, в религии, в индустрии, в торговле, в области труда, включая сюда даже и право коалиции, словом, везде, где ассоциация лишь способствует или укрепляет активность отдельных лиц. Но когда ассоциация представляется орудием общественной трансформации, когда она стремится заменить конкуренцию кооперацией, когда она под именем солидарности требует от частных лиц известных жертв в интересах общества, индивидуалистическая либеральная школа вопиет и требует мер предупреждения. И даже в своей смягченной и частичной форме кооператизм, мутуализм, синдикализм, ассоциационизм казались ей (и ныне еще кажутся) не то что плохими, но чреватыми иллюзиями и заблуждениями.

Следовательно, оптимизм французской школы характеризуется главным образом абсолютной верой в свободу. Эта его отличительная черта никогда не изменялась в течение почти полутора веков, со времени физиократов и до наших дней. Много раз устами своих самых выдающихся представителей она отвергала этикетку ортодоксальной, или классической, которую ей навязывали, и заявляла о желании пользоваться только именем либеральной школы.

Она характеризуется также известной жестокостью к страданиям народа; конечно, науке нет дела до чувств, но мы хотим сказать о наличии у нее известной (уже так проявившейся у Мальтуса) тенденции приписывать бедствия народа его собственным ошибкам, его порокам или, во всяком случае, его непредусмотрительности. Либеральная школа с энтузиазмом раскроет свои объятия грядущему Дарвину, который докажет, что естественный подбор наилучших благодаря устранению неспособных есть необходимое условие прогресса вида и что покупается он не слишком дорогой ценой. Вера в добродетели конкуренции является уже прославлением борьбы за существование.

Однако либеральной школе не удалось ни доказать того, что все естественные законы хороши, ни остановить прогресса социализма и протекционизма, и в конце XIX века либералов захлестнула волна, одновременно поднявшаяся с двух сторон. Тем не менее доверие к ней никогда не исчезало. Благодаря . верности своим принципам, благодаря высокомерному и презрительному отношению к своей непопулярности она не изменяет своей физиономии и заслуживает большего, чем поверхностное суждение о ней иностранных экономистов, сводящееся к тому, что она лишена всякой оригинальности и является лишь бледным отражением доктрин Смита.

Был один период в ее истории, когда ее либерализм и оптимизм находились в апогее своей славы, и этот именно период мы хотим изучить в настоящей главе. Он относится ко времени между 1830 и 1850 гг. Это было приблизительно в ту эпоху, когда произошло то, что можно было бы назвать слиянием политической и экономической свободы, когда они стали одним общим культом и носили одно общее имя — либерализм. Экономическая свобода, т.е. свобода труда и обмена, представлялась лишь одной из категорий во всей совокупности необходимых свобод, на одинаковом положении со свободой совести или свободой печати. Подобно другим свободам, она была завоеванием демократии и цивилизации, и казалось, что ее так же трудно уничтожить, как повернуть реку к своим истокам. Она входила в общую программу освобождения от всякого рабства. Не напрасно зарождение политической экономии совпало с гибелью старого режима. И если физиократы, которые были первыми либералами и оптимистами, были так незаслуженно забыты и покинуты теми, кто были, однако, их сыновьями, то это произошло не столько, конечно, вследствие их экономических ошибок, сколько вследствие их политических доктрин, и главным образом доктрины "легального деспотизма"*, который представлялся либералам 1830 г. чудовищем или, во всяком случае, пережитком старого режима, — порок, достаточный в их глазах для безусловной дискредитации всей физиократической системы.

Книга Шарля Дюнуайе, появившаяся в 1845 г. под таким длинным, но определенным заглавием *De la liberie du travail ou simple expose des conditions dans lesquels les forces humaines’s exercent avec le plus de puissance" ("О свободе труда или простое изложение условий, в которых человеческие силы действуют с наибольшим могуществом"), довольно точно отмечает эту эру политико-экономического либерализма. Но хотя книга Дюнуайе посвящена прославлению свободы во всех ее формах, и главным образом в форме конкуренции, оптимистическая тенденция проявляется в ней с меньшим блеском, чем в другой книге, появившейся почти в то же время, но более известной, — "Harmonies Economiques" ("Экономические гармонии") Ф.Бастиа. В этой книге и в других его произведениях мы будем искать существенные черты либеральной доктрины. Правда, за свой чрезмерный оптимизм и за веру в конечные причины Бастиа был хулим громадным числом экономистов либеральной школы. Тем не менее он остается самой внушительной персоной

Политические воззрения физиократов; то же самое, что "просвещенная монархия", абсолютная монархия, строго руководствующаяся изданными ею законами. (Прим. К.Я.) оптимистической либеральной доктрины, и даже, может быть, всей французской школы.

Однако есть еще один экономист, не француз, а американец, имя которого связывается с оптимистической доктриной и с которым мы уже встречались в одной из предыдущих глав — это Кэри1. Во многих отношениях он даже заслуживал бы рассмотрения здесь раньше Бастиа, и не только по праву приоритета — известно, что он обвинял Бастиа в плагиате, но также и потому, что он выше Бастиа методом, основательностью рассуждений, широтой размаха некоторых своих теорий, а именно теории ренты. При изложении доктрин Бастиа мы попытаемся отвести доктринам Кэри подобающее место. Тем не менее если мы считали себя обязанными отвести Бастиа, а не Кэри, центральное место в этой главе, то это мы делаем не только потому, что пишем специально для французских студентов, которым будут чаще предлагать читать первого, а не второго, но и потому, что книги американского экономиста, появившиеся в свет в то время, коща в Соединенных Штатах не существовало экономического образования, не имели такого влияния, как книга французского экономиста, которая появилась в це-риод жаркой борьбы идей. Мы отводим Кэри второе место еще и потому, что доктрина его далеко не представляет полного единства мысли, свойственного "Гармониям", — у него, например, осуждается свободная конкуренция между народами и проповедуется таковая между отдельными лицами. Вследствие разнородности, если не противоречивости, этих двух доктрин мы вынуждены "раздвоить" Кэри и поместить его в двух различных главах.

На Бастиа2 смотрели и во Франции, и за границей как на воплощение буржуазной политической экономии. Не только Прудон, но и Лассаль в своем известном памфлете "Herr Bastiat-Schulze von Delitzsch, der okonomische Julian, Oder: Capital und Arbeit* (Тбсподин Бастиа-Шульце-Делич, экономический Юлиан, или Капитал и труд"), а после них Кэрнс, Сиджвик, Маршалл, Бем-Баверк видели в нем лишь адвоката существующего экономического строя. Они отказывали в признании за ним всякого научного значения. Его произведения были, по их мнению, чем-то вроде расширенного издания "La Science du bonhomme Richard" ("Наука доброго молодца Ришара") Франклина, где апология занимала место доказательств и столь прославленная прозрачность его стиля была обязана просто отсутствию содержания.

И все-таки Бастиа заслуживает большего, чем только что приведенный приговор. Человек, который писал: "Если бы я имел несчастье видеть в капитале только выгоду капиталиста, я сделался бы социалистом" или "Очень важная работа, предстоящая для политической экономии, — написать историю грабежа", — такой человек не был просто добрым буржуа. Верно, что он довел до крайних пределов оптимизм, либерализм, морализм и финанлизм французской школы; ему выпала плохая доля отметить кульминационный пункт этой доктрины, за которым последовала неизбежная реакция, и почувствовать на себе все отраженные удары ее, которые как бы сметали все его дело.

Однако если верно, что аргументы Бастиа против социализма устарели, одновременно, впрочем, с особыми формами социалистической организации, которую они имели в виду, то это вовсе не верно относительно его аргументации против протекционизма. Последняя не совсем утратила свою силу. Правда, ей не удалось нанести удар протекционистской политике, но все-таки она окончательно убила некоторые ее аргументы. Если ныне не слышно больше угроз протекционистов о "наводнении" или "нашествии" иностранных продуктов, если старый известный аргумент о "национальном труде" приводится лишь под сурдинку, то этим мы обязаны (об этом слишком основательно забывают) маленьким удивительным памфлетам вроде "La Petition des marchands de chandelle" ("Прошение торговцев свечами") или "La Petition de la Main Gauche centre la Droite" ("Петиция левой руки к правой"). Никто и никогда лучше Бастиа не покажет смешной непоследовательности в факте прорытия туннелей в горах, отделяющих страны друг от друга, для облегчения обмена между ними и установления затем таможенных застав на концах этих туннелей; или противоречия, существующего между фактом обеспечения минимального дохода землевладельцу или капиталисту покровительственными пошлинами и фактом отказа в минимуме заработной платы рабочему; или каким образом таможенная пошлина является налогом, который не так легко защищать, как истинный налог, ибо в то время как последний падает на отдельное лицо в интересах общества, первый падает на всех в интересах отдельных лиц.

Но Бастиа был менее счастлив, когда, встав на точку зрения исключительно индивидуалистическую и слишком упрощенную, провел абсолютное равенство между торговлей, имеющей место среди отдельных лиц, и торговлей международной; или когда он попытался доказать более забавным, чем основательным, аргументом, что выгоды от международной торговли тем более велики для данной страны, чем более неблагоприятен для нее торговый баланс, или что международный обмен главным образом выгоден самым бедным нациям.

Что касается конструктивной части произведения Бастиа, то в ней приводятся доказательства того, что "общие законы социального мира гармоничны, что они стремятся ко всестороннему усовершенствованию человечества". Но почему же повсюду замечается беспорядок? На это Бастиа отвечает своим незабвенным "Се qu’on voit et се qu’on пе voit pas" ("Что видно и чего не видно"), показывая, что не следует доверяться "тому, что видишь" и что часто истиной является "то, чего не видишь", что кажущиеся антагонизмы при ближайшем рассмотрении часто оказываются факторами гармонии. Кроме того, он утверждает, что человек свободен и что он, сле-дователыю, свободен нарушить эту гармонию, покушаясь на свободу других главным образом с помощью грабежа, которого Бастиа нисколько не скрывает, а, наоборот, повсюду разоблачает. Но различные силы проявляются как в окружающей человека среде, так и внутри его, чтобы привести на надлежащий путь всякого заблудшего, так что в конце концов гармония автоматически стремится к восстановлению. "Я думаю, что зло сведется к добру и вызовет его, между тем как добро не может свестись ко злу, откуда следует, что добро должно в конце концов одержать верх".

Очевидно, эта доктрина идет гораздо дальше простой концепции естественных законов; она вмещает в себя веру в провиденциальные законы. Бастиа не стесняется этого и подобно физиократам, но в значительно более определенных выражениях, провозглашает: "Бог вложил в человека неодолимое тяготение к благу, а для распознания его — способный к совершенствованию свет познания".

Опост Конт красноречиво протестовал против "пустого и бессмысленного предрасположения к допущению лишь такой степени строя, которая устанавливается сама собой", что "в социальной практике, очевидно, равносильно как бы торжественному отпущению, данному этой мнимой наукой (политической экономией) всякой более или менее серьезной трудности, которую выдвинет индустриальное развитие".

И даже как объяснение провидения эта вера Бастиа была очень спорной. Во всяком случае, она нисколько не соответствовала христианской доктрине, ибо не следует забывать, что если христианство учит, что Бог создал человека и мир добрыми, то оно также учит, что тот и другой были совершенно извращены грехопадением человека и что нет такой естественной спасительной добродетели, с помощью которой они сами снова сделались бы когда-нибудь добрыми. Христос приказывал своим ученикам убить в себе естественного человека, чтобы создать нового; он возвещал новые небеса и новую землю. Это является бесконечно более революционным, чем экономический оптимизм. Бог Бастиа почти то же, что "Бог добрых людей", воспетый Беранже.

В чем же выражается эта предустановленная гармония, каковы явления ее и законы? Во всем, отвечает Бастиа: в ценности, в обмене, в собственности, в конкуренции, в производстве и потреблении и пр. Ограничимся рассмотрением тех, в которых, по его мнению, она проявляется с наибольшей очевидностью.

§ 1. Теория ценности — услуги

Прежде всего рассмотрим закон ценности, "который для политической экономии то же, что нумерация в арифметике".

Рикардо, как мы знаем, учил, что ценность определяется затраченным на производство трудом. Эта теория, конечно, понравилась Бастиа, и он охотно ввел бы ее в свои "Гармонии", ибо она очень хорошо удовлетворяла бы идее справедливости, подтверждая то, что всякая ценность, а следовательно, и всякая собственность основаны на труде. Но хотя метод его был очень априорным и в высшей степени отвлеченным, Бастиа, однако, не может удовольствоваться концепцией, находящейся в слишком явном противоречии с фактами, ибо он хорошо видит, что ею нельзя объяснить, почему, например, ценность случайно найденной жемчужины равна ценности жемчужины, добытой со дна моря с величайшим трудом. Поэтому он ищет другого объяснения, которое было бы так же нормативно, как объяснение Рикардо, но более соответствовало бы фактам.

Тут-то, кстати, и пришел Кэри для исправления теории Рикардо и создания другой, более остроумной, по которой ценность определяется не затраченным, а сбереженным трудом. Последняя удивительным образом применялась к самым непокорным в теории Рикардо фактам; она очень хорошо применялась к гипотезе найденной жемчужины. Она, очевидно, соблазнила Бастиа. Но она все-таки еще не вполне удовлетворяла его, потому что еще не ясно видно, как в том факте, что ценность будто бы пропорциональна сбереженному труду, т.е. — заметьте это — труду, который никогда не был и не будет затрачен, — как в таком факте можно признать экономическую гармонию. Тогда луч света осеняет ум Бастиа, и он догадывается: не был ли сбереженный труд услугой, оказанной приобретателю? И вот, наконец, найдено так долго отыскиваемое объяснение: "Ценность есть отношение двух обмениваемых услуг". И подобно тому как всякая собственность и всякое имущество есть не что иное, как сумма ценностей, можно сказать также, что собственность каждого есть лишь сумма оказанных им услуг. Вот и гармония! Чего же желать лучшего? Бастиа ликует, отыскав эту формулу. Она все освещает, все примиряет, разрешает все трудности, начиная с той, которая была крестом для экономистов, а именно: почему алмаз имеет большую ценность, чем вода? Просто потому, отвечает она, что тот, кто уступает мне алмаз, оказывает большую услугу, чем тот, кто уступает стакан воды, — лишь бы это было не на плоту "Медузы”*, — и поскольку в данном случае оказанная услуга неисчислима, постольку и ценность будет огромна.

Все предложенные экономистами решения — полезность, редкость, трудность приобретения, стоимость производства, труд — заключаются в понятии услуги. "Таким образом будут удовлетворены экономисты всех оттенков. Я даю им всем основание, потому что

Фрегат, потерпевший крушение 2 июля 1816 г. у северо-западного берега Африки. Когда исчезла всякая надежда на спасение корабля, 149 пассажиров спустились на наскоро сколоченный плот. Последний только на 12-й день был замечен одной парусной лодкой, но на нем было всего 14 человек, остальные либо утонули, либо были съедены своими собратьями по несчастью. {Прим, пер.) все они замечали истину с одной стороны. Верно то, что ошибка была на обратной стороне медали". Кроме того, понятие услуги имеет то преимущество, что вместе с ценностью в собственном смысле, т.е. вместе с ценой товаров, она охватывает также цену всех производительных услуг, проявляющихся в ссуде, в ренте, в наемной плате, в займе под процент, ибо "тот, кто отсрочивает платеж, оказывает услугу".

Можно посмеяться над наивностью Бастиа, с какой он торжествует победу, ибо он не замечает, что если его формула так понятна и до такой степени всеобъемлюща, что в нее может войти все что угодно, то это происходит как раз потому, что она — пустая рама, проходное свидетельство. Иначе говоря, ценность зависит от всякого обстоятельства, которое может сделать предмет желательным. Но с таким объяснением мы не подвигаемся ни на шаг вперед. При ближайшем рассмотрении это определение не носит в себе даже апологетического характера, который, очевидно, очаровывал Бастиа, так как ему вовсе не удалось показать законность ценности, а с ней и собственности, или он делает это лишь с помощью двусмысленной формулы. Ибо выражение "услуга" дает представление, — и для этого оно было выбрано, — что всякая ценность заключает в себе благодеяние для того, кто ее получает, и заслугу для того, кто ее уступает. Но весьма возможно, что оно ничего не обозначает. Нет никакого сомнения, что собственник дома или земли в Сити, который сдает в аренду первый или продает вторую за баснословно дорогую цену, или что капиталист, который ссужает деньги под ростовщические проценты человеку в стесненном положении, или даже что политический деятель, который за громадную взятку устраивает какую-нибудь прибыльную концессию, — нет никакого сомнения, что все они оказывают огромные услуги, в особенности если их просили, уговаривали, может быть, даже умоляли, и что, следовательно, высокая арендная плата, процент или комиссия могут входить в формулу Бастиа. Но подобно тому, как она, как это мы видели только что, ничего не может объяснить с точки зрения экономической, она ничего не может оправдать и с точки зрения моральной и нормативной, на которую становится Бастиа. Это маленький голубенький покров, который служит одновременно для прикрытия наихудшей эксплуатации и наизаконнейших форм обмена, чтобы втиснуть их силой и как попало во всеобщую гармонию.

Несмотря на эту весьма справедливую критику, несмотря на то, что попытку Бастиа объяснить ценность словом "услуга" можно признать неудачной, тем не менее это слово остается остроумной, может быть, даже гениальной находкой, и доказательством этого служит то, что оно приобрело право гражданства в экономическом языке. Мы встретим его впоследствии, в словаре школы, которая гордится своим строжайшим методом, — гедонистической и математической школы. Там постоянно будут говорить о "производительных услугах", и этой школе трудно было бы найти иное слово, более подходящее для выражения этого понятия. С другой стороны, если слово "service" (услуга), вызывая в представлении благородную идею высшего интереса и профессиональной чести, — как говорили когда-то, "service du гоі" (царская служба), — способно ввести в заблуждение на счет многих экономических отношений в существующем строе вещей; если даже несколько комично писать этот прекрасный титул на счете у торговца или сборщика податей, тем не менее это самое подходящее выражение для изображения того, чем должен бытъ грядущий социальный строй. Слово "service" выражает почти ту же самую мысль, какую имели в виду Опост Конт и многие другие после него в выражении "fonction sociale" (социальная функция) или какую профессор Маршалл назвал в недавней речи "рыцарством в политической экономии". Когда мы делаем попытки представить себе будущее или по крайней мере желательное нам общество, мы невольно надеемся, что двигателем всякой экономической деятельности, каковым ныне является стремление к прибыли, все больше и больше будет становиться идея социальной услуги. В тот день можно будет воздвигнуть памятник Бастиа.

§ 2. Закон даровой полезности и ренты

Закон ренты Рикардо был кошмаром для оптимистов. Если бы он, к несчастью, был правильным, им больше ничего не оставалось бы, с их точки зрения, как надеть траур по земельной собственности и согласиться с социалистами, которые смотрели на нее как на социальное зло. Поэтому надо было во что бы то ни стало доказать, что этот закон неоснователен, и с этой целью Бастиа выбивался из сил, чтобы установить такое положение, когда с первого взгляда можно было подумать, что речь идет о пари, — положение, по которому земля или природа даром дангг людям свои блага. Как, можно здесь воскликнуть, разве за хлеб или уголь и за все продукты почвы и недр земли не приходится платить, разве они не имеют ценности? Это верно, отвечает Бастиа, но эта цена оплачивает не естественную полезность продуктов, она оплачивает труд производства и возмещает лишь затраченные собственником издержки.

Таким образом, следовало бы во всяком продукте различать как бы два друг на друга положенных слоя полезности: один слой, который обязан своим происхождением труду и как таковой должен быть оплачиваем, составляет то, что называют ценностью; а другой, который обязан своим происхождением природе и как таковой никогда не оплачивается, есть добавочный слой. Если этот лежащий внизу слой остается неизвестным, хотя он имеет важное значение, то это происходит от того, что он не выявляется в цене и ускользает таким образом от взоров, — он невидим, потому что даровой. Но то, что дается даром, принадлежит всем, как, например, воздух, солнечный свет или проточная вода. Ту же самую идею можно выразить, сказав, что под видимым сверху слоем ценностей, составляющих частную собственность, есть невидимый слой, принадлежащий всем. То, что было общим по определению Провидения, останется таковым, несмотря на все человеческие махинации”. Вот, говорит Бастиа, "основной закон социальной гармонии". Собственник земли, который в теории Рикардо является как бы драконом, стерегущим сокровище естественных богатств, и которому надо платить дань за пользование или который в запальчивой брани Прудона против собственности разоблачается как похититель Божьих даров, в теории Бастиа является лишь скромным посредником между природой и потребителем, добрым слугой, который идет почерпнуть для меня воду из общинного источника и которому я плачу не за воду, а за труд, потраченный им на то, чтобы принести ее мне.

Но вот еще что лучше всего в этой гармонии. Из этих обоих элементов, входящих в состав всякого богатства, — из элемента обременительного и элемента дарового, или общего, — первый имеет тенденцию постепенно утрачивать свое значение по сравнению со вторым. Действительно, общим законом является то, что вследствие прогресса промышленности все меньше требуется человеческой силы, необходимой для получения одного и того же количества продуктов, новый труд почти всегда продуктивнее старого труда. Это верно относительно всех продуктов: относительно хлеба или каменного угля точно так же, как относительно стали или бумажной ткани, и не только относительно продуктов земли, но и относительно самой земли. Все меньше и меньше стоит обработка новых земель, равно как и постройка новых машин. Л часть естественной полезности, наоборот, ничуть не уменьшается — "хлеб ныне имеет точно такую же полезность, какую он имел на следующий день после потопа".

Что из этого следует? То, что, поскольку всякая собственность есть лишь сумма ценностей, постольку всякое уменьшение ценностей отражается в беспрерывном уменьшении собственности.

Отсюда вывод, "который открывает науке чудовищный и, если я не ошибаюсь, еще ею не замеченный факт" — тот факт, что во всяком прогрессивном обществе общая и даровая часть не перестает увеличиваться, а часть обременительная и присваиваемая не перестает ограничиваться. Современное общество уже коммунистич-но, хотя оно и не подозревает этого, и с каждым днем все более становится коммунистическим.

Действительно, прекрасная идея! Она изображает нам частную собственность наподобие маленьких островков, окруженных беспредельным морем общинности, морем поднимающимся, беспрестанно гложущим их берега и уменьшающим их поверхность. Если когда-нибудь случится, что труд сделается всемогущим, т.е. что наука уничтожит усилия, в тот день последний островок собственности погрузится в поднявшиеся волны даровой полезности. И торжествующий Бастиа восклицает: "Коммунисты, вы мечтаете об общинное™! Вы ее имеете. Социальный строй делает все полезности общими при условии, что обмен присваиваемых ценностей свободен".

Но Бастиа, который столько боролся с софизмами, сам имеет большую склонность к ним. Если поискать, что скрывается под этим блестящим доказательством, то найдешь просто-напросто утверждение, что рента не существует, потому что ценность всех продуктов, не исключая и тех, которые называются естественными продуктами, никоща не превосходит издержек производства, и даже беспрестанно уменьшается, потому что издержки производства имеют тенденцию к падению.

Но это утверждение ни на какое доказательство не опирается. Ничем не доказывается, что продукты земли подчиняются закону конкуренции, вследствие которого ценность их понижается до уровня стоимости производства, и еще меньше доказательств того положения, что их ценность понижается до минимальной стоимости производства. Следовательно, не опровергается ни теория монопольной ренты, ни теория дифференциальной ренты. Есть, правда, доля истины в том, что природа не создает ценности и не требует платы. Действительно, ныне никто не допускает, что в цене угля или хлеба есть хотя бы один сайтам, которым оплачиваются теплотворные свойства первого или питательные свойства второго. Но если верно, что природа ничего не требует, то неверно, что собственник не требует ничего сверх возмещения своего труда и своих издержек. Он примирится с этим, если только его вынудит абсолютная конкуренция. Но ведь такая гипотеза почти никогда не имеет места в действительности, и экономические теории как раз и объясняют, почему продажная цена вообще превосходит свою цену и как этот излишек проявляется под видом разных категорий, называемых рентой, прибылью, прибавочной стоимостью.

В сущности Бастиа хорошо сознавал слабость своей аргументации. Он хорошо знает, что собственник пресловутого загороженного места или участка, расположенного на Елисейских полях, может получить гораздо больше, чем стоит его труд. Но он тоща скрывается в убежище своей теории ценности: этот собственник, говорит он, никоща не получит больше цены "оказанной услуги". Положим, так. Но из этого следует, что факт владения естественным богатством позволяет значительно преувеличивать цену оказываемых услуг\ что же тоща остается от так называемой общинное™ и от всех этих благ, даром передаваемых собственником своим братьям?

Неизмеримо выше была теория Кэри как по своей научной ценности, так и по своему высокому социальному значению. Кэри вплотную подошел к теории Рикардо, которую Бастиа знал, по-видимому, лишь очень поверхностно. На положение, что ценность хлеба должна прогрессивно подниматься, потому что человек, после того как заняты плодороднейшие земли, вынужден постепенно переходить ко все более неблагодатным, он отвечает, что совсем наоборот: обработка начинается с беднейших земель, потом постепенно разрабатываются более богатые, а вследствие того и вывод получается извращенный, ибо при росте производительности цена хлеба будет падать. Он объясняет этот обратный ход в разработке земель внушительными доводами. Прежде всего приручение, если можно так выразиться, земель, как и всех естественных сил, идет в обратном их могуществу порядке: силу животных начали утилизировать раньше силы ветра или воды, а этих последних — раньше силы пара или электричества. То же относится и к земле. Что такое плодородная земля? Это земля, которая в естественном состоянии изобилует богатой растительностью, которую надо расчистить, или такая земля, которая, как например, наносная земля, должна быть отвоевана у воды. "Самая богатая земля есть проклятие для первого пришельца”, — говорит он. На ней он встречается с девственными лесами, которые придется выкорчевывать, с дикими зверями, с которыми предстоит борьба, с болотами, которые необходимо осушить, с болезнетворными миазмами, которые создадут целые кладбища из первых обитателей. Погибнут целые поколения, прежде чем будет достигнута цель. Л пока, в ожидании этого времени, первый пришелец скромно приютится где-нибудь на косогоре, на каком-нибудь клочке земли, легко поддающемся обработке, где благодаря расположению на высоком месте ему легче будет защищаться и ограждать себя от опасности.

Эта теория находит, по-видимому, подтверждение не только в процессе распространения культуры и колонизации в новых странах, но и в ходе истории и цивилизации в прошлом. Люди селились, строили свои поселения и замки на косогорах, на высоких местах и спускались в долины медленно и осторожно. Сколько есть еще мест во Франции, где видишь "новый город", расположившийся в долине, межде тем как недалеко от него старое поселение ютится еще на горе. Геркулесы, обожествленные за то, что задушили своими руками Лернейскую гидру или своими стрелами пронзали птиц на Стемфальском озере, вероятно, были первыми людьми, которые осмелились расчищать наносные земли.

Конечно, против этой теории можно сделать то же самое возражение, какое делалось против теории Рикардо, т.е. что она относится только к данной среде и данным обстоятельствам. Теория ренты Рикардо, как мы видели, объясняла факты, относящиеся к Англии, т.е. густоту населения на небольшом острове и на земле, почти совершенно уже занятой, между тем как теория Кэри приноравливалась великолепным образом к обширному континенту, где разбросанное население занимало лишь несколько культурных островков среди девственных лесов или степей. Таким образом, можно сказать, что эти теории не противоречат друг другу, потому что они приспосабливаются к последовательным фазам экономической эволюции. Но все-таки, по-видимому, теория Рикардо представляет собой последнее слово, потому что она соответствует высшей ступени экономической эволюции. Можно сказать, что если бы Кэри писал в наши дни, то мы услышали бы от него иную речь, ибо ныне уже нельзя сказать, что Соединенным Штатам еще предстоит обработка самых плодородных земель. Наоборот, не подлежит спору, что остались только бедные или неорошаемые земли, ще нужно применять сухую обработку, и что даже на отдаленном западе Америки теория Рикардо больше, чем теория Кэри, соответствует современным фактам. Повсюду там наблюдается возникновение ренты, и некоторые нынешние американские миллиардеры именно ей обязаны своими богатствами.

Маловероятно, чтобы Бастиа знал об этой теории Кэри, ибо она была развита главным образом в его книге "Прошлое, настоящее и будущее", появившейся незадолго до смерти Бастиа, и в его "Социальной науке", появившейся 10 лет спустя. Во всяком случае, отдадим дань уважения им обоим за прекрасную мысль, что по мере роста могущества человека над природой уменьшается сумма усилий, препятствий, а с ними и ценность, являющаяся результатом трудности приобретения, что, следовательно, действительное богатство для всех растет, что больше всего выгадывают от него самые бедные.

3. Закон распределения между капиталом и трудом

Не только закон ренты представляется оптимистам бьющим в глаза диссонансом. Для них дело заключается также и в том, чтобы опровергнуть и другой закон, по которому "прибыль по необходимости изменяется в обратном отношении к заработной плате", и Бастиа противополагает этому закону иной закон гармонии, по которому интересы капитала и труда солидарны, доли того и другого растут одновременно, но доля труда растет быстрее, чем доля капитала.

Это положение иллюстрируется у Бастиа следующей таблицей:

Весь продукт

1- й период 1000

2- й период 2000

3- й период 3000

4- й период 4000

Доля труда 500 (50 %) 1200(60%) 1950(65%) 2800(70%)

Доля капитала 500(50%) 800(40%) 1050 (35%) 1200(30%)

Таков этот, по выражению Бастиа, "великий, удивительный, утешительный, необходимый и неумолимый закон капитала".

Приводимое доказательство очень просто, пожалуй, слишком просто. Оно опирается только на известный закон понижения нормы процента, указанный задолго до этого Тюрго и многими другими экономистами. Если капитал, говорит он, взимает лишь 3 процента вместо 5, это значит, что его доля уменьшается; если же его доля в продукте все больше и больше падает, то отсюда с необходимостью следует, что остающаяся доля труда все больше и больше растет.

Это относительное уменьшение доли не мешает, впрочем, тому, чтобы получаемая капиталом доля абсолютно росла, если весь продукт растет, что и имеет место во всяком прогрессивном обществе. Но в любом случае доля капитала относительно возрастает меньше, чем доля труда. Например, коща совокупный продукт утроится, доля капитала удвоится, а доля труда в то же время учетверится.

К несчастью, это рассуждение представляет собой чистый софизм. Прежде всего можно сказать, что вышеприведенные цифры просто выдуманы для данного случая. Затем можно оспаривать то положение, что факт понижения нормы процента, на котором основывается таблица, имеет всеобщее значение и характер перманентного закона; экономическая история свидетельствует скорее о периодических колебаниях нормы процента, и еще недавно эта норма подверглась довольно чувствительному повышению.

Мнимый закон станет еще более сомнительным, если включить в процент не только процент в собственном смысле, но также и прибыль, и дивиденд, и все, что получает капитал, как это сделал и Бастиа.

Но если даже признать установленным закон понижения нормы прибыли, то доказывает ли он, что доля капитала уменьшится?

Во всяком случае, не доказывает по отношению к капиталам, уже вложенным в фабрики, в копи, в железные дороги, в государственную ренту и представленным в ценных бумагах. Процент их не-уменьшится ни на один су; наоборот, понижение нормы процента даст прибавочную ценность бумаг, т.е. всех старых капиталов. Все капиталисты знают это и даже спекулируют в ожидании такого положения дел.

Следовательно, понижение нормы процента может ограничить долю только новых капиталов. Но если эти капиталы имеют меньшую производительность, чем старые капиталы, тогда очень легко может случиться, что пониженная норма процента представляет собой равный доход с капиталов или даже высший по сравнению с допей труда, но ведь меньшая производительность новых капиталов — явление весьма возможное, и доказательством служит то обстоятельство, что экономисты, признающие постоянное понижение процента, в качестве аргумента ссылаются как раз на то, что производительность новых капиталов вообще меньше производительности старых.

Словом, вопрос о норме процента, который предполагает просто известное отношение между ценностью капитала и ценностью

дохода, совсем не то, что вопрос о далях в продукте, приходящихся капиталистам и рабочим.

Не только неверно приведенное Бастиа доказательство закона раздела между капиталом и трудом, но и самое положение, по-видимому, не оправдывается фактами. Действительно, из статистических данных и других новых и более убедительных факторов, каковыми являются давление рабочих, организаций, станки, законодательное вмешательство, по-видимому, вытекает, что вопреки мнимому закону понижения процента забираемая капиталом из социального дохода часть в течение XIX столетия увеличивается быстрее, чем часть труда.

§ 4. Подчинение производителя потребителю

Бастиа приписывал этому принципу капитальную важность. Но какое отношение имела к нему гармония?

То отношение, что подчинение производителя потребителю есть не что иное, как подчинение частного интереса общему. Производитель вдохновляется только собственным интересом и преследует лишь прибыль, но так как все, что он изобретает для увеличения своей прибыли, в конце концов приводит к понижению цен, то в итоге потребитель получает выгоду. Таким образом, все экономические законы (закон конкуренции, ценности и пр.) принуждают производителя, который хотел бы быть эгоистом, быть альтруистом вопреки своей воле: они одурачивают его ради блага всех. Приступая к труду, он думает нажить возможно больше, а в действительности выходит, что он трудится для возможно более экономного удовлетворения потребностей других. Вот она, гармония!

Таким образом, во всех затруднительных экономических вопросах нужно брать за критерий исключительно следующий вопрос: какое разрешение будет наиболее выгодным для потребителя? А вовсе не тот, который обыкновенно берут, а именно: что более всего выгодно для производителя? Например, когда речь идет о международной торговле, то думают об интересах производителя и устанавливают протекционизм, а нужно было бы подумать об интересах потребителя, и тотчас стала бы необходимой свобода торговли. Или, скажем, еще, если речь идет об общественных или частных затратах, о разбитых окнах или о сожженном порохе, то заботятся об интересах производителя и извиняют или даже одобряют такие расходы, а следовало бы позаботиться о потребителе, и тоща без колебаний осудили бы такое разрушение богатств, потому что это бесполезное потребление.

Бастиа не ограничивается установлением экономического превосходства потребителей, он хочет показать также их моральное превосходство. "Если человечество совершенствуется, — говорит он, — то это происходит не потому, что растет морально производитель, а потому, что морально поднимается потребитель". Поэтому он, например, заявляет, что за вредные производства, как, например, производство алкоголя, ответственным является потребитель, а не производитель. Этот вклад Бастиа в науку нам представляется важнейшим, он, может быть, будет иметь более длительное значение и даст Бастиа место среди великих экономистов. Он не ошибался, коща на смертном одре завещал своим ученикам как novissima verba следующие слова: "Политическую экономию следует рассматривать с точки зрения потребителей". И этим он отличается от своего великого противника Прудона, который, наоборот, всегда видел только производителя.

Можно поставить Бастиа в упрек только то, что слишком доверяясь своей естественной гармонии, он думая, что царство потребителя наступит само собой, если предоставить полную свободу экономическим законам. На самом деле царство его не пришло, и весь экономический механизм все больше и больше повертывается к выгоде производителей. Нужно было, чтобы потребитель организовался для защиты своих интересов, а с ними и высшего интереса — общества. Таким образом, народились потребительские кооперативные общества, а совсем недавно и лиги покупателей. И моральный рост потребителя тоже происходит не самостоятельно: для наставления его в смысле ответственности и обязанностей понадобились социальные лиги покупателей, лиги трезвости и пр.

И, любопытная вещь, экономисты из индивидуалистической либеральной школы не очень благосклонно смотрят на них.

§ 5. Закон солидарности

Этот закон ныне в моде, но не следует забывать (как делали это почти все авторы, пишущие по этому вопросу), что Бастиа первый отвел ему почетное место в политической экономии. Одна из глав "Гармоний", к сожалению, не оконченная, носит заглавие "Солидарность", и в ней Бастиа заявляет, что "общество в целом есть лишь совокупность перекрещивающихся солидарностей".

Но все-таки не будем обманываться на тот счет, что солидарность представлялась ему совсем не в том свете, в каком она ныне представляется нам, и что он делает из нее совсем иные выводы.

Учение нынешних солидаристов, на котором они хотят основать новую мораль, сводится к тому, что всякое отдельное лицо, обязанное другим своим благом или злом, своим богатством или нищетой, своей добродетелью или пороками, обязано воздавать другим, обездоленным, благо, которое оно получило, и имеет также право требовать от привилегированных компенсации за зло, которое оно потерпело. А уж отсюда делается вывод о необходимости проведения в жизнь законодательным путем призрения, страхования, покровительства рабочих, образования налогов. Следовательно, эта доктрина есть отрицание или по крайней мере ослабление строгого принципа индивидуальной ответственности.

Бастиа же понимает вовсе не так. Он не хочет приносить какого-либо ущерба частной ответственности, ибо она есть необходимый корректив свободе. И с этой точки зрения солидарность, создающая взаимозависимость, вызывает в нем скорее тревогу. Он даже задается вопросом: не следует ли "ограничить солидарность, чтобы ускорить и обеспечить справедливое вознаграждение за действия”? Но его все-таки примиряет с ней то обстоятельство, что, приглядевшись поближе, он видит в ней средство расширить и увеличить индивидуальную ответственность. Как же это может произойти? Последствия каждого хорошего или дурного действия отражаются на всех. Поэтому все заинтересованы поощрять всякое хорошее действие или искоренять всякое дурное, и, таким образом, действие отражается на виновнике его с умноженной в миллион раз силой. В этом сказывается гармоничность солидарности. Таким образом, солидарность Бастиа имеет целью не развитие братства, а укрепление справедливости, она призывает общество не к тому, чтобы оно не делало различия между своими детьми, а к тому, чтобы оно более твердой рукой раздавало удары кнута или пальмовые ветви. Вот почему мы наблюдаем, как Бастиа вопреки своему закону солидарности или скорее во имя этого закона энергично отвергает государственное призрение, даже для брошенных детей, государственные пенсии для рабочих, участие в прибылях, так называемое даровое образование и все то, что мы ныне называем законами социальной солидарности.

Тут, очевидно, мы имеем дело с крайне индивидуалистической концепцией солидарности. Здесь еще раз интересно сравнить эти идеи с идеями Кэри. Правда, Кэри, по-видимому, не знает солидарности, так как он не произносит ее имени. Но хотя он не знает ее имени, тем не менее он очень хорошо описывает ее в том, что он называет "мощью ассоциации", и, вероятно, он даже первым бросил свет на двойной характер солидарности, с которым мы теперь знакомы: 1) солидарность становится тем более полной, чем более многочисленны и выразительны различия между отдельными лицами; 2) она укрепляет и интенсифицирует, а вовсе не уменьшает, индивидуальность каждого отдельного лица.

* * *

Может быть, заметят, что при рассмотрении отрицательного отношения оптимистов к великим классическим законам, мы не говорили о законах Мальтуса о народонаселении; однако эти законы, по-видимому, находятся в страшном диссонансе с оптимистическими теориями, потому что они показывают, что естественный инстинкт действует в качестве причины "нищеты и порока". Действительно, критические попытки Бастиа в этом отношении неуверенны и малооригинальны; он ограничивается только одним замечанием, что предупредительные препятствия, как, например, стыд, воздержание от половых сношений, религиозное чувство, даже эгалитарное чувство, ограничивающее число детей, суть те же естественные чувства и что, следовательно, природа рядом со злом поставила средства против него.

Более основательный аргумент, но, по-видимому, как раз заимствованный у Кэри, тот, что растущая плотность населения способствует росту производства так, что производство средств существования может идти тем же темпом, что и рост населения, и даже обгонять его. Тут еще раз, как и в вопросе о ренте, Кэри для обоснования своей теории стоило только посмотреть вокруг себя. Он наблюдал, как на обширном американском континенте, особенно на безграничных лугах Миссисипи, где недавно бродило редкое и бедное население, постепенно вырастали промышленные центры и как из их непосредственных и учащавшихся контактов начинало бить ключом богатство.

Мы уже отмечали тот факт, что в С.-А. Соединенных Штатах рост богатства шел быстрее, чем рост населения. И еще более внушителен пример одновременного развития населения и богатства в Германии за последние тридцать лет.

Но здесь опять теория Кэри о населении натыкается на то же возражение, что и теория ренты, а именно что если она бесспорно верна для роста населения до известной степени плотности его, то нет никаких оснований полагать, что она будет верна при росте населения сверх этой степени и до бесконечности.

* * *

С именем Бастиа очень часто связывается имя Дюнуайе, и мы уже имели случай говорить о последнем в этой главе3. Он был одним из самых воинственных партизан политико-экономического либерализма по своей абсолютной вере в свободную конкуренцию и по убеждению своему, что ее достаточно для разрешения социального вопроса. Приписываемое ей следствия объясняются, по его мнению, тем, что она еще не вполне осуществлена. Никто, кроме него, не был так враждебно настроен к учению о государственном вмешательстве во всех формах, к рабочему законодательству, протекционизму, регламентации собственности, и именно личной собственности! Мы уже отмечали, что он был враждебен даже к свободной ассоциации, поскольку она ставила препятствия конкуренции отдельных лиц.

В полном согласии со своим убеждением он стоял за абсолютную свободу завещательных распоряжений, не ограничивая ее оговорками в пользу наследников, но он не допускает права устанавливать субституты, ибо такая признанная за завещателем свобода по необходимости создаст путы для свободы его преемников.

Что касается свободы торговли, то он вносит несколько новых аргументов, а именно следующий: если бы было опасно свободно торговать с высокопромышленными и богатыми странами, то такая же опасность угрожала бы и бедным провинциям королевства в том случае, коща другие провинции быстро поднимаются на высокую ступень промышленного развития и благосостояния, и то же самое относится к присоединенным благодаря удачной войне провинциям. И несмотря на это, прибавляет он, "лишь только путем завоевания произойдет такой союз, как они перестают быть страшными". Это скорее остроумный, чем основательный, аргумент, ибо на самом деле не исключена возможность, что свобода торговли внутри самой страны имеет последствием привлечение населения, труда и капитала из бедных округов в богатые, например из Креза или из Корсики в Париж. Это как раз и происходит в действительности. Правда, для Франции в целом в данном случае полбеды, потому что она теряет на одной стороне то, что приобретает на другой; но если бы Крез или Корсика были независимыми странами и захотели бы сохранить свою независимость, само собой понятно, что они приняли бы меры, чтобы помешать такому расселению. Верно, что не видно, каким образом покровительственные пошлины могли бы помешать этому, и на этом пункте Дюнуайе мог бы с большим основанием настаивать в своей теории.

Рассматривая учение Дюнуайе, нельзя обойти молчанием его теорию производства. У него труд — все, природа и материя — ничто. С первого же шага, следовательно, он идет в антиподы к физиократам. И кажется даже, что он подаст руку социалистам, которые уже до Маркса учили, что труд — единственный источник всякого богатства и что, следовательно, всякое богатство должно принадлежать рабочему. Но эта идея не обольщала его ума, он занимался только производством, а вовсе не распределением.

Но что же касается производства, то он делает из своего принципа интересные выводы.

Прежде всего для него неважно, труд применяется к материальным предметам или к нематериальным, изменяет ли его характер или его производительность, ибо и в том, и в другом случае он производит лишь нематериальную вещь, которая называется полезностью. Булочник производит, собственно говоря, не хлеб, а то, что удовлетворяет известное желание. Но то же, что и булочник, делает и певица — ни больше, ни меньше. И сразу так называемая либеральная профессия поставлена на одну доску с ручным трудом, что еще раз ставит Дюнуайе в противоречие с физиократами.

Но вопреки ожиданиям, расширение понятия производства не говорит в пользу торговли. Признавая производительной деятельность певицы, Дюнуайе отказывается признать таковой деятельность торговца и благодаря такому странному повороту возвращается к физиократической концепции. Почему? Потому что там, ще нет труда, нет производства. Покупать или продавать — не значит трудиться, следовательно, обмен непроизводителен. Все-таки обмен создает полезности. Что же еще нужно Дюнуайе, коли он допускает, что труд не в состоянии ничего другого сделать? Несомненно, Дюнуайе видел в обмене лишь чисто юридический акт do ut des и отказывался допустить, что простая конкуренция стремлений может создать богатство без труда, т.е. без физического усилия, точно так же как для физиократов было невозможно допущение, что богатство может быть создано чем-нибудь иным, кроме земли.

Содержание раздела