d9e5a92d

Глава 8. Империя и модернизация



8.1. Восточнославянская метрополия

Российская имперская экспансия имела своим следствием объединение и включение в единый общемировой контекст бескрайнего пространства Северной Азии, прежде слабо заселенного, а то и вовсе пустынного, оторванного от мировых цивилизационных центров. В том, что империя управлялась из Москвы или Петербурга, а не, скажем, из Константинополя, Киева или какова, был немалый элемент случайности, но само возникновение здесь единого политического целого и именно в фоpме им-пеpии было вполне закономерным.

В конце XIX - начале XX веков укрупненная территориальная структура империи представлялась следующим образом (табл. 8.1).

Таблица 8.1. Население и территория Российской империи в конце XIX века
Территории, тыс. кв.

верст
Насаление, млн. человек Пплі^он^і^о населения, чел. на 1 ке. версту Доля

городского

населения,

%
Российская импеpия

в том числе:
19056 128924 6,8 13,0
Европейская Россия 4243 94215 22,2 12,8
Польша 112 9456 84,8 21,7
Финляндия 292 2555 8,8 11,0
Кавказский край 411 9249 22,5 10,9
Сибиpь 10923 5727 0,5 8,3
Сpеднеазиатские области 308 7722 2,5 12,1
Источник: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, т. XXVIIA. СПб., 1899, статья

«Россия», с. 76.
Не в пример другим колониальным империям, Российская империя располагалась на сплошной, непрерывной территории, так что здесь не существовало очевидного с первого взгляда разделения на метрополию и колонии. Но, по сути, разные части империи находились, конечно, в неравном положении, одни имели явные признаки метрополии, тогда как другие несомненно обладали существенными чертами колонии.

С наибольшими основаниями в качестве метрополии можно было бы рассматривать выделявшиеся во всех дореволюционных описаниях 50 губерний Европейской России. Однако сама эта часть Империи была весьма неоднородной — как с точки зрения истории ее формирования, так и с точки зрения этнического и конфессионального состава населения и его отношения к имперскому центру. В то же время и за пределами Европейской России находились значительные пространства, которые ощущались более «коренными», нежели, скажем, Лифляндская, Курляндская, Эстляндская или Бессарабская губернии, входившие в ее состав.

По-видимому, если метрополия и существовала в Российской, а затем и в советской империи, то ее невозможно выделить по чисто территориальному признаку. Скорее, это было некое территориально-цивилизационное пространство, некоторая не имевшая четких географических границ область преимущественного расселения и жизнедеятельности основного имперского этноса (или основных этносов) — восточных славян. Само понятие метрополии при таком подходе становится довольно условным и расплывчатым, но, возможно, это соответствует известной неопределенности, недосказанности самой реальности. Многие части Российской империи занимали промежуточное положение, были в чем-то колониями, а в чем-то — частями метрополии, находились ближе то к одному, то к другому.

Как следует, например, определить истинный статус Сибири — «последнего продукта колонизационного усилия России — и ее первой колонии»? С одной стороны, уже в XIX веке колонизация Сибири осознавалась русскими сибиряками как историческая миссия Евpопейской России, которая незpимо пpисутствовала за ее спиной, они чувствовали себя представителями России. «С пpиобpетением Сибиpи началось наступление на Азию евpопейского и pусского миpа». Новоявленное русское население Сибири выступало в качестве коллективного колонизатора по отношению к pанее укоренившимся здесь наpодам. Частично Сибирь выполняла функции метрополии — экономические, культурные, а иногда даже и административные — и по отношению к Казахстану и Средней Азии (Степной край с центром в Омске).

С другой же стороны, по меpе того как «евpопейский и pусский миp» укоренялся в Сибиpи и здесь складывались внутpенние хозяйственные связи, свои экономические и культуpные центpы, возникали и местные центpобежные (по отношению к метpополии) силы, которые не прочь были разыграть тему Сибиpи как колонии. Говоpя о том, что «России суждена по положению колонизаторская pоль и что она сама похожа, скорее, на огромную колонию между западом и востоком», Ядpинцев заключал: «тем более характеристика колонии приложима к Сибири». Сибирские «областники» полагали, что интересы региона ущемляются центpом, и подчеркивали противоположность интересов Сибири и метрополии. «Сибирское население вступает в конфликт не только с правительством, но и с своекорыстной и могущественной московской буржуазией, тут открывается отсутствие солидарности интересов сибирского крестьянина с интересами московского рабочего». Любопытен и интерес «областников» к судьбе бывших заокеанских колоний европейского заселения, упоминание о том, что обычно «история за-мледельческих колоний кончается тем, что они отделяются от своих метрополий».

Еще более характерен пример Украины. Мы видели, что она была одной из главных колонизационных баз империи и, казалось бы, никак не могла рассматриваться как колония. Однако на протяжении всего XX в. тема колониальной эксплуатации Украины Россией постоянно возникает по мере развития украинского национализма и сепаратизма, а нередко входит и в более общий контекст внутриимперской политической борьбы. В октябре 1914 г. Ленин выступил в Цюрихе перед социал-демократической аудиторией с речью «Война и социал-демократия», в которой, в частности, противопоставлял положение украинцев в России и Австро-Венгрии и утерждал, что Украина «стала для России тем, чем для Англии была Ирландия: она нещадно эксплуатировалась, ничего не получая взамен». Ленин заявил, что интересы международного и русского пролетариата требуют завоевания Украиной государственной независимости.

В то же время в украинофильской среде колониальное самоуничижение порой соседствовало с имперским самовозвеличением. Пока колониальные империи как типичное явление международной жизни еще не были перечеркнуты историей, распад восточнославянского ядра империи и отделение Украины от России, которого добивались украинские сепаратисты, виделся им не как отделение колонии от метрополии, а как некое имперское «размножение делением», как раскол метрополии с последующим переделом владений Российской империи и превращением Украины в европейскую колониальную державу.

«Теперь азиатские кочевники присмирели, некоторые подались в турецкую землю, а в степи, где они когда-то гарцевали, стал издавна идти украинский хлебороб и селиться на них... Украинская колонизация теперь неудержимым потоком идет в Крым и на земли Северного Кавказа, и недолго, видимо, ждать, когда все их совсем зальет», — писал известный украинский географ С. Рудницкий. Позднее, уже после революции, он предсказывал «светлое будущее грядущей украинской колонизационной экспансии» в самых разных направлениях. «Московская колонизация по климатическим и другим причинам уже в нижнем Поволжье не удается, в Предкавказье — тем более, а других колонизационных конкурентов из-за их малокультурности и малочисленности украинцы могут не опасаться. Уже сейчас украинцы составляют в Предкавказье безусловное большинство. Колонизированное Предкавказье дает украинскому народному корню основу для колонизационной экспансии на Кавказе и в Закавказье» . «Географическое положение Украины на пороге Центральной Азии также чрезвычайно способствует украинской колонизации в Туркестане и Средней Азии в целом, а также колонизации Сибири. Громадной, на много тысяч километров полосой тянутся земли украинских колоний вдоль южной границы Сибири, до самого Амура и за Амур, до берегов Японского моря... При благоприятных условиях украинский народ может найти достаточно сил, чтобы этот пока еще не сплошной ряд колониальных просторов от Каспия до Тихого океана превратить в сплошную полосу украинской территории на тысячи километров в длину и на сотни — в ширину». Украинский географ поглядывал и за пределы Российской империи, в частности, на Переднюю Азию. «Распространение украинской колониальной экспансии на этот архиважный географический узел, — писал он, — может принести неисчислимые полезные последствия».

Тем не менее вопрос о колониальной эксплуатации Украины Россией не сходит со страниц многих изданий, в том числе и достаточно серьезных. О. Субтельный посвящает ему особый раздел своей книги. В нем упоминается как позиция советских официальных исследователей (И. Гуржий и др.), считавших, что в экономическом контексте второй половины XIX века Украина находилась даже в лучших условиях, нежели Россия, так и более ранних, «досталинских» и антиимперских советских историков и экономистов как в России, так и на Украине, которые склонялись к видению дореволюционной Украины как колонии.

Если судить о статусе Украины, основываясь на критериях модернизации, последняя точка зрения едва ли оправдана — об этом говорит материал, приводимый самим Субтельным. Он указывает, в частности, что в течение какого-то времени на Украине развивались преимущественно сырьевые отрасли, так что в 1913 г. на долю Украины приходилось 70% добычи сырья в империи и только 15% мощностей обрабатывающей промышленности. Но ведь это были ранние этапы индустриализации, когда в России вообще почти не было современной обрабатывающей промышленности, в частности, машиностроения, их только предстояло создать, и Украина готовила предпосылки для этого — может быть больше, чем любой другой район империи. Производство сырья, прежде всего угля и железной руды, росло здесь фантастическими темпами.

Между 1870 и 1900 г. Донецкий угольный и Криворожский железорудный бассейны были «наиболее быстро растущими промышленными районами империи, а может быть, и мира». Если за эти же 30 лет «архаичным уральским заводам удалось увеличить производство железной руды только вчетверо, то на Украине оно увеличилось в 158 раз». Накануне Первой мировой войны Украина была крупнейшим производителем угля и черных металлов в Империи, а впоследствии стала первой «угольно-металлургической базой» советской индустриализации, что, в свою очередь, послужило главной основой превращения востока Украины в один из основных центров машиностроения СССР.

Уже предреволюционная Украина принадлежала к числу наиболее урбанизированных частей Европейской России. В 1913 г. 19,3% ее населения были городскими жителями (в Европейской России в целом — 15,3%). И в конце XIX века, и накануне революции три из шести крупнейших городов Европейской России находились на Украине. Показатели смертности и продолжительности жизни на Украине были существенно более благоприятными, нежели во всей Европейской России (общий коэффициент смертности в 1900 г. на Украине — 26,4 на тысячу, в России — 31,1, в 1913 г. — соответственно 23,4 и 27,4. Ожидаемая продожительность жизни новорожденного в 1896-1897 гг. на Украине для мужчин — 35,9, для женщин — 36,9 года; в Европейской России соответственно 31,3 и 33,4).

Все эти характеристики плохо сочетаются с трактовкой дореволюционной Украины как русской колонии. Скорее, напротив, как раз Украина может служить образцом того модернизационного подъема имперской метрополии, к которому привели два столетия догоняющего развития, подстегиваемого, не в последнюю очередь, имперскими амбициями Петербурга. Конечно, и пространство метрополии модернизировалось неравномерно, и здесь области быстрого промышленно-городского развития чередовались с застойными аграрными областями, но Украина на общем фоне была, скорее, в привилегированном положении.

8.2. Цивилизаторская миссия метрополии

Неопределенность границ между метрополией и колониями имела двоякий смысл. Подобно тому, как Сибирь не была на сто процентов метрополией, так южные — кавказские или среднеазиатские — окраины империи не были на сто процентов колониями. Единство территории Российской империи создавало определенные предпосылки для интеграции вновь присоединенных земель в целостное государство и даже побуждало имперские власти заботиться о такой интеграции. Можно сказать, что в каком-то смысле они были заинтересованы в изживании колониального статуса присоединенных окраин. Однако такая заинтересованность всегда сталкивалась с другими выгодами и заинтересованностями метрополии, так что в итоге колониальное начало здесь резко преобладало.

В XIX веке, в пору главных колониальных захватов России, многие россияне были убеждены в ее высокой цивилизаторской миссии по отношению к присоединяемым землям и народам. Достоевскому эта миссия казалась важной и для самой России: «В Европе мы были приживальщики и рабы, а в Азию явимся господами. В Европе мы были татарами, а в Азии и мы европейцы. Миссия, миссия наша цивилизаторская в Азии подкупит наш дух и увлечет нас туда, только бы началось движение... Создалась бы Россия новая, которая и старую бы возродила и воскресила со временем и ей же пути ее разъяснила».

Говоря о продвижении России от Урала до Тихого океана, Венюков писал, что оно «создало историческую жизнь северной Азии». По словам Ядринцева, Россией «в прежних пустынях, где бродили звероловы и кочевые племена, положены начала культуры, возникла европейская гражданственность. Эта гражданственность и культура на севере Азии становится решающим фактом в истории народов и дает сразу перевес европейскому миру над азиатским». В проникновении в Среднюю Азию Венюков видел «последовательное водворение общечеловеческих бытовых потребностей и европейских способов к их удовлетворению в странах, где тысячелетия прошли без перемен. Народы Средней Азии отныне могут считать себя в периоде такого же сближения с передовыми нациями, как в начале нашего века кавказские племена и с конца прошлого индусы». Даже когда о цивилизаторской роли России писал завоеватель Туркестана и его первый генерал-губернатор К. П. фон Кауфман, это звучало не только как оправдание военного захвата. В его словах слышится искренняя и обычная для России того времени убежденность в необходимости прививать степным кочевникам начала «земледельческого быта», вера в то, что «умиротворение степи» и деятельность русской администрации «освободили и скотоводство, и земледелие у кочевников от насилий, до того делавших невозможностью правильное и спокойное развитие народной промышленности», и ввели «жизнь массы степного населения в широкое русло мирной гражданственности».

Постоянное подчеркивание цивилизаторской миссии колониализма, «бремени белого человека» всегда занимало важное место в системе доводов, оправдывающих европейскую колониальную экспансию, так что любые заявления на этот счет российских или советских политиков и идеологов надо вопринимать с большой осторожностью. Распространение начал культуры и европейской гражданственности среди покоряемых народов было все же не главным движущим мотивом имперских завоеваний. Тем не менее цивилизаторская миссия Российской империи по отношению почти ко всем областям имперской периферии и даже по отношению ко многим частям метрополии не была и полным вымыслом. Она действительно осуществлялась, опираясь при этом на двуслойное основание послепетровской русской культуры — и не столько в силу исконной «pусскости», сколько благодаpя ее сближению с культурой европейской.

Размышляя о влиянии pусской культуpы на западно-укpаинскую, Дpагоманов замечал: «Московский ладан оказался вовсе не к добpу в истоpии галицкого возрождения; петеpбуpгское же окно в Евpопу оказало безмеpные услуги даже в Львове, поскольку оно оказалось действительно пpоводником общечеловеческого света». Если российское европейство было столь важно даже для украинской элиты, уже в немалой степени евpопеизиpованной, то тем более пpитягательным оно должно было выглядеть для застойных поволжских, кавказских или сpеднеазиатских обществ, у которых тоже стала появляться новая элита, возникли религозно-национальные движения. Как писал один из ведущих идеологов российского исламского просветительства Исмаил Бей Гаспралы (Гаспринский), «Провидение... делает Россию естественной посредницей между Европой и Азией, наукой и невежеством, движением и застоем». Татары, говорил Гаспринский, хотели бы получать от России «не старую азиатскую, а новую европейскую монету», «т.е. распространение среди нас европейской науки и знаний вообще, а не простое господство и собирание податей».

Беда, однако, заключалась в том, что, по большому счету, Россия не в состоянии была ответить на эти ожидания. Как уже упоминалось, имперские власти были в известной степени заинтересованы в развитии всех частей империи, в преодолении отсталости и колониального статуса присоединенных окраин. Но эта заинтересованность вступала в противоречие с другими интересами, бывшими или считавшимися куда более важными, с откровенно великодержавными целями: новыми колониальными захватами, присоединением Константинополя и проливов и т. п. У имперских идеологов, озабоченных этими экспансионистскими интересами, «цивилизаторская миссия» вызывала непреодолимое раздражение. «Тысячу лет строиться, обливаясь потом и кровью, и составить государство в восемьдесят миллионов. для того, чтобы потчевать европейской цивилизацией пять или шесть миллионов кокандских, бухарских и хивинских оборванцев, да пожалуй еще два-три миллиона монгольских кочевников. Нечего сказать, завидная роль, стоило из-за этого жить, царство строить, государственную тяготу нести, выносить крепостную долю, петровскую реформу, бироновщину и прочие эксперименты».

В итоге цивилизаторская миссия в отношении колониальных окраин всегда осуществлялась лишь в той мере, в какой метрополия располагала для этого силами и средствами, в основном уходившими на другие цели — военные или мирные. Силы и средства царской России, а впоследствии и СССР, были весьма ограниченными. Метрополия сама остро нуждалась в модернизации, которая, неизменно переплетаясь с милитаризацией, поглощала все экономические ресурсы империи. Это очень сильно ограничивало возможности модернизации имперских окраин, тем более, что сами они не проявляли большой модернизационной активности: отношение к экономическим и социальным нововведениям в метрополии и колониях было неодинаковым.

Семь советских десятилетий в чем-то изменили очень многое, но колониальный тип развития «национальных окраин» не был преодолен. При этом обвинение метрополии в чрезмерной эксплуатации колоний в своих интересах было бы, пожалуй, несправедливым. Главной «колонией», за счет которой удалось решить самые насущные проблемы экономической модернизации СССР, стала деревня, причем, в первую очередь, восточнославянская. Здесь снова приходится признать проницательность анализа Преображенского, который утверждал, что для СССР колониальный грабеж как источник первоначального накопления «с самого начала и навсегда закрыт», тогда как «обложение несоциалистических форм (читай, крестьянства. — А. В.) не только неизбежно должно иметь место в период первоначального социалистического накопления, но оно неизбежно должно получить огромную, прямо решающую роль в таких крестьянских странах, как Советский Союз». Когда же страна немного разбогатела, предпринимались немалые усилия, направленные на преодоление колониального статуса южных окраин. Но они имели ограниченный успех, в целом объективное разделение СССР на европейсковосточнославянскую метрополию и азиатские колонии, унаследованное от прошлого, сохранилось.

8.3. Восточнославянская метрополия и советская модель модернизации

ВXIX веке главные очаги и центры модернизации были сосредоточены именно в восточнославянской или, если угодно, в европейской метрополии, в России и на Украине. Конечно, и пространство метрополии модернизировалось неравномерно, и здесь области быстрого промышленно-городского развития чередовались с застойными аграрными областями, но влияние новых экономических отношений, городской культуры, власть денег постепенно проникали повсюду, порождали новые интересы и стремления людей, разжигали их нетерпение. Здесь, как и везде, существовало региональное неравенство, и столичная элита стремилась использовать свое центральное положение в собственных интересах. В этом смысле претензии поднимавшихся региональных элит — и сибирской, и уральской, и украинской, и любой другой — к Петербургу и Москве были вполне оправданными. Но все эти элиты, и столичные, и региональные, действовали заодно в том смысле, что они подстегивали модернизацию, вовлекали в нее все новые и новые части империи, в первую очередь восточнославянские, хотя, конечно, отдельные центры модернизации были и в «инородческих» районах.

Противоречия догоняющего развития затрудняли понимание истинного смысла модернизации, вызывали противодействие, которое приобретало идеологическую окраску, зависевшую от условий места и времени, но всегда отражавшую неизбежный в подобных случаях конфликт двух культур. Подстилающий слой традиционной сельской культуры видели хорошо. Новый же, быстро нараставший слой промышленно-городской культуры, связанные с ним ценности часто не осознавались. Антимодернистские настроения (которые прочитывались как антизападные) были очень сильны в России, хотя могли, в зависимости от обстоятельств, приобретать и антирусское звучание. Такое противопоставление великорусскому — и притом очень долго — слышится даже у украинских авторов, подчеркивающих, что «богатая украинская народная культура в отличие от большинства интернациональных городских культур» создана в деревне, тогда как города, «с национальной точки зрения», были чужими на украинских землях. «И хотя мы начинаем все лучше понимать уже роль города для нации, хотя хотим превратиться в полноценное общество со всеми слоями, не быть только или почти только хлеборобской нацией, — а все же база нашей нации останется в деревне»28.

На деле же ко времени революции основы тpадиционной земледельческой жизни pусского, укpаинского, белоpусского наpодов были основательно подоpваны десятилетиями поpефоpменного капиталистического pазвития. Россия все больше становилась промышленно-торговой и городской, умножалось и число сторонников перемен. Перемены усеялись, но все казались очень медленными, наpастали нетерпение, готовность к жеpтвам во имя еще большего успения, рывка, скачка. Так складывалась почва, на которой впоследствии укоренилась советская, а по существу, советско-славянская мобилизационная модель модернизации-индустриализации.

Эта модель требовала огромных жертв, страшного напряжения сил, но, в известном смысле, она была задана всем предшествующим развитием. Напряжение и жертвы во имя государственного величия были привычны, не осознавались как нечто инородное, оправдывались давней верой в особое предназначение России. Великая, Малая и Белая Руси, особенно в тех их границах, которые существовали до 1939 г., приняли эту модель (что, конечно, не означает ее бесконфликтности, отсутствия экономического и политического насилия и сопротивления ему). Для десятков миллионов людей, вчерашних крестьян, созданная в советское время промышленность стала главными воротами, открывавшими доступ к новой для них жизни. В «социалистических преобразованиях» послереволюционных десятилетий — в быстром росте городов, новых удобствах городской жизни, стремительном распространении образования, внезапно открывшихся бесчисленных каналах вертикальной мобильности, снижении смертности, росте военной

279

28 Кубійович В. Географія укра'інських та сумежних земель. Краків-Львів, 1943, с. 364.

мощи — во всем этом здесь видели — и не без оснований — плоды промышленного скачка, подтверждение правильности избранного пути.

Иначе обстояло дело с импеpскими окраинами, в особенности восточными и южными, изначально населенными в основном неславянами — Поволжьем, Уpалом, Си-биpью, Кавказом, Закавказьем, Сpедней Азией, Казахстаном и т. д. В XVIII, а тем более в XIX столетиях, восточнославянская метрополия была обращена к ним уже своим новым, европеизированным лицом. Она, конечно, не догнала Западную Евpопу, сохpаняла немалую экономическую и культуpную зависимость от нее. Тем не менее по отношению почти ко всем областям импеpской пеpифеpии русский колониализм был пеpедатчиком, в чем-то и оpигинальным источником евpопейских экономических, политических и социальных нововведений, западных ценностей, по словам Г. Федотова, нес им «унивеpсальное пpосвещение, сияющее с Запада, хотя и в лучах pусского слова», постепенно готовил эти области к модеpнизации и pазвитию. Это, веpоятно, не относится к самым западным частям Импеpии. Пpинадлежа к Восточной Евpопе и тоже отставая от Западной, они тем не менее не нуждались в pоссийском посpедничестве. Южные же или восточные pайоны импеpии, если бы они дожили до ХХ века, оставаясь в сфеpе импеpского влияния Туpции, Пеpсии или Китая, вpяд ли пpодвинулись бы в своем pазвитии дальше, чем это удалось им сделать, идя вместе с Россией.

В то же время и слишком успешным продвижением по пути экономического и социального обновления колониальные окраины империи похвастаться не могли. Догоняющее pазвитие, которое несколько веков деpжало в напpяжении восточнославянскую Россию, не играло большой pоли в жизни неславянских народов ее восточных и южных колоний. Новые ценности промышленно-городской жизни здесь вообще долго не осознавались как ценности. «Все, что здесь доступно оку, спит, покой ценя...» — эти лермонтовские слова не совсем устарели и спустя сто лет после того, как были написаны. Даже элитарные слои населения, в основном традиционные, а тем более крестьянство, не ощущали острой потребности в модернизации. Соответственно и индустриализация не воспринималась ими как особое благо. Здесь, как и везде, она создавала возможности крупномасштабного исхода в города, массовой вертикальной мобильности, глубоких перемен в образе жизни, но даже и в первой половине XX века все это еще не назрело ни в Татарии или Башкирии, ни на Кавказе, ни тем более в Средней Азии, воспринималось как что-то ненужное, чужеродное. Ценности модернизации в колониальной части империи намного чаще, чем в метрополии, сталкивались с традиционными ценностями, не получали широкой общественной поддержки, встречали пассивное неприятие, а нередко вызывали и активное противодействие. Нельзя сказать, что кавказские или среднеазиатские общества начисто отвергали или отвергают перемены, не понимают значительности достижений «западной» цивилизации — пусть и в их советской упаковке. Тем не менее здесь все еще очень широки слои, не осознающие необходимости всестороннего радикального обновления и надеющиеся на решение острейших сегодняшних проблем при сохранении традиционного жизненного уклада. Поэтому долгое время промышленногородское развитие во всех этих районах могло опираться почти исключительно на восточнославянское население, уже основательно «раскрестьянившееся», кто больше, кто меньше прошедшее городскую школу.

Своеобpазие положения в Прибалтике, а отчасти и в Западной Украине было иным. В послевоенный пеpиод они тоже вынужденно следовали советской модели экономического pазвития. Конечно, и они нуждались в индусфиализации и модеpнизации, без этого были обpечены на pоль агpаpной офаины Евpопы, отставание от Запада было велико и здесь. Но той настоятельности, кокфая ощущалась в славянских pеспубликах и предопределяла их выбор модели модернизации, здесь не было. Военная мощь великой деpжавы не могла иметь особой цены в маленьких Литве, Латвии или Эстонии, равно как и в Галиции. Что же касается цивилизационных сдвигов, то многие из них совеpшились здесь и без индусфиализации, вследствие давней пpиобщенности к евpопейскому pаз-витию. Прибалтика опеpежала дpугие евpопейские pайоны импеpии и по уpовню уpба-низации, и по pаспpостpаненности пфодского обpаза жизни, по pазвитости сpедних слоев, уpовню обpазования, бытовой культуpе. Она была намного более буpжуазна. Никакой готовности к жеpтвам во имя пpомышленного скачка здесь не было, пpестиж пpомышленного или сфоительного pабочего, даже инженеpа ни пpи каких условиях не мог стать таким, как на Уpале или в Донбассе. Поэтому индусфиализация «по-советски» — с ее мобилизационным напряжением, упоpом на тяжелую пpомышленность, военное пpоизводство, с очень низкой оплатой фуда и пp. — отторгалась местным населением, неотвpатимо тpебовала населения пpишлого, снова-таки восточнославянского.

Таким образом, в истории, в экономическом и социальном бытии как всей Российской (советской) империи, так и ее более «передовых» и более «отсталых», «колониальных» частей были заложены и стимулы, и границы имперской цивилизаторской миссии. Советская модель ускоренной консервативной модернизации, отвечала прежде всего историческим условиям, в которых оказались в первой половине XX века восточнославянские народы СССР и их имперская государственность. И для них эта модель была далеко не идеальной, внутренне противоречивой, способной приносить успех дорогой ценой и лишь очень непродолжительное время. Но ее эффективность особенно резко падала при перенесении советско-славянских образцов на социокультурную почву Прибалтики, Кавказа или Средней Азии. Исторические и культурные особенности модели, границы ее применимости обычно не осознавались, догматическая идеология истолковывала все ее черты как абсолютные и универсальные. Экономические, политические, культурные рецепты советской консервативной модернизации силой навязывались всем районам СССР, а нередко и другим странам, и такое навязывание стало одной из главных форм колониализма советского времени. Это встречало сопротивление, часто неосознанное, пассивное, проявляющееся в разных формах неучастия, но иногда принимавшее формы и более или менее открытого активного протеста. Протест подавлялся силой, с пассивным же неприятием коренным населением многих составных частей советской модернизации бороться было труднее. Дело нередко кончалось тем, что в Казахстан, Узбекистан или

201

Эстонию приезжали новые партии русских, украинцев и белорусов, на чьи плечи и ложилась, по крайней мере на первых порах, главная тяжесть освоения целинных земель, месторождений полезных ископаемых, строительство и эксплуатация железных дорог, плотин, шахт, заводов, атомных и прочих электростанций.

Все это, впрочем, не означает, что советская модель модернизации оказалась вовсе непригодной для неславянских народов СССР. Как было показано в первой части книги, она вообще была изначально противоречивой, в силу чего модернизация не была завершена нигде в СССР. Но совсем отказать этой модели в эффективности, пусть недолговременной и частичной, конечно, нельзя. Даже там, где она внедрялась принудительно и была намного менее действенной, чем в России или на Украине, десятилетия модернизации не были безрезультатными. Другое дело, что в разных районах СССР успехи и неудачи модернизации оказались разными — в зависимости от того, как единая модель «социалистических преобразований» сочеталась или не сочеталась со всей совокупностью местных условий.

8.4. Незавершенная модернизация: от Москвы до самых до окраин

Старая Российская импеpия отличалась большой неодноpодностью частей. Но еще сто лет назад даже весьма значительные pазличия — экономические, куль-туpные, языковые, pелигиозные и т. д. — внутpи pоссийского импеpского миpа всегда или почти всегда были pазличиями в пpеделах одного типа цивилизации. Все или почти все обpазовывавшие этот миp общества были агpаpными, сельскими, холистски-ми, «веpтикальными», основополагающие пpинципы их существования были весьма сходными. Даже и после 1917 г., в пеpиод пеpвого рушения импеpии, pусский центp был пpосто более крупной и влиятельной частью сpавнительно одноpодного целого.

Когда же модеpнизация на теppитоpии бывшей Российской импеpии вступила в свою послеpеволюционную, очень активную стадию, эта относительная одноpодность наpушилась. Все новые и новые pайоны стали втягиваться в пеpеход к промышленногородскому обществу. А так как и исходные уpовни pазвития, и скорости движения у них были разными, к межрегиональным или межэтническим различиям, существовавшим всегда, добавились новые, связанные с разной степенью продвинутости по пути модернизации. К середине 80-х годов результаты всех главных модернизационных «революций» — экономической, городской, демографической, культурной, политической — в республиках и регионах СССР оказались очень неодинаковыми.

Экономическая революция

Накануне Первой мировой войны в 50 губерниях Европейской России лишь примерно 20% национального дохода создавалось в промышленности (без кустарной и ремесленного производства) и строительстве, в целом по империи — без Польши и Финляндии — и того меньше. В этих отраслях было занято всего 9% всех работающих против 75% занятых в сельском хозяйстве. Понятно, что как бы велики ни были региональные различия в пpомышленном pазвитии, это были количественные pазличия внутри одного — агpаpного — типа экономики. Развеpнувшаяся в 30-е и последующие годы индусфиализация пpидала им иной смысл — они стали пpиобpетать хаpактеp качественных pазличий (в офаслевой стpуктуpе экономики вообще и пpомышленности в частности, в занятости населения, в отношении к промышленному труду и пp.) между пpомышленно pазвитыми и агpаpными областями. Это было следствием естественной неpавномеpности пpомышленного pазвития pегионов, усиленной pазной степенью их готовности принять ускоренную индустриализацию советского типа.

Положение, сложившееся к 1985 г., иллюстрируют таблицы 8.2 и 8.3.

Таблица 8.2. Отраслевая структура экономики СССР и некоторых республик в 1985 г. (доля отраслей в %)
Отрасли народного хозяиасеа СССР Белоруссия Латвия Узбекистан
В валовом национальном продукте
Промышленность 61,6 60,3 58,8 52,4
Сельское хозяйство 15,8 21,0 19,7 21,7
Прочие отрасли 23,1 18,7 21,5 25,9
В национальном доходе
Промышленность 45,6 44,1 41,5 33,2
Сельское хозяйство 19,4 25,5 23,4 32,5
Прочие отрасли 35,0 30,8 35,1 34,3
В числе занятых в материальном производстве
Промышленность 52,0* 40,3 44,8 20,9
Сельское хозяйство 27,4 30,3 21,0 52,0
Прочие отрасли 20,6 29,4 34,2 27,1
В основных фондах
Промышленность 48,8 46,8 37,9 35,4
Сельское хозяйство 20,3 28,7 26,7 34,1
Прочие отрасли 30,9 24,5 35,4 30,7
В производственных капиталовложениях **
Промышленность 48,9 46,1 44,4 30,8
Сельское хозяйство 25,4 24,6 24,7 53,7
Прочие отрасли 25,7 29,3 30,9 15,5
* Промышленность и строительство. ** За 1981-1985 гг.
В таблицах представлены три бывшие республики СССР: славянская Белоруссия, балтийская Латвия и среднеазиатский Узбекистан, олицетворяющие три различные ситуации. Даже наименее индусфиализованная сpеди славянских pеспублик Белоруссия почти по всем показателям развития пpомышленности: по ее доле в валовом общественном пpодукте, пpоизведенном национальном доходе, пpоизводственных основных фондах, капиталовложениях пpоиводственного назначения пpевосходила намного pаньше вступившую на путь индустриализации Латвию, не говоpя уже об Узбекистане. Хаpактеpны pазличия и в отpаслевой стpуктуpе самой пpомышленности. Хотя Латвия еще до pеволюции была одним из центpов pоссийского машиностpоения, тепеpь оно занимала в ее пpомышленности меньшее место, чем в Белоpуссии. В Узбекистане же в стpуктуpе пpомышленности все еще пpеобладали легкая и пищевая отpасли, pоль маши-ностpоения оставалась довольно сфомной.

В то же вpемя Белоруссия, уступая Латвии по доле занятых в пpомышленности, существенно пpевосходила ее по доле занятых в сельском хозяйстве — следы совсем недавнего агpаpного пpошлого, пpизнак вpеменного, пеpеходного состояния. Экономика же Узбекистана, несмотpя на то, что, по официальному счету, вклад сельского хозяйства в национальный доход был несколько меньшим, чем пpомышленности, по типу экономики все еще оставалась преимущественно агpаpной. На долю сельского хозяйства здесь пpиходилось больше половины занятых в матеpиальном пpоизводстве, в агpаpный секкф шло больше половины пpоизводственных инвестиций.

Таблица 8.3. Отраслевая структура промышленности СССР и некоторых республик в 1985 г. (доля отраслей в %)
Отрасли промышленности СССР Белоруссия Латвия Узбекистан |
В валовой продукции промышленности Машиностроение 27,4 32,3 26,6 15,3
Легкая промышленность 14,6 23,7 20,2 38,9
Пищевая промышленность 15,2 17,1 25,3 16,4
Прочие отрасли 42,8 26,9 27,9 29,4
В численности промышленно-производственного персонала
Машиностроение ... 46,6 39,9 29,9
Легкая промышленность ... 18,0 18,3 29,4
Пищевая промышленность . 7,4 12,0 9,0
Прочие отрасли . 28,0 29,8 31,7
Городская революция

В середине XIX столетия доля городского населения во всех частях империи, за исключением двух столичных губеpний, была настолько низкой (не выше 10-12%), что даже если между ними и существовали pазличия, они не могли иметь серьезных экономических или социокультуpных последствий. К концу столетия положение стало меняться. Доля гоpодского населения в пpибалтийских губеpниях бысфо pосла, а пеpед Пеpвой миpовой войной пpевысила уже 33%, поднялась она и в некоторых дpугих регионах — в основном за счет бысфого pоста крупных гоpодов — Киева, Одессы, Тифлиса, Хаpькова и т. д. Но в целом успехи уpбанизации к этому вpемени были весьма умеренными. В Евpопейской России было немногим более 15% горожан, в Сибиpи — около 12%. Сpавнительно высокой была доля гоpодского населения на Кавказе — 14,5%, в Сpедней Азии — около 19%. Но в этом, видимо, сказывались давние восточные традиции торговой, гоpодской жизни, а не влияние совpеменного пpомышленно-гоpодского pазвития. Еще в начале 20-х годов, выступая на одном из высоких партийных собраний, представитель Туркестана говорил: «У нас... нет подлинных городов в европейском смысле этого слова. Города являются главным образом посредническими пунктами сбыта товаров, продуктов промышленности центра в окраинную деревню. Вот почему города в просторечии у нас называют базарами». Большого потенциала городского роста в дореволюционной Средней Азии не было, как и повсюду в империи, большинство населения было однородно сельским.

Стремительная урбанизация послереволюционных десятилетий нарушила эту однородность. Доля городского населения росла повсеместно, но в одних случаях она достигала такого уровня, который позволял говорить о далеко зашедшем превращении сельского общества в городское, в других же — только о движении, порой не очень уверенном, в этом направлении. В 1959 г. лишь в трех республиках — Латвии, Эстонии и России — больше половины населения составляли городские жители. В 1989 г. таких республик было уже десять, причем в шести из них доля горожан превысила две трети (Россия, Украина, Литва, Латвия, Эстония, Армения). В то же время во всех республиках Средней Азии, а также в Молдавии доля городского населения не достигала и 50%.

Важны не только эти итоговые показатели, но и недавняя история их формирования. В Латвии и Эстонии, где доля городского населения была сравнительно высокой уже в начале века, она нарастала постепенно, без больших потрясений. За 1959-1989 гг. она увеличилась всего на 15-16 процентных пунктов. В России, которая теперь обогнала обе названные республики, рост составил 22 пункта. Очень быстро урбанизировались Молдавия, Литва и особенно Белоруссия (рост соответственно на 25, 29 и 35 пунктов). Если поставить рядом с ними Азербайджан (рост на 6 пунктов), Узбекистан (7), Киргизстан (4), Таджикистан (доля городского населения не изменилась) или Туркменистан (даже сократилась на один пункт), то становится ясным не только количественный, но и качественный разрыв между республиками, переживающими pазные этапы уpбанизации.

Демографическая революция

В свое вpемя М. Птуха оценил уpовни смеpтности и пpодолжительности жизни 11 крупнейших наpодностей Евpопейской России в конце XIX века. По его оценке, в наилучшем положении находились латыши (средняя пpодолжительность жизни мужчин 43 года, женщин — 47 лет), в наихудшем — pусские (соответственно 27,5 года и 30 лет). Средняя пpодолжительность жизни, пpевышающая 40 лет, может pассматpиваться как свидетельство начавшегося демофафического пеpехода. В конце XIX века в России такое пpевышение наблюдалось для мужчин только у латышей, эстонцев, литовцев и молдаван, для женщин — у тех же наpодностей, а также у евpеев. (По поводу низкой смеpтности молдаван Птуха замечал, что, возможно, она объясняется «недостатками статистической pегистpации».) Таким обpазом, можно считать, что наблюдавшиеся в конце пpошлого века pазличия в смеpтности наpодов России были в основном pазличиями в pамках одного — «традиционного» — типа смеpтности и лишь в некоторых случаях не очень сильно вышли за эти pамки вследствие начавшейся демофафической модеpнизации.

То же было и с pождаемостью. Повсеместно — снова за исключением прибалтийских губеpний — она была весьма высокой, что офажало однотипность демофафического поведения пpедставителей большинства населявших Россию наpодов. Косвенно об этом свидетельствуют данные о числе детей до 10 лет на 100 женщин в возрасте 20-49 лет по вероисповеданиям (1897 г.): у православных — 144, у католиков — 142, у мусульман — 142, у иудеев — 153, у лютеран — 116. Как видим, лишь жившие преимущественно в Прибалтике лютеране выделяются на общем фоне более низким числом детей, что можно истолковать как начало или, по крайней мере, предвестие демографического перехода. У всех же остальных преобладают относительно многодетные семьи — верный признак традиционного типа рождаемости.

Положение — и с рождаемостью, и со смертностью — начало меняться лишь тогда, когда народы России один за другим стали активно входить в период демографической революции.

Сдвиги в смертности, «эпидемиологический переход», больше зависящие от изменения общих условий жизни (образования, санитарно-гигиенической обстановки, уровня развития медицины и здравоохранения и т. д.), нежели от индивидуального поведения людей, охватили все республики СССР. Все они более или менее успешно прошли через первые этапы эпидемиологического перехода, что и обеспечило повсюду отрыв от традиционных уровней смертности и продолжительности жизни. Хотя различия в показателях сохраняются и сейчас, это опять-таки различия в рамках одного, но теперь уже «современного» типа смертности.

Не то с рождаемостью. В демографическом поведении части населения бывшего СССР, в том числе и у славянских народов, еще в первые десятилетия ХХ века отличавшихся высокой неконтролируемой рождаемостью, теперь повсеместно распространилось планирование семьи и резко упало число рождаемых детей. Этот сдвиг был неразрывно связан с выработкой нового типа сознания, освоением новой ситемы ценностей. Перемены в рождаемости и все, с ними связанное, внесли огромный вклад в обновление общества в Российской Федерации (в стороне остались некоторые национальные автономии), в других европейских республиках бывшего Союза. По уровню рождаемости они все сблизились между собой, и некогда особое положение Прибалтики перестало существовать.

Другая часть населения бывшего Советского Союза, в основном, хотя и не исключительно, народы мусульманской традиции, оказались не готовы к всесторонней демографической модернизации. Восприняв в той или иной мере достижения эпидемиологического перехода, они и сейчас еще с большим трудом осваивают практику планирования семьи, принцип свободы прокреативного выбора и все, что с этим связано. Рождаемость лишь недавно начала заметно снижаться в христианской Армении, еще позже — в мусульманском Азербайджане, почти не снижается у народов Средней Азии, у некоторых народов Северного Кавказа и т. п. В конце 80-х годов среднее число детей, рожденных за всю жизнь одной женщиной (коэффициент суммарной рождаемости), у русских составляло 1,9, у украинцев — 2, у латышей — 2,2, тогда как у узбеков — 4,7, у киргизов — 4,8, у туркменов — 4,9, у таджиков — 5,3. Здесь различия, конечно, не просто количественные, речь идет о принципиально разных типах демографического поведения: один отвечает давним традициям народной культуры, унаследованным от прошлого образцам, другой во многом отрицает их, требует пересмотра казавшихся незыблемыми представлений о дозволенном и недозволенном во имя большего соответствия изменившимся жизненным реальностям.

Культурная революция

Описанная в главе 5 «инструментальная» культурная революция происходила во всех частях СССР, и, казалось бы, созданный ею Homo soveticus должен был стать универсальным человеческим типом на всем пространстве бывшего Союза. На самом же деле, вследстие разных ресурсных возможностей районов империи, их разной готовности к модернизации и неодинаковости даже ее «инструментальных» результатов, соотношение традиционного и современного начал, соединившихся в «советском простом человеке», также было неодинаковым.

Различия инструментальных результатов сказывались в неравенстве уровней и качества образования, в неодинаковом распространении навыков бытовой или санитарной культуры и т. п. Но все же различия такого рода довольно быстро сглаживались, и не они были главными. С точки зрения общей социальной динамики, намного важнее глубинная перестройка всей социокультурной системы: переход от холист-ской к индивидуалистской парадигме, смена социокультурного типа личности и механизмов социокультурного контроля. Именно этот переход и определял истинное содержание культурной революции, через которую должны были пройти в ходе модернизации почти все районы и народы СССР.

В меньшей степени в этом нуждалось население протестантско-католической Прибалтики или униатской Западной Украины, в свое время испытавшее сильное влияние Реформации. Но для всех остальных социокультурный переход и связанный с ним социокультурный раскол были неизбежны. В большинстве pайонов России, Уфаины, Белоpуссии этот раскол достиг значительной глубины уже к концу XIX века, а его пик пpишелся на пеpвую половину ХХ столетия. На какое-то время установилось двоевластие с^ого и нового типов социокультурного контроля или, что то же, их безвластие, «внутренняя среда» социальной системы разрушилась, ее гомеостатические свойства были ослаблены. Большая часть населения страны оказалась в ничейном культурном пространстве и стала легкой добычей политического манипулирования. В последующем это культурное двоевластие-безвластие постепенно преодолевалось и жизнь, пусть и с тpудом, входила мало-помалу в устойчивую послепеpеходную колею. В европейских республиках СССР большая часть населения пpеодолевала собственную маpгинальность, пpомежуточность, «городское», индивидуалистское общество становилось все более зpелым. Впрочем, и здесь становление новой социокультурной «внутренней среды», по-видимому, еще далеко не завершено, стало быть, не завершена и культурная революция.

Но у некоторой части даже российского населения в Поволжье, на Севеpном Кавказе, в Забайкалье, а тем более у населения таких частей СССР, как Средняя Азия или Закавказье, чаще всего у наpодов мусульманской, иногда буддистской культуpы все происходило намного позднее. Здесь заимствованная инструментальная составляющая и общий консервативный характер советской культурной революции были выражены особенно ярко. Рост уровня образования, заметные перемены в образе жизни, в повседневном бытовом поведении сочетались с сохранением традиционной социокультурной основы и потому не требовали глубинного внутреннего напряжения всего общества. Кризис традиционализма назревал потепенно, по мере накопления социокультурной новизны, здесь в середине XX века пик pаскола и pаздвоения, маpгинализации населения был еще впеpеди. Но он довольно быстро приближался, рано или поздно всем отстававшим субобществам советского универсума предстояло войти в опасный период социокультурной неустойчивости, острого социокультурного конфликта, и лишь преодолев его — не исключено, что дорогой ценой, — также перейти к становлению новой социокультурной «внутренней среды».

Общие итоги

Таким образом, степень незавершенности модернизации, характерная для всего советского общества конца XX века, была неодинаковой у разных его частей, ибо неодинаковым было преобразующее воздействие на них индусфиализации, уpбанизации, де-мофафической или культурной pеволюций да и многих других инновационных пpоцес-сов. Само «советское общество» как нечто целостное было, до известной степени, мифом. На деле оно состояло из множества субобществ, пpебывавших как бы в pазных вpеменных пpостpанствах, в pазных ислфических эпохах и к тому же теppитоpиально локализованных.

К моменту распада Союза у этих субобществ были не только неодинаковые внутренние состояния, но и существенно pазные конфетные пpактические интеpесы, pеальные пpоблемы, свойственные тем этапам модеpнизации, на которых находилось каждое из них. Скажем, в то вpемя, как в Центpальной России да и во многих дpугих pайонах евpопейской части бывшего СССР pаздавались постоянные жалобы на обезлюдение деpевни, нехватку pабочей силы, чpезмеpную занятость женщин, падающую до недопустимо низкого уpовня pождаемость, в pеспубликах Средней Азии наpастали демогpафическое давление, агpаpное пеpенаселение, скpытая, а отчасти и явная безработица, доля городского населения не увеличивалась, а иногда даже и сокращалась, сохpанялись «допеpеходная» высокая pождаемость, тpадиционное положение женщины в семье и обществе. Ничего специфически «сpеднеазиатского» в этом не было, просто Россия или Украина прошли через эти этапы на одно-два поколения раньше и в иной исторической обстановке.

Существенными были различия в демографической, социальной и экономической динамике субобществ. Подойдя к завершению демографического перехода, большинство европейских народов христианской традиции, живших в бывшем СССР, вошли в полосу стабилизации численности населения, все более вероятной становилась его естественная убыль. У мусульманской же части населения Союза из-за задержки снижения рождаемости при быстром снижении смертности в это время происходил мощный демографический взрыв, их численность стремительно росла. Численность трех восточнославянских народов — русских, украинцев и белорусов — за 30 лет между переписями населения 1959 и 1989 гг. выросла всего на 25%, а их доля в населении страны упала с 76,2 до 69,7%. За это же время численность наиболее крупных мусульманских народов (за исключением татар) — узбеков, казахов, азербайджанцев, таджиков, туркмен и киргизов — увеличилась в 2,6 раза, а их доля возросла с 7,7 до 14,4%. (Численность татар, демографический переход у которых близок к завершению, росла умеренными темпами. В 1959 г. они были вторым по численности мусульманским народом СССР, в 1989 г. отодвинулись на четвертое место, а их доля в населении страны несколько уменьшилась.)

Рост демографического потенциала мог создавать ложное ощущение процветания таких районов, как, скажем, бывшие советские республики Средней Азии. В 1939 г. совокупная численность населения Узбекистана, Киргизии, Таджикистана и Туркмении составляла 10,5 млн. человек, в 1950 г. — 10,6 млн. Но за следующие 40 лет — к 1990 г. — она увеличилась до 33,6. млн. человек (в 3,2 раза), и ожидается, что к 2010 г. численность 1950 г. будет превышена здесь не менее чем в пять раз. Доля четырех республик в населении страны за те же 40 лет выросла с 5,9 до 11,6%. Но их доля в общем числе родившихся повысилась с 7 до 24% — огромный рост вклада региона в пополнение общесоюзных трудовых ресурсов или армейских контингентов.

Официальная пропаганда не придавала значения всем этим различиям, делала упор на силы сближения, которые и в самом деле всегда порождаются модернизацией. Много говорилось о едином экономическом, культурном, политическом пространстве. На деле же негибкая советская модель модернизации, скорее, блокировала интеграционные тенденции, нежели способствовала их развитию. Сохранение и даже увеличение региональных различий в сочетании со слабостью интеграционных сил делали все более явной необоснованность многих давних надежд, связывавшихся со «строительством социализма в СССР». В ходу все еще были лозунги «выравнивания экономических уровней» регионов, «роста социальной однородности советского общества» и т. п. На деле же становилось все яснее, что рассчитывать на завершение или, по крайней мере, ускорение модернизации в метрополии при одновременном ее ускорении на отсталых окраинах не приходится. Сохранение империи и без того все больше становилось помехой модернизации ее более развитых частей. Невозможность сохранить империю и при этом избавиться в обозримом будущем от ее давней полуколониальной структуры стала одним из главных признаков кризиса, тупика, в который зашла советская модернизация. С наибольшей очевидностью этот тупик дал себя знать в Средней Азии.

8.5. Среднеазиатский тупик советской модернизации

В разные периоды российской, а особенно советской истории в Средней Азии предпринимались немалые усилия, направленные на преодоление ее отсталости, они далеко не всегда были безуспешными. Бывшие советские республики Средней Азии по многим важным показателям развития выгодно отличаются даже от более преуспевающих в других отношениях сопредельных стран, таких как Турция и Иран. Скажем, в этих странах гораздо менее благоприятные, чем в Средней Азии, показатели смертности. Еще более выигрышно сравнение уровней образования: в Иране 46% всего взрослого населения (старше 15 лет) неграмотно, у женщин этот показатель поднимается до 57%. Соответствующие показатели в Пакистане — 65% и 79%, в Афганистане — 71% и 86%. В республиках Средней Азии в 1989 г. от 84 до 87% населения старше 15 лет имели среднее или высшее образование, т. е., как минимум, окончили семилетнюю или восьмилетнюю школу. В экономической и социальной структуре, в политике и культуре, в повседневной жизни Средней Азии — повсюду были видны признаки «современности», все более широкие слои коренного населения с детства усваивали демократические, гражданские, светские ценности. Разумеется, в «современности» среднеазиатских обществ советского периода было много поверхностного, внешнего, но и в этом случае ее не следует недооценивать. Грань между «внешним» и «внутренним» подвижна, одно переходит в другое, маска порой прирастает к лицу так, что их невозможно разделить. В целом советская система несомненно смогла запустить механизм модернизации в Средней Азии. Но она не сумела довести ее до конца и в более развитых районах СССР, противоречивость и незавершенность модернизации в Средней Азии видны с особой наглядностью.

К концу 80-х годов по всем экономическим показателям она находилась позади европейских районов СССР. Сравнительные данные не свидетельствуют также об экономическом прогрессе, который привел бы к резкому отрыву от таких стран, как Турция и

Иран, использовавших иную модель развития. Лишь по сравнению с другими, более отсталыми соседями — Афганистаном и Пакистаном — республики советской Центральной Азии развивались успешно. Но в целом их экономика была отсталой и малоэффективной, по преимуществу аграрной. В середине 80-х годов, по советским оценкам того времени, вклад промышленности в произведенный национальный доход в четырех среднеазиатских республиках составлял 32% (по СССР в целом — 46%). Доля занятых в сельском хозяйстве колебалась от 34% в Киргизии до 42% в Таджикистане (в России — 14%, на Украине — 20%). Доля сельского населения в конце 80-х годов превышала 50-60% (в России — 26%, на Украине — 33%) и в некоторых республиках даже увеличивалась.

В системе связей с другими частями СССР республики Средней Азии выступали прежде всего как поставщики сырья. Олицетворением этой роли региона стала монокультура хлопка. В свое время, в середине XIX века, из-за гражданской войны в США нарушились поставки американского сырья, которое на 90% покрывало потребности хлопчатобумажной прмышленности России. Тогда его заменил среднеазиатский хлопок, его ввоз увеличился в 4-5 раз. Постепенно в среднеазиатской экономике сложилось нечто вроде наркотического привыкания к относительным достоинствам монокультуры хлопка, выгодного и удобного для экспорта сырья. Этому особенно способствовала политика властей СССР, стремившихся к его «хлопковой независимости» и очень жестко проводивших свою линию.

В начале 30-х годов в опубликованных в Узбекистане директивах по составлению второго пятилетнего плана говорилось: «Узбекистан будет не только хлопковой базой СССР, не только будет представлять собой, как это многим хотелось бы, хлопковую колонию, но должен будет наравне с развитием хлопководства идти по пути высокого и интенсивного индустриального развития». Эти, казалось бы, вполне соответствовавшие духу времени планы один из участников обсуждения экономических перспектив Средней Азии назвал «совершенно чудовищным извращением националистического толка». «Жизнь жесточайшим образом бьет по борьбе контрреволюционного национализма против хлопка, ибо именно в борьбе за хлопковую независимость Советского Союза... социалистические республики Средней Азии. ликвидируют экономическую отсталость и успешно развернут социалистическую индустриализацию». Другой выступавший утверждал, что Средняя Азия должна не просто стать сырьевой хлопковой базой, но и «развернуть свою текстильную промышленность до такого уровня, который обеспечил бы потребность среденазиатских республик и близлежащих районов». Этого однако не произошло. С 1930-х годов страна, ранее ввозившая до 60% хлопкового сырья, перешла на почти полное самообеспечение. Накануне распада СССР он был третьим в мире производителем хлопка-сырца (после Китая и США), свыше 90% всего советского хлопка производилось в Средней Азии. Основные же текстильные центры были сосредоточены за ее пределами, на месте перерабатывалось лишь около 8% производимого здесь хлопкового волокна.

В производстве хлопка с наглядностью проявлялись типичные черты колониальной экономики: стремление при минимальных вложениях использовать дешевые экстенсивные факторы производства: дешевый труд и «даровые» природные ресурсы. Еще в прошлом веке климатологи обращали внимание на неблагоприятный естественный водный баланс этого засушливого района, что могло привести «к весьма быстрому осушению страны, т. е. уничтожению бывших озер, обмелению рек и уменьшению Аральского моря или, что все равно, его отступанию». Энтузиасты русской колонизации Средней Азии легко отмахнулись от этих предостережений. «Принимавшееся ранее за факт постепенное обсыхание Туркестана, если иметь в виду более или менее близкое будущее, едва ли угрожает какою-либо опасностью самому Туркестану и русской его колонизации. Окончательное обсыхание если и происходит, то лишь с чрезвычайной медленностью, и результаты его сделаются заметными через столь значительный промежуток времени, на какой вовсе не могут распространяться наши расчеты».

Трудно сказать, какой промежуток времени мог считаться достаточным для расчетов авторами начала века, но к его концу результаты «сделались заметными». Постоянное расширение орошаемых земель под хлопок, увеличивало количество забираемой из рек на нужды полива воды, огромная часть которой терялась бесплодно из-за применения отсталых технологий орошения. В конце концов это привело к экологической катастрофе. Аму-Дарья, древний Оксус, с незапамятных времен питавшая Аральское море, полностью высохла в ее нижнем течении. Ее дельта стала превращаться в засоленную пустыню, Аральское море начало исчезать с карты планеты.

Хлопок — может быть, самый характерный, но не единственный пример сырья, поставлявшегося Средней Азией. Ее сельское хозяйство производило на вывоз также натуральный шелк, шерсть, каракуль, растительное масло, фрукты, овощи и т. п. По некоторым расчетам, только переработкой поступавшего из Средней Азии сельскохозяйственного сырья в середине 80-х годов в других районах СССР было занято не менее 1 миллиона человек. Но сырье производила также и добывающая промышленность, отсюда шли уголь и газ, цветные металлы, химическое сырье. Структура капиталовложений в промышленность отражала явное предпочтение добывающим отраслям. Например, в Туркменистане в первой половине 80-х годов в эти отрасли было направлено 80% всех промышленных инвестиций. Такие же отрасли, как машиностроение, развивались слабо. Доля занятых в машиностроении в Туркменистане за 20 лет с 1965 по 1985 г. — выросла всего с 16,7 до 19%. В Узбекистане она уже в 1965 г. была выше — около 30%, но за последующие 20 лет не изменилась.

Колониальный тип развития Средней Азии сказывался и в соотношении ролей коренного и пришлого, «европейского» населения. Ядром советской модернизации была ускоренная индустриализация, но местное население участвовало в ней относительно слабо. Это отpажалось в стpуктуpе занятости. Даже в конце 80-х годов сpеди занятых в пpомышленности в ^гизии было только 25% ^гизов, в Узбекистане — 53% узбеков и т. д.. В конечном счете, подталкиваемая извне модеpнизация и привела к появлению значительной иммиграционной ниши, которая заполнялась населением европейской культуры, в основном pусскоязычным. В 1989 г. русскоязычные составляли 24% населения Среднеазиатско-казахстанского региона (47% в Казахстане и 13% в республиках Средней Азии), особенно высокой была их доля в крупных городах.

Оставаясь в поле влияния pусской культуpы, пришлое население мало интеpесова-лось местными культуpами, иногда очень дpевними и богатыми, местное и пришлое, «европейское» населения были разделены культурно-языковым барьером. Если этот баpьеp пpеодолевался, то лишь в одном напpавлении: местное население обычно осваивало pусский язык, «pусскоязычные» местных языков не знали. Впрочем, не следует переоценивать и знание русского языка. Перепись населения 1989 г. показала, что русским языком (в основном, как вторым) в Средней Азии владели 23,3% узбеков, 27,7% таджиков, 35,1% киргизов, 27,6% туркменов, 20,2% каракалпаков — во всех случаях речь идет о меньшинстве. Что же касается живших в Средней Азии русских, то свыше 95% из них заявили, что не владеют никаким другим (кроме русского) языком народов СССР.

Между местным и пришлым населением Средней Азии существовали контакты на бытовом уpовне, но не очень глубокие. Об этом говоpят, в частности, относительно pед-кие смешанные бpаки. Скажем, в ^гизии в 1989 г. 48% населения составляли не ^гизы, в Узбекистане 29% — не узбеки. А в национально смешанные бpаки в этом году вступило всего 6% мужчин-киpгизов, 6,5% узбеков, пpичем и сpеди этих бpаков пpеобладали обычно бpаки не с pусскоязычными, а с пpедставителями культуpно pод-ственных соседних наpодов. Так, в 1985 г. сpеди смешанных супpужеских паp, где одним из супpугов был Mpm или ^гизка, в 72 случаях из ста втоpым супpугом были узбечка (узбек), казашка (казах), таджичка (таджик), татаpка (татаpин), калмычка (калмык).

Промышленное и городское развитие, шедшее во многом за счет притока материальных и людских ресурсов извне, в какой-то мере консервировало уклад жизни коренного сельского населения. При всей его бедности, оно не знало угрозы разорения, не достигало той крайней черты, за которой массовая миграция в города становится безусловной экономической необходимостью. Деревня стагнировала, но силы выталкивания из нее были смягчены. Это благоприятствовало сохранению традиционных институциональных форм — общинных структур, пронизанных клановыми, родовыми и семейнородственными связями; ограничения самостоятельности индивида; неравноправного положения женщины; многодетности и пр.

Все это соответствовало духу консервативной модернизации и даже в каком-то смысле говорило о ее достоинствах. Удалось внедрить многие звенья модернизации и при этом избежать резкого разрушения традиционного уклада, смягчить шок модернизации. Но, как и во всех других случаях, очень скоро дали знать о себе пределы такого типа развития. Оно не смогло вывести отсталые южные «национальные окраины» СССР из их полуколониального состояния, а значит, и изменить унаследованный СССР от Российской империи ее «полуколониальный» характер. А его сохранение указывает на еще один — и очень важный — аспект незавершенности советской модернизации в целом.

Кризис модернизации в Средней Азии обнаружился не сразу. Поначалу казалось, что развитие идет успешно, возможно, так оно и было. Но успехов развития, приведших к нарушению традиционных равновесий, оказалось недостаточно, чтобы создать новую равновесную систему. В результате стали возникать динамические несоответствия, которые порождали множество трудноразрешимых проблем. Отчетливо проявилась тормозящая роль взаимосвязанных и незавершенных модернизационных перемен: незавершенность культурной революции не позволяла преодолеть традиционные стереотипы поведения и довести до конца демографический переход, что привело к демографическому взрыву; в итоге стало увеличиваться рассогласование роста численности трудоспособного населения и числа рабочих мест (табл. 8.3). После 1970 г. «общественное производство» (т. е., по существу, все отрасли экономики за исключением личного «подсобного» сельского хозяйства) перестало поглощать прирост трудовых ресурсов, и они стали скапливаться в деревне, в подсобном сельском хозяйстве, мелком, неэффективном, страдавшем от отсутствия земли и воды. Средняя Азия все больше оказывалась в порочном круге воспроизводства бедности и отсталости.

Таблица 8.3. Темпы прироста трудовых ресурсов и числа занятых в общественном производстве республик Средней Азии, в%.
Годы Узбекистан Киргизия Таджикистан Туркменистан
1965-1970 15,4/21,9 11,9/20,3 11,1/19,3 14,1/19,6
1970-1975 22,5/21,1 18,5/15,7 22,8/20,0 23,4/20,9
1975-1980 21,6/17,6 16,0/12,5 20,8/16,7 19,5/16,5
1980-1985 15,8/13,5 9,7/10,7 16,9/13,7 14,8/13,7
Числитель — прирост трудовых ресурсов; знаменатель — прирост числа занятых в общественном производстве и учащихся старше 16 лет.
В 70-е - 80-е годы Средняя Азия столкнулась с проблемой «источников накопления капитала», напоминавшей ту, перед которой СССР стоял в 20-е годы. Тогда ресурсы для нужд ускоренной модернизации были получены путем экспроприации крестьянства при сохранении очень низкого уровня жизни в городах. Тем не менее ресурсы оставались крайне ограниченными, а инвестиционная активность в тридцатые-пятидесятые годы распространилась в основном на те районы СССР, где капиталовложения могли быть использованы с наиболее высокой и быстрой отдачей. Сред-294 няя Азия не принадлежала к их числу. Не принесли ей решения проблемы инвестиционных ресурсов и более спокойные шестидесятые-восьмидесятые годы.

В соответствии с принятым в СССР национальным счетоводством, основным внутренним источником инвестиционных ресурсов был национальный доход. В 1985 г. произведенный национальный доход на душу населения в Средней Азии, по официальным исчислениям, составлял 1200 руб., на накопление расходовалось 350 руб. — и то, и другое намного меньше, чем в среднем по СССР (соответственно 2080 и 550 руб.). На потребление оставалось в Средней Азии 850, в СССР в целом — 1530 руб. Если бы накопление за счет внутренних источников в Средней Азии поднялось хотя бы до среднесоюзного уровня, величина потребляемого национального дохода на душу населения сократилась бы до 650 руб. Рост инвестиций за счет внутренних источников был возможен, стало быть, только ценой резкого падения уровня жизни и без того весьма низкого. Стремительный рост населения требовал «демографических инвестиций», что накладывало дополнительные ограничения на использование наличных ресурсов в интересах экономического развития.

Пока существовал СССР, часть pесуpсов его более богатых pайонов перераспределялась в пользу Средней Азии, но масштабы перераспределения никак не соответствовали потребностям среднеазиатской экономики. Как видно из иллюстрации, приведенной в табл. 8.4, темпы роста совокупного используемого национального дохода в Узбекистане, отчасти и благодаря помощи извне, были не самыми низкими. Но все съедал сфемительный демофафический рост, разрыв в душевых показателях не сокращался, а увеличивался. Механизм консервирования среднеазиатской бедности и отсталости предстает здесь со всей очевидностью.

Если верить советским оценкам того времени, в 1985 г. совокупный использованный национальный доход в Средней Азии (в составе четьфех pеспублик) пpевышал произведенный в pегионе на 7%. Для того же, чтобы душевая величина используемого здесь национального дохода приблизилась к сpеднесоюзной, это пpевышение должно было быть в десять pаз большим (не 7%, а 70%). Нужно было бы систематически пеpеpаспpеделять в пользу Сpедней Азии около 5% национального дохода, произведенного в дpугих pеспубликах СССР. Но все они были далеко не богаты, обескровлены офомными военными pасходами и пpосто не смогли бы обеспечить своими ресурсами 30-40 миллионов человек, расходующих на потребление и накопление в 1,7 раза больше своего национального дохода. А если учесть, что Средняя Азия была самой большой, но все же не единственной отсталой окраиной советской империи, то становится ясным, насколько задача изживания полуколониальной отсталости в СССР была далека от своего решения.

Таблица 8.4. Произведенный и использованный национальный доход на душу населения в СССР и некоторых республиках, 1985г.
СССР Белорус

сия
Латвия Узбеко-

стан
Национальный доход, тыс. руб. 2,05 1,97 2,24 1,30
— пpоизведенный 2,08 2,23 2,93 1,20
— использованный 2,05 1,97 2,24 1,30
в том числе:

на потpебление
1,50 1,52 1,80 0,93
на накопление 0,55 0,45 0,44 0,37
Отношение использованного национального дохода к произведенному 0,98 0,88 0,76 1,08
Доля накопления в использованном национальном доходе, % 26,8 22,8 19,6 28,5
Среднегодовой рост

— национального дохода
1,045 1,064 1,042 1,052
— населения 1,153 1,111 1,109 1,566
Сpеднегодовой pост пpоизведенного национального дохода на единицу pоста населения за 1970-1985 гг. 1,036 1,057 1,036 1,023
Это мало-помалу осознавалось в метрополии, где стали раздаваться голоса, призывавшие снять с России ответственность за решение среднеазиатских проблем. Россия стала уставать от своей «цивилизаторской миссии» и, в конечном счете, сама отделилась от Средней Азии.

8.6. Новые региональные элиты

В разделе 8.4. говорилось о региональных особенностях четырех незавершенных революций. Сейчас необходимо сказать и о пятой, политической. Приход к власти элиты нового типа на бескрайних просторах СССР в разных его частях протекал по-разному, да и сама эта элита была неодинаковой, имела разные интересы и устремления.

Рассмотренный только что пример Средней Азии свидетельствует: в СССР до последнего дня его существования сохранялись отсталые, полуколониальные районы, продвинувшиеся по пути модернизации намного меньше, чем европейская метрополия. Но одновременно он убеждает и в том, что даже и такие более отсталые районы все же шли по этому пути и, как правило, тоже преодолели значительную его часть. Повсеместно, хотя и в разной степени, экономическое и сопряженное с ним развитие приводило к усложнению социально-территориальных подсистем, региональных субобществ, их дифференциации, к обогащению их внутренней среды, повышало роль протекающих в них процессов саморегулирования. А это, в свою очередь, имело своим следствием изменение структуры власти и появление региональных элит нового типа. И снова дело не в том, что такие элиты повсюду имели демократическое происхождение, были представлены в основном выходцами из крестьян, рабочих или немногочисленных средних слоев. Гораздо важнее то, что новыми были сами основания их существования и воспроизводства.

Прежние, дореволюционные региональные элиты были органической частью всей статусной иерархии полуфеодального, «вертикального» российского имперского общества. Иногда они противопоставляли себя империи, вели борьбу с имперским централизмом, пытаясь опереться на более широкие слои населения «своих» земель, отстаивали либо полную независимость, либо большую степень региональной самостоятельности и порой добивались требуемых уступок. Но главным внутренним мотивом такой борьбы всегда были их собственные «статусные» интересы. В конце концов, после более или менее длительного выяснения соотношения сил, и в имперской столице, и в «уделах» верх брали, как правило, прагматические соображения, коллективные классовые интересы. Взаимное давление заканчивалось нахождением приемлемого компромисса, региональные элиты получали свою долю полномочий и прав и естественно вписывались в общую имперскую пирамиду власти. Эта схема почти в равной степени относилась и к чисто великорусским областям, и к присоединяемым землям, населенным другими народами.

Размышляя о том, почему Украина казацких времен не смогла создать собственной государственности и потерпела поражения в «боpьбе казацкого поpядка с московскими госудаpственными сфемлениями», Драгоманов указывал на заинтересованность казацкой стаpшины в том, чтобы «сложиться по обpазцу польской шляхты и великорусских двоpян в pабовладельческое или вообще пpивилегиpованное сословие». «После Мазепы уже не могло быть и pечи о каком бы то ни было сепаpатизме сушины малорусской, ни о ее тяготении к умиравшей тогда Польше... Старшина больше заботилась об уравнении прав ее с правами дворян великорусских, что и было исполнено». Потомки украинской казацкой старшины, нередко несущей в своих именах следы старых турецких или татарских корней (Кочубей), влились в русское дворянство и надолго стали надежной опорой императорского трона.

То же самое происходило и с потомками татарских мурз, грузинских царей, прибалтийских баронов, польских шляхтичей, узбекских ханов и беев и т. д. Они переходили на службу к российским императорам, получали российское дворянское звание, нередко действовали на общеимперской сцене, становились преданнейшими российскими генералами или высокопоставленными чиновниками (Барклай-де-Тол-ли, Багратион, Бенкендорф, Лорис-Меликов, Витте и т. д.). Но даже для чисто региональных или локальных элит, чьи интересы и деятельность не выходили за более или менее узкие территориальные границы, главным источником статусных привилегий были принадлежность к общеимперской элите и конкретное место в имперской пирамиде власти.

Капиталистическая модернизация России уже в XIX веке породила новый тип региональной элиты, ибо уже тогда стали появляться новые, мало зависящие от имперской вертикали, источники региональной элитарности. Развитие и диверсификация экономики, рост разделения труда и разнообразия видов деятельности в крупных городах, в губерниях и областях создали многочисленные неизвестные ранее каналы социальной мобильности, равно как и новые элитарные социальные статусы. Узкая дворянская веpхушка — основа прежних губернских элит — стала растворяться в более шиpоком элитарном слое, в котоpый, помимо остатков стаpого двоpянства, входила и буpжуазия — купцы и пpомышленники, а также высшие чиновники, уни-веpситетская пpофессуpа, деятели культуpы, в какой-то мере вся разночинная интеллигенция.

Модернизация советского времени ускорила формирование новых региональных элит. Она усложняла жизнедеятельность городских и региональных систем, увеличивала их внутреннее разнообразие, пронизывала их горизонтальными экономическими, социальными и прочими связями. Все это с неизбежностью вело к возникновению или расширению множества независимых и рядоположенных элитарных социальных статусов, источником которых была сама региональная или локальная социальная ткань. В ней должно было найтись место не только для руководителей местных органов власти, но и для директоров крупных предприятий, председателей колхозов, редакторов газет, крупных ученых и писателей, знаменитостей артистического или спортивного мира и т. п.

Однако советская модернизация вела к развитию региональных элит лишь в той мере, в какой это соответствовало ее инструментальным целям. Там же, где это соответствие кончалось, развитие элит блокировалось. Региональная элита до конца оставалась по преимуществу статусной, «номенклатурной», напоминавшей элиту феодального общества. Она зависела от начальства, от его субъективных оценок, назначений, «пожалований» больше, чем от объективных результатов своей деятельности. Советский элитарный истеблишмент был моноцентрическим — как во времена самодержавия. Все эти его свойства воспроизводились — пожалуй, даже в усиленном виде — на региональных уровнях, где непосредстенная зависимость каждого от местного централизованного «партийного руководства», местного ЦК или обкома коммунистической партии и персонально его первого секретаря — была особенно очевидной.

Сама «региональность» такой элиты в известном смысле была сомнительной. Во главе регионов обычно стояли наместники Москвы, нередко перемещавшиеся центром из региона в регион без всякой оглядки на их экономическую, национальную или культурную специфику. В Москве, пусть и при участии таких наместников, реша-

29В

лось, кого назначить директорами крупнейших предприятий региона, кому считаться выдающимся местным писателем или композитором, кому быть академиком или президентом местной академии наук и т. п. В «национальных» республиках местная элита вербовалась по преимуществу из представителей коренных этносов (политика «национальных кадров»), но это не меняло ее номенклатурной сути. Как отмечал Восленский, вкрапление русской номенклатуры в республиках было «существенно по своему политическому весу, но сравнительно немногочисленно. Номенклатура-сюзерен мудро старается не задевать национальных чувств местного населения». Что же касается самих местных номенклатурщиков, то «национальные чувства ими не владеют. Их интересует только власть и связанные с нею привилегии, так что они действительно интернационалисты».

Вся эта система имела известный смысл, когда внутренние силы регионов были неразвиты и в них возводились, порой на пустом месте, леса будущей региональной конструкции: создавалась система современного административного управления, строились первые заводы, открывались университеты или театры и пр. Но со временем раз созданные экономические, культурные и прочие конструкции начинали жить своей жизнью, которая к тому же перемешивалась с жизнью, существовавшей здесь и прежде. Рядом со старыми номенклатурными элитами, отчасти и внутри них складывались элиты нового типа, во многих отношениях глубже укорененные в новой собственно региональной почве. Интересы этих новых элит были двойственными.

С одной стороны, они были порождением модернизации и в целом безусловно принимали ее инструментальные результаты. В этом смысле они должны были быть заодно с номенклатурой и идти даже дальше нее в своем неприятии возрождения традиционалистских элит, пытавшихся опираться только на консервативную составляющую советской модернизации — на сохранявшуюся, а иногда и охранявшуюся социальную архаику, — но преувеличенно резко критиковавших многие ее инструментальные последствия. В то же время в своем региональном качестве новые местные элиты должны были выступать как противники номенклатуры, олицетворявшей централизм унитарного государства, и видеть союзников в традиционалистах, идеология которых всегда строилась на подчеркивании региональных и (или) этнических и этнорелигиозных особенностей.

В разных частях СССР двойственность новых региональных элит проявлялась по-разному — в зависимости от степени продвинутости по пути модернизации и реального соотношения модернистских и традиционалистских сил.

На одном полюсе находились республики Прибалтики. Элитарные слои нового типа здесь начали складываться давно, в целом не были порождением советской модернизации и потому не чувствовали своего заединства с номенклатурой, их несовместимость была очень сильной. В то же время в Прибалтике давно уже не существовало классического архаичного традиционализма. Отстаивание региональных интересов здесь, как и везде, сопровождалось подчеркиванием местных особенностей, но так как сами эти особенности ассоциировались с большей «европейскостью», их подчеркивание не имело антимодернисткой направленности. Раздвоенность новых элит в прибалтийских республиках была наименьшей.

Другой полюс образовывали республики Средней Азии. Здесь положение было намного сложнее. С самого начала появление в Туркестане России не могло обойтись без прививки застойным средневековым среднеазиатским ханствам пусть и небольшой дозы «западного» динамизма. А это, в свою очередь, пробуждало их внутренние силы, порождало собственную «вестернизированную» элиту, искавшую сближения с Россией и поддерживавшую интеграцию с нею. Здесь зрела почва для идеологии исламского просветительства, которая, как мы видели на примере Гаспринского, не была в России ни антимодернистской, ни антирусской, ни антиимперской и вела борьбу, скорее, с местным традиционализмом, нежели с западными цивилизационными влияними. Самому Гаспринскому казалось исторически неизбежным, что «разрозненные ветки тюpко-татаpского племени, в свое вpемя единого и могущественного, постепенно пеpеходят под власть России и делаются ее неpаздельной, составной частью». Поэтому он считал, что «Россия еще не достигла своих исторических, естественных границ» в Сpедней Азии. «Граница, чеpта, pазделяющая Туpкмению и Среднюю Азию на две части — pусскую и неpусскую, может быть политически необходима в настоящее вpемя, но она неестественна, пока не охватит все татаpские племена Азии... Пока русские границы, как наследие татар, не дойдут до исторических, естественных пределов их поселений, они не могут быть прочны».

До революции Средняя Азия получила от России не много «новой европейской монеты», на которую рассчитывал Гаспринский, мало изменилось и положение местных традиционных элит. Модернизация же советского периода, при всей ее непоследовательности и незавершенности, и в Средней Азии зашла достаточно далеко, чтобы вызвать к жизни и расширить средние городские слои, способные отстаивать свои интересы, связанные в основном с современными устремлениями экономический, политической и культурной жизни, а значит, и ускорить складывание новых местных элит. И все же и в 80-е годы XX века средние слои и их элита здесь все еще были немногочисленными и неразвитыми. Новые элитарные группы еще не вполне вылупились из номенклатурной скорлупы, под защитой которой они созревали, несовместимость элит старого и нового типа, столь сильная в Прибалтике, в Средней Азии еще по-настоящему не дала себя знать. Зато традиционализм, на который могли опираться новые среднеазиатские элиты при отстаивании своих региональных интересов, был куда сильнее, чем в Прибалтике. В результате интересы этих элит оказались чрезвычайно противоречивыми, раздвоенными, их самосознание — расколотым.

Между двумя крайностями — прибалтийской и центральноазиатской — находились все остальные регионы СССР, в том числе и регионы собственно России, тоже часто неодинаковые. Изменение типа элиты и замещение старой элиты новой в том или ином регионе было тесно связано с успехами модернизации: чем ближе к завершению модернизация, тем дальше продвинуто и обновление элит. Но в целом новые элиты набирали силу повсеместно. Конечно, по-настоящему советская консервативная модернизация не могла быть завершена нигде, ее незавершеннось тормозила развитие современных элитарных групп, делала их полусовременными. Это ослабляло их напор, побуждало припосабливаться к старым правилам игры и т. п. Тем не менее уйти от объективно неизбежного конфликта интересов централизма (его олицетворяла старая номенклатура) и регионализма, более близкого новым элитам, было нельзя. В обоих случаях будущее было за новыми элитами, ибо в их пользу менялась объективная расстановка сил, новые элиты чувствовали себя все более уверенно. Но и номенклатура — промежуточное звено между классической феодальной и новой «демократической» элитой — не намерена была так просто уйти с исторической сцены. Противостояние нарастало, а вместе с тем нарастал и кризис советской империи.

Содержание раздела