d9e5a92d

Операции древнерусских “банкиров"



В отличие от современной ситуации, “Русская Правда” предусматривала весьма активную роль хозяина украденной вещи в ее розыске. Обнаружив пропажу, он должен был немедленно объявить о ней на городском рынке. После этого тот, у которого эта вещь обнаружилась, обязан был вернуть ее в течении трех дней хозяину, при этом держатель пропажи подвергался штрафу в три гривны. Если же после объявления на торгу пропажа не обнаруживалась, то начинался “свод” — детально расписанная процедура розыска незаконно присвоенной вещи и возвращения ее законному хозяину. Опознав свою вещь, хозяин забирает ее, а незаконный ее держатель обязан представить двух свободных свидетелей того, что он совершил честную покупку; в этом случае покупатель теряет свои деньги — но может вернуть их, если продолжит “свод”, который, как предполагается, и выведет в конце концов на “конечного татя”, т. е. вора. Вор выплачивает первому покупателю вещи ее стоимость и штраф князю. Все это происходит на рынке большого города, в первую очередь Киева, где и возможна многократная перепродажа украденной или найденной вещи. Статья 77 указывает, что делать, когда вещь увезена из города: если след приводит к селу, а его жители не докажут свою невиновность, или не захотят принять участие в преследовании, или будут препятствовать расследованию, то этим сельчанам надлежит заплатить стоимость украденной вещи и штраф за воровство, розыск же следует продолжить; если же потеряют след на большой дороге, а села поблизости не будет, или на пустоши, где не будет ни села, ни людей, то никому не платить.

Любопытно, что подобно тому, как сейчас у нас, по сути, действует особое “автомобильное право”, так и в Древней Руси подчеркнутой заботой законодателя окружались владельцы коней. В специальной (12-й) статье провозглашалось: “Кто сядет на чужого коня без спросу, платит 3 гривны штрафа”. В отличие от обычного вора, пойманный в результате “свода” конокрад выдавался князю “на поток”, т. е., по-видимому, для продажи в рабство. Этому же самому суровому наказанию — с добавлением “разграбления” (всенародного грабежа имущества) — подвергался и поджигатель гумна или “двора”. Такая особая защита коня и дома не вызывает удивления. Ведь князья и бояре, составлявшие “Русскую Правду”, вне палат своих и церкви пешком не передвигались — только верхом, а дом человека был тогда не только его семейным гнездом, как сейчас, но и сакральным центром: у князей и бояр имелись собственные домовые церкви, а во дворах у простолюдинов языческие храмы — бани.

Операции древнерусских “банкиров"

Во все времена предпринимательство предполагает возможность кредита. В Древней Руси, как полагает А. Зимин, должник, не сумевший в срок выплатить долг и проценты, расплачивался своей свободой, “продавался”, обращался в закупа-рядовича до выплаты суммы взятого”. “Русская Правда” защищает права древнерусских “банкиров”: “Если кто дает деньги в рост, или мед с прибавкой, или жито с присыпом, то ставить ему свидетелей; а как договорился, столько и брать” (статья 50). Однако возможности ростовщика относительно взимания процентов (деньгами или натурой — медом или зерном) все-таки ограничивались, когда речь шла о “месячных резах” (20 % в месяц): их нельзя брать долго даже в случае невыплаты основной суммы в срок, и если сумма выплаченных процентов достигла половины от суммы долга, то больше их можно не выплачивать (статья 51). Впоследствии, когда жадность ростовщиков стала одной из причин городских восстаний, Владимир Мономах установил, что заимодавец должен ограничиваться лишь 200 % (!) от общей суммы кредита (два “реза” по 50 % и сам долг), если же он успел получить три “реза” (150 %), то сам долг можно было уже не возвращать. Однако и с этим ограничениями древнерусское кредитование сильно смахивает на современную бандитскую “постановку на счетчик”.

Обеспечение займов и торговых операций “на вере"

Основные субъекты древнерусского предпринимательства, купцы, уже в Киевской Руси начали объединять свои капиталы, таланты и судьбы в своеобразные прототипы современных корпораций, позднее называющиеся товариществами “на вере”. Разумеется, законодатель замечает их только тогда, когда между сотоварищами возникает имущественный конфликт. В статье 48 читаем: “Если какой-нибудь купец купцу даст деньги для торговли (здесь на Руси — С. Р.) или как гостю, то свидетели при этом не нужны, а достаточно истцу присягнуть, если ответчик запирается”. Когда речь идет не о купцах, заимодавец обязан выставить двух свидетелей займа, а те должны присягнуть (статья 47). Если же купец положил у другого купца товар на сохранение, свидетели также не нужны. Если же положивший товар захочет получить больше, чем положил, то должен был присягнуть тот, у кого товар находился на сохранении. Его присяга решает дело, “ведь он уже тем сделал доброе дело, что взял на хранение товар” (статья 127). Как справедливо отмечают историки древнерусского права, недостаточная развитость товарооборота вызывала представление о складировании товара не как о профессиональной и оплачиваемой, но как о чисто дружеской услуге. До чего ж далеки еще были времена, когда залежавшийся товар дешевле уничтожить, чем продолжать хранить!

Можно отметить здесь и особое благоволение законодателя к купцам, объясняющееся, по нашему мнению, тем обстоятельством, что князья-законодатели еще не забыли времена, когда их деды и отцы были первыми купцами в своем отечестве. Однако развитие купеческого предпринимательства шло своим, буржуазным путем, и со-ставители “Русской Правды” фиксировали и ситуации, невозможные для таких сиятельных “вооруженных купцов”, как великий князь Игорь Рюрикович. Статья 55 “Русской Правды” рисует нам ловкача, который, задолжав многим (фактически обанкротившись), сумел все-таки обмишулить заезжего (иногороднего или иноземного купца), взяв у него товар, а расплатиться с ним не пожелал. Да еще и заимодавцы ловкого банкрота требуют, чтобы он из вырученных денег отдал им долги. Законодатель устанавливает, что такой ловкач должен быть отведен “на торг”, где будут проданы он сам и его имущество. Для удовлетворения же заимодавцев предусмотрен своего рода соревновательный процесс: вначале возвращается взятое у иногороднего или иноземного купца, а уж оставшиеся деньги делят основные заимодавцы. При этом тот, кто успел взять с должника проценты, лишается доли при разделе. Однако если такой банкрот задолжал и князю, то этот долг возвращается первым.

Эта последняя привилегия, простосердечно данная князем-зако-нодателем самому себе, подчеркивает, как далека еще “Русская Правда” от идеи независимости суда от власти. Зато в Пскове, древнерусской республике, законодатели специально озаботились тем, чтобы посадник (ни нынешний, ни бывший) не имел права быть в суде “ходатаем по чужому делу”, равно как “и всякий другой человек с правительственной властью” (“Псковская правда”, статьи 68, 69).

Любопытно, что решение тяжб о займах, в отличие от уголовных дел, не предусматривает в “Русской Правде” применения ордалий, т. е. испытания “Божьим судом” (в случае подозрения в крупной краже — раскаленным железом, более мелкой — водой: утонувший оправдывался): достаточно присяги одного из участников тяжбы. Однако в дальнейшем развитии древнерусского права пришлось, с одной стороны, разработать процедуру заверенной фиксации займа (в Пскове, например, копию расписки следовало отнести в Троицкий собор для хранения в специальном ларе), а с другой стороны, поскольку авторитет клятвы на кресте, по-видимому, со временем упал, вернуться к идее “Божьего суда”, принявшего форму судебного поединка. В “Псковской правде” (XV в.) находим красочные детали такой русской “дуэли”. Если в тяжбе о долге истцом “явится женщина, или ребенок, или старуха, или больной, или увечный, или монах, или монашка, они могут нанять вместо себя подставных бойцов”. В таком случае это право получает и ответчик. Вот только крест поцеловать перед поединком обязаны не бойцы, а истец с ответчиком. Если истец победит ответчика, он получает с него долг, но только не с убитого — с того он может снять и забрать себе только доспехи и одежду, в которой ответчик вышел на поединок (явное проникновение элемента дружинного обычного права). Оставшийся в живых побежденный выплачивает все пени и пошлины (“Псковская правда”, статьи 36-37).

Введение института судебного поединка есть, с точки зрения истории права, такое же проявление беспомощности человеческого суда, как и представления о законности кровной мести, отразившиеся в Краткой Редакции “Русской Правды” (статьи 1-3). Однако разве не соответствуют эти явления столь частому теперь финалу уголовной “разборки”, когда, не достигнув успеха в процессе воровского судоговорения, его участники хватаются за оружие? Увы, наши наблюдения еще раз свидетельствуют, что развитие культуры человечества отнюдь не всегда представляет собою процесс однонаправленный и прогрессивный.

Владимир Мономах как правитель и имиджмейкер

В отличие от других правителей Киевской Руси, Владимир Всеволодович Мономах, внук Ярослава Мудрого, князь переяславль-ский— с 1084 г., великий князь киевский с 1113 г. и до смерти в 1125 г., озаботился тем, чтобы оставить современникам и потомкам самолично подготовленную информацию о своей деятельности и жизненных прин-ципах. Его знаменитое “Поучение” — произведение, включившее автобиографические заметки, наставление сыновьям и письмо князю Олегу Святославовичу, было (как полагают, в конце XII в.) переписано в одном из летописных сводов. Тем самым и без того щедрое отражение фигуры этого князя в древнерусском летописании и фольклоре дополняется уникальными свидетельствами субъективной его самооценки.

Род Ярославичей — субъект управления Русью в XI-XII вв.

Отец Владимира, Всеволод Ярославич, в 1078-1093 гг. был великим князем киевским, мать — византийская принцесса, дочь императора Константина Мономаха (отсюда прозвище Владимира), мачехой его стала знатная половчанка, сам он женился на шведской королевне. Едва ли в жилах Владимира текла славянская кровь, однако писал он не столько литературным церковнославянским, сколько живым разговорным древнерусским языком, не оставляющим сомнения в том, что именно этот язык был для него родным и привычным. Перед нами свидетельство глубокого ославянивания пришлой скандинавской династии.

Родись Владимир столетием раньше, ему на пути к власти пришлось бы пройти через кровавое устранение братьев-соперников. Однако на Руси к тому времени уже установился оригинальный, совсем не похожий на классические монархии древности и европейского средневековья, порядок управления страной и престолонаследия — “лествичный” (или “очередной)” .

В осмыслении этого своеобразного явления, заимствованного у соседей-тюрок и не имеющего в мировой истории иных аналогов, историки колеблются между двумя основными точками зрения. Одна, идущая от С. Соловьева, предполагает здесь определенную систему, при этом в истолковании В. Ключевского весьма стройную и осмысленную, “целую теорию, постепенно сложившуюся в политическом сознании Ярославичей”, согласно которой они владели Русской землей, “не разделяясь, а переделяясь, чередуясь по старшинству”. При этом “не было ни единоличной верховной власти, ни личного преемства ее по завещанию. Ярославичи не делили достояния отцов и дедов на постоянные доли. Они были подвижными владельцами, которые передвигались из волости в волость по известной очереди”. Крайнее выражение противоположной точки зрения принадлежит М. Грушевскому, отметившему при этом именно в контексте рассказа о Владимире Мономахе: “Каких-либо принципов перехода киевского стола, кроме довольно смутного принципа отчины, жизнь и история не выработали тогда, как не выработали и позже; все решали шансы и конкуренция”.

Историки, много писавшие о недостатках такой системы перехода власти и о пагубных последствиях проистекающей из нее “феодальной раздробленности”, реже признают положительные стороны этих явлений. Если быстрый экономический и культурный рост маленьких княжеских “столиц” (Галича, Суздаля, Чернигова, Переяславля и др.) еще связывают с ними, то как-то совсем не замечают двух других важнейших “плюсов”. Первый из них: наличие на Руси XI-XIII вв. мощного и разветвленного рода ее “держателей” гарантировало невозможным захват власти в Киеве каким-нибудь талантливым старшим дружинником или предводителем крестьянского восстания, что многократно происходило, например, в древнем Китае. Второй: определенный “сектор свободы” в порядке получения великого киевского княжения оставлял больше возможностей пробиться к власти не самому родовитому, а самому талантливому правителю, который, к тому же, успевал проверить свои возможности на менее значительном объекте управления — удельном княжестве.

Поэтому шансы княжича Владимира Всеволодовича сесть когда-нибудь на “золотой киевский стол” примерно соответствовали шансам занять Овальный кабинет Белого дома, которыми на старте своей политической карьеры располагают сыновья американских миллионеров и членов политической элиты вроде нынешнего президента и сына президента Джорджа Буша-младшего: возможности-то у них неизмеримо большие, чем у сына мойщика посуды, но их реализация зависит и от судьбы семейного капитала, и от репутации старших членов семьи, а главное, от личных способностей и элементарного везения.

Разглядев в сыне несомненные способности к тяжкому труду управления людьми, отец, как вспоминает сам Владимир, передал ему в 1084 г. “перед братиею” (то есть в обход старших князей-родствен-ников) Переяславльское княжество.

Владимир Мономах как правитель: взгляд со стороны

Анализ свидетельств исторических источников о Владимире Мо-номахе позволяет видеть в нем, прежде всего, очень осторожного, расчетливого, не склонного к азартным и рискованным решениям, политика. Так, в 1093 г. он мог сесть после покойного отца на киевском великокняжеском столе, но предпочел уступить Киев Святопол-ку Изяславовичу. При этом Владимир Мономах старался подобные свои уступки представить как вызванные нравственными, моральными соображениями.

Свой политический авторитет Владимир Мономах заработал прежде всего как красноречивый пропагандист военного отпора половцам, организатор и координатор на рубеже XII в. успешных походов в степь, остановивших экспансию этих кочевников на территории Киевской Руси. При этом, насколько нам известно, именно Владимир Мономах первым из древнерусских князей обратился к демагогии с демократическим, так сказать, оттенком. Во время съезда в 1103 г. Владимира и Святополка в Долобске дружина Святополка возражала против весеннего похода на половцев, заявляя, что он погубит крестьян. Речь шла о реквизиции лошадей для похода. Владимир ответил: “Весною выедет смерд в поле пахать на лошади, и половец, приехав, ударит смерда стрелой и возьмет его лошадь, потом приедет в село, заберет его жену, детей и все имущество. То лошади его жаль, а самого не жаль ли?”

Именно заслуженный Мономахом авторитет стойкого и принципиального борца с половецкой агрессией побудил киевлян пригласить его на великое княжение киевское после смерти Святополка Изяславовича, когда в Киеве началось разграбление домов высшего боярства и произошел первый на Руси еврейский погром. Не имея собственно, права на киевский стол, осторожный Мономах в конце концов соглашается на уговоры. После его торжественного вступления в Киев беспорядки прекратились, однако князь позаботился о том, чтобы ослабить финансовые позиции ростовщиков, против которых и была направлена народная ярость, и улучшить положение “закупов” — бедняков, фактически обращенных в рабство за полученный ими заем.

Приняв приглашение на великое киевское княжение, Владимир Мономах предавал тем самым свою собственную политическую концепцию, согласно которой, в формулировке Д. Лихачева, предлагалось “сохранить политическое, военное и культурное единство Руси на новой моральной основе: на основе договоров о союзах князей между собой, скрепленных целованием креста, взаимными обещаниями и сохранением за собой отчин без посягательства на отчины соседей”. Одновременно вокняжение Мономаха в Киеве знаменовало собою важнейшую в истории Киевской Руси политическую новацию: впервые великий князь был призван в результате волеизъявления киевлян, впервые проглянула какая-то тень идеи народного суверенитета.

На словах ратуя за “новую моральную основу политики” (Д. Лихачев), сам Владимир Мономах совершал поступки, которые не могут быть оценены с нравственной стороны иначе, нежели негативно. Так, на княжеском съезде в Витичеве в 1100 г. Владимир Мономах участвовал в принятии решения, которым лишением волостей наказывался не только Давид Игоревич, предательски ослепивший Василька Тере-бовльского, но и... сам пострадавший. Естественно, что Василько и брат его Володарь Ростиславич не признали этого решения.

В 1095 г. к Переяславлю, где княжил Владимир Мономах, подошли половецкие ханы Итларь и Китан на переговоры. Условились, что Итларь с “лучшею дружиной” войдет в город, а как гарантию его безопасности Владимир даст Китану заложником сына своего Святослава. Как раз в это время пришел из Киева боярин Святополка Славята и начал вместе с дружинником Мономаха Ратибором, у которого положили спать Итларя, уговаривать князя выкрасть заложника, а половцев перебить. Владимир вначале возражал (“Как могу я это сделать, если поклялся им?”), однако быстро соглашается принять участие в предательском убийстве. Более того, он требует у князя Олега Святославовича, чтобы и тот убил гостившего у него сына Итларя или выдал ему и Святополку.

Как это ни печально, однако принцип “Cui prodest?” бросает на Владимира Мономаха тень соучастия по крайней мере в одном не раскрытом современниками политическом преступлении. В 1123 г. неизвестными был убит из засады претендент на киевский стол Ярослав Свято-полкович, который начал довольно успешное наступление на Волынь с венгерскими, польскими и чешскими союзными войсками. Смерть

предводителя заставила его союзников отступить, “а Владимир прославил Бога за такое чудо и за помощь Его” (Киевская летопись). Такая реакция летописца на предательское убийство князя, у которого во время его противоборства с Владимиром Мономахом и его сыновьями были отобраны право наследовать киевский стол после отца, а затем и Туровское и Волынское княжества, объясняется просто: летописание в это время велось в Выдубицком монастыре, основанном отцом Мономаха, и, как сказано в известной записи выдубецкого игумена Сильвестра, “при князе Владимире, когда княжил в Киеве”.

По мнению Д. Лихачева, именно “Сильвестр выдвинул роль Владимира Мономаха в борьбе со степными кочевниками. Он живо и картинно воспроизвел речи Мономаха и вставил несколько статей, благоприятных Мономаху”. Выходит, что и летописные сведения о Владимире Мономахе, на которые мы пытались опереться, не являются достаточно объективными.

Функции правителя

в интерпретации Владимира Мономаха

Выполнение обязанностей князя, как описывает их Владимир Мономах, предполагало несение тяжких трудов, и не интеллектуальных, а физических: “Вот расскажу я вам, дети мои, о трудах своих, как трудился, походы совершая и охотясь” (“пути дея и ловы”). Первыми названы “походы”, которых, только “больших”, Владимир Мономах насчитал 83. Любопытно, что походы, необходимые, чтобы войти в соприкосновение с противником, или по вражеской территории князь не отделяет от простых перемещений во главе дружины как, скажем, во время первого запомнившегося ему похода — “к Ростову ходил землею вятичей”. Дело, думается, не столько во враждебности этого союза славянских племен, сколько в состоянии дорог через леса. Недаром и список своих походов Владимир Мономах продолжает вовсе уж мирным многократным подвигом: “А из Чернигова до Киева не меньше ста раз ездил к отцу, за день успевал до вечерни”. Такое и мы сегодня способны оценить: ведь и теперь, по асфальту, автобус преодолевает это расстояние за несколько часов. В знаменитом перечислении охотничьих подвигов князь-“мемуарист” подчеркивает не только свою недюжинную физическую силу (“диких коней руками своими” связывал), но и момент везения, личной удачливости: “Два тура меня мотали на рогах вместе с конем, олень меня бодал и два лося — один ногами топтал, а другой рогами колол; вепрь мне с бедра меч отхватил, медведь укусил у моего колена потник, лютый зверь прыгнул ко мне на бедра и коня вместе со мной опрокинул — и Бог невредимым меня сохранил”.

Если уж к Богу возводится подобное везенье (“похвалил я Бога, который меня до этих дней грешного пооберег”), значит, оно представлялось иррациональным, но в какой-то степени мотивированным. Действительно, Владимир Мономах заявляет, что Бог милостив, и хоть, как отец детей, порой наказывает нас, однако “показал нам на врагов победу”. Великий князь явно совмещает здесь реальных врагов своей семьи с “врагом”-дьяволом, а средства для получения поддержки от Бога рекомендует простые и необременительные — “покаяние, слезы и милостыню”. Действительно необременительные: покаяние, например, сводится к обязательной ночной молитве и поклону, которыми, “что в день согрешит, а тем человек избавляется”. Едешь куда, а стоящего собеседника нет, так уж лучше “Господи помилуй” повторять про себя, “нежели думать про чепуху, ездя”.

Что же касается советов по управлению государством, то они могут только разочаровать историка менеджмента. Трижды здесь звучит один мотив — принципиальное отрицание любого делегирования полномочий, и даже больше: “То, что должен был бы делать отрок мой, все это я сам творил, дела и на войне, и на охоте...” А начинает Владимир с “дома”, т. е. с княжеского хозяйства: “В доме своем не ленитесь, но за всем надзирайте; не полагайтесь ни на тиуна, ни на отрока (приказчик; младший дружинник — С. Р.), чтобы не посмеялись ваши гости ни над домом, ни над обедом вашим”. Тем более во время боевых действий: “На войну выйдя, не ленитесь, не полагайтесь на воевод; ни питьем себя не балуйте, ни едой, ни спаньем. И охрану сами ставьте, и ночью, со всех сторон выставив воинов, тоже обходите, а поднимитесь рано. И оружие не спешите снимать с себя, не оглядевшись — ведь из-за лени внезапно погибает человек”. Наконец, и в славной охотничьей забаве Мономах-де “ловчим снаряжением сам занимался, и тем, что конюху надлежит, и соколами, и ястребами”.

О своей социальной политике Владимир Мономах вспоминает: “А еще и худого смерда, и убогую вдовицу не давал обижать сильным (боярам — С. Р.)...” Из наставления сыновьям становится ясно, что речь идет о защите бедняков в личном княжеском суде: “и вдовицу оправдайте сами, а не давайте сильным погубить человека”. Смертная казнь недопустима: “Ни правого, ни виноватого не убивайте и не приказывайте убить его. И если кто и заслужил смерти, то никогда не губите христиан”. Речь не идет об убийстве на войне, а по-прежнему о казни по решению князя, которой в крайнем случае можно подвергнуть язычника-половца. Христиан же, живущих на землях князя, вообще не рекомендуется обижать: “Если придется куда идти своими землями, не позволяйте пакости делать отрокам, ни своим, ни чужим, ни в селах, ни в житах”. Оговорка, что речь идет о собственных владениях, весьма знаменательна, “пакостями” в чужих землях Владимир Мономах, напротив, похваляется: во время похода на Минск он с другими князьями не оставил “возле него ни человека, ни скотины”. Возвращаясь к запрету “пакостей” на своих землях, обратим внимание на мотивировку: “...чтобы не стали вас проклинать”.

Вообще же сопоставление нарисованной Владимиром Мономахом в “Поучении” картины княжеского управления с реалиями его политической деятельности вскрывает значительные несовпадения между ними.

Почему “Поучение" Владимира Мономаха оказалось кривым зеркалом его управленческой деятельности

Очевидно, что бессмысленно искать у Мономаха воплощения идей народного суверенитета или ответственности правителя перед Богом за своих подданных. Не менее нелепым было бы упрекать князя в том, что вся его энергичная деятельность была направлена лишь на попытку восстановить и сохранить то, что досталось его поколению от дедов и прадедов. Реальная деятельность управленца, каким бы ни был он новатором в теории, очень во многом детерминирована спецификой его исторической эпохи и соответствующим уровнем осмысления опыта менеджмента.

Что же касается заметных “ножниц” между моральными наставлениями, преподанными сыновьям стареющим князем, и тем, как сам он вел себя в реальных политических обстоятельствах, то их следует оценивать так же, как и расхождения между положениями партийной программы и практикой деятельности современной политической партии. Ведь и Владимир Мономах излагал идеальные требования к князю, а примеры из собственной жизни приводил соответствующие.

Гораздо интереснее для нас другое несоответствие. Почему “теория управления” в изложении Владимира Мономаха намного беднее, примитивнее и “ретрограднее”, чем практическая деятельность его как правителя Руси? Приведем лишь один пример. Мономах, очевидно, не первым из древнерусских князей понял значение летописания для манипулирования общественным мнением (ведь для грамотных современников летопись выполняла функции современного политического ежемесячника) и для формирования своего имиджа, в том числе и у потомков. Однако именно он предпринял решительные шаги, чтобы взять составление летописи под свой контроль и обеспечить размещение в ней полезной для себя информации. Осталось неизвестным, насколько щедр был князь к эпическим певцам своего времени, известен лишь результат — его прославление и в былинах, где образ Владимира Мономаха наложился на прежний образ эпического государя Владимира Святославовича, и — как страшного бо-гатыря-противника — в половецком эпосе. Между тем сыновьям он советовал создавать доброе мнение о себе старым, дедовским способом: “А всего более почтите гостя, откуда бы к вам он не пришел, прост ли он или знатен, или посол, — если не сможете подарком, то едой и питьем: те ведь мимоходом создают славу человеку по всем землям — либо добрую, либо злую”.

Было бы несправедливым усматривать тут образец того, как реальное новаторство управленческой практики отстает от уровня ее осмысления. Думается, что в произведении, которое могли прочесть не только сыновья, “но и кто-нибудь другой”, старый князь вовсе не ставил перед собою задачу раскрывать секреты своего правления, свои княжеские “ноу-хау”. Во-первых, незачем было вооружать соперников собственным тяжко добытым знанием, во-вторых, намного целесообразнее было устно объяснить сыновьям, как организовывать тайные операции и принуждать к молчанию их участников, как выбирать советников, как дискредитировать князей-со-перников, как добиваться их изоляции, как работать с тюркскими перебежчиками и своими “агентами влияния” в половецкой орде и т. п. В-третьих, необходим был многообразный духовный опыт эпохи Возрождения, чтобы возникли такие циничные в своей правдивости произведения Макиавелли, как “Государь” и “История Флоренции”.

Зачем же тогда взялся за перо лукавый старый князь? Чтобы заложить еще один камень в фундамент своей славы, которая должна была помочь его потомкам в нелегком труде управления людьми.

Киево-Печерский монастырь в истории отечественного менеджмента

Монастыри — весьма своеобразные объекты для истории менеджмента. Цель духовной деятельности христианского монастыря двойственная: личное спасение составляющих его братию монахов и христианское просвещение мирского окружения. Управление монастырем, осуществляемое игуменом (обычно в сане архимандрита), не может, однако, ограничиваться только духовными функциями, насущной задачей является и обеспечение возможности для материального существования обители и братии. Вытекающая отсюда необходимость участвовать в политической, экономической жизни мирского окружения вызывает глубокий внутренний конфликт в управленческой деятельности настоятеля монастыря, особенно ярко проявляющийся во время основания и становления обители.

Основание Киево-Печерского монастыря

В 1051 г. на лесистый холм в нескольких верстах к востоку от городской стены Киева пришел Илларион, священник из церкви Святых Апостолов в селе Берестове, владении великого князя киевского Ярослава Владимировича. Он выкопал себе пещерку, чтобы в ней втайне молиться и, как сказано в летописном рассказе о Киево-Печерском монастыре, составленном Нестором Летописцем, “отпевать часы”. Один из первых русских интеллигентов, он стремится отдалиться от шумного, язычески веселого, развратного, тесного и смрадного города — и слиться с природой, вечной, богозданной, еще не оскверненной человеческой греховностью. В том же году великий князь Ярослав, нарушая установленный византийской церковью порядок, поставил Иллариона первым митрополитом-”русином”. Побежденный патриотическим чувством, властной волей правителя или собственным честолюбием (кто знает?), Илларион принял неканоническое назначение...

Пещерка пустовала недолго. Если верить летописцу, буквально через несколько дней в ней поселился чернец Антоний, человек, строивший отношения с всемогущей светской властью на основаниях совсем иных, нежели первый киевский митрополит из русских. Летописец сообщает, что был Антоний “именем мирским от града Любча”. Переводят обычно так: мирской человек, не священник, из города Любеча. Возможно, однако, и другое понимание: Антоний родом горожанин, а не из крестьян, и мирское, не христианское имя его было Любча, “тот, кого любят”. А это значило бы: уже в младенчестве будущий основатель Киево-Печерского монастыря обладал харизмой, привлекающей к нему сердца людей. Однако нет сомнения, что не раб он был, не боярский холоп, а человек, несмотря на невысокое свое происхождение, достаточно свободный, чтобы отправиться странствовать.

Путешествие Любчи завершилось на Афоне, Святой Горе, в островной монашеской республике, существующей здесь и доныне. Русский странник “возлюбил” иноческий образ и упросил игумена одного из святогорских монастырей постричь его. Для новой жизни игумен дал русскому страннику новое имя, Антоний, и обучил его. Затем сказал: “Теперь возвращайся на Русь. Да будет на тебе благословение от Святой Горы, и пусть многие благодаря тебе станут черноризцами”. Антоний отправился на Русь, в Киев. Посетил киевские монастыри — “и не возлюби”, они ему не понравились. Обходя безлюдные окрестности Киева, он набрел на пещерку, выкопанную для себя Илларионом, — “и полюбил место сие и поселился в ней”. Чем привлекла Антония пещерка? Ответ на этот вопрос приоткрывает завесу над тайной стремительного возвышения Киево-Печерского монастыря.

Начать с того, что уже в благословении, полученном Антонием от его афонского игумена, было заложено внутреннее противоречие, для истории будущего монастыря весьма конструктивное. С одной стороны, русский послушник наречен именем знаменитого египетского отшельника святого Антония, с другой — благодаря нему многие станут черноризцами. А не мог он поселиться в городском монастыре, потому что были киевские монастыри княжьими или боярскими, то есть принадлежали правителям и богачам. Отшельнику место — в пустыне, и под словом этим русский человек разумел всегда отнюдь не пески Фиваиды, а лесную заповедную чащу. Да, свою душу Антоний спас бы и в такой пустыне, но братию едва ли бы собрал. Выбор, сделанный святым, в простоте своей гениален — потому что разом отвечает двум требованиям к месту для монастыря, друг друга, на первый взгляд, исключающим: безлюдность облюбованного Антонием холма необходима для сосредоточенного на внутренней жизни “духовного делания”, а недальнее расстояние от столичного города облегчает как подбор братии, монастырского “персонала”, так и христианское просвещение народа.

Выбор Антонием для жилья именно пещеры тоже понятен. Уж если монах — это “живой мертвец”, то лучшая келья для него — под землею, келья-могила. Это главное. И потому не суть важно, вспоминал ли тогда Антоний о чужеземных пещерных монастырях, которыми особенно славились Палестина и христианский Восток. На хлебе одном (да и то через день) и на воде трудился Антоний, расширяя пещерку. И его одинокий труд не остается безвестным. Добрые люди протаптывают в лесной чаще тропу к Антониевой пещерке, слава о бескорыстной мудрости подвижника ширится по Русской земле — и вот уже великий князь киевский Изяслав, сын недавно умершего Ярослава, посещает Антония, “прося у него благословения и молитв”. Тем самым уже тогда Антоний основывает на Руси традицию старчества — духовного “окормления” избранным чернецом мирян. Со временем старец начинает принимать к себе желающих постричься. Вместе они углубляют пещеру, чтобы устроить в ней келью и подземную церковь.

Первый конфликт с мирской властью

Вот история пострижения одного из послушников Антония, рассказанная Нестором-летописцем. Был у Изяслава тысяцкий, первый среди его бояр, именем Иван. И вот сын его, уже женатый, зачастил к Антонию в пещеру, и не мог наслушаться сладких слов старца. Однажды нарядился сын тысяцкого Ивана в светлые и праздничные одежды, сел на лучшего своего коня и поехал, окруженный слугами, к Антонию. Свои драгоценные одежды он снял и положил их пред Антонием на земле, коня своего подвел к старцу и объявил о желании своем стать монахом и остаться в пещере.

Антоний приказал черному попу (протоиерею, то есть монаху-свя-щеннику) Никону постричь просителя, и тот наречен был Варлаамом. Тем самым старец навлек на обитателей пещеры такой гнев великого князя и боярина, отца Варлаама, что предпочел поднять братию, и та, подхватив одежды свои (иной собственности не имелось), отправилась во главе с Антонием куда глаза глядят. Так история Киево-Печерского монастыря чуть было не завершилась, едва начавшись. Однако великий князь взял назад свои угрозы (между прочим, он обещал “раскопать пещеру”), послал вдогонку за беглецами своих слуг, и те уговорили Антония возвратиться.

Когда же собралось вокруг Антония 12 учеников, он объявляет им: “Живите отдельно, я поставлю вам игумена, а сам хочу уж на другую гору, засесть там одному, как я и прежде привык уединяться”. Игуменом Антоний назначил Варлаама. Казалось бы, теперь, когда во главе братии оказался самый знатный по происхождению, как это и было в те времена обычным и на Востоке, и на Западе христианского мира, жизнь монастыря повернет на обычный, проторенный путь.

Получение “кесарева” от “кесаря”

Братия умножилась, и тесно стало в пещере. Тогда пришли игумен и братия к Антонию, и попросили позволения поставить над пещерой малую церковку Успения Богородицы. Старец позволил. Проходит время, и Варлаам и братия просят у него разрешения устроить над пещерой обычный, наземный монастырь. Старец согласен и на это, однако речь идет о значительном и отнюдь не бесхозном земельном участке. И тогда Антоний посылает одного из чернецов к владельцу этой земли великому князю Изяславу с устным посланием: “Княже мой! вот Бог приумножает братью, а места мало. Дал бы ты нам гору ту, что над пещерой”. Князь отдает им эту землю.

Так происходит окончательное материальное — и юридическое — становление Киево-Печерского монастыря. Основатель ее святой Антоний Печерский сумел — по крайней мере, на первые судьбоносные десятилетия, когда закладывались традиции обители, — обеспечить ей духовную независимость в стране варварской, полуязыческой. Для этого он, прежде всего, удачно разделяет власть над монастырем, мягко отъединяя в ней духовное от житейского. Дает братии игумена, но и сам остается рядом, и игумен обращается к нему за разрешением построить церковь или вывести обитель из-под земли. Далее, он находит оптимальный вариант отношения монастыря к великому князю. Да, Антоний просит у князя землю, но в форме максимального самоуважения — и от “нас”: земля дарована не только обители, но и как бы под патронат Антония, который выше владения землей. Князь дарит землю, следовательно, юридически передает ее монастырю, светский властитель становится благодетелем монастыря, его донатором — однако не хозяином!

В то же время, монастырь, теперь волей-неволей привязанный к грешной земле и неправедной светской власти, не отвечает перед ней за поступки христианского максималиста Антония, и когда он в 1068 году, поддержав восстание киевлян, вынужден укрываться от княжьего гнева в Чернигове, братия остается на месте. Да кто он такой, Антоний? Формально — рядовой чернец. А он приказывает священнику Никону, назначает своей волею игумена, повелевает братии поставить церковь; как глава некоей суверенной державы, отправляет посла к всесильному великому князю. Что же такое есть у Антония, чего нет, к примеру, у его соратника Никона Великого? Отнюдь не только и не столько “благословение Святой горы”. С одной стороны, этот простой чернец владеет особой харизмой, с другой — свои незаурядные человеческие качества он ставит на службу задаче духовной, а именно подражанию Христу. Христу подражает каждый настоящий христианин, но по силе своей. Антоний заходит в этом богоугодном деле достаточно далеко, недаром же он сам руководит общиной монахов, пока их не собирается “яко числом 12”, вершит моральный свой суд так же безапелляционно и нелицеприятно, так же равнодушен к священнической иерархии, так же терпит мирскую власть только как неизбежное зло, как “кесарю — кесарево”.

Итак, монастырь наконец устроен, он живет своей жизнью рядом с великим грешным городом, а основатель укрылся в пещере неподалеку, готовый в любой момент вмешаться — и вмешиваясь! — в ее жизнь, если возникнет необходимость. Однако и этот замечательный план выживания духовно основанного, независимого от церковных и светских властей монастыря мог бы не осуществиться, если бы игуменом, формальной главой монастыря и руководителем его повседневной жизни оказался бы человек, не способный стать соратником Антония.

Первый игумен монастыря, сын тысяцкого Варлаам оставался в нем недолго. Изяслав построил в Киеве новый, уже собственный монастырь, назвал его в честь своего святого покровителя Дмитриевским и забрал туда на игуменство Варлаама. Нестор Летописец сообщает, что великий князь хотел поставить этот монастырь выше Печерского, “понадеявшись на богатство”. Однако кто, кроме археологов, вспомнит теперь о княжьем карманном Дмитриевском монастыре? Судьба первого печерского игумена трагична: ведь фактически князь-хозяин заставил Варлаама вернуться к себе на службу. Однако, желая унизить Киево-Печерский монастырь, честолюбивый властитель, сам того не ведая, содействовал его прославлению. Потому что освободил место для игумена милостью Божьей, для того именно игумена, который необходим был тогда обители — для Феодосия.

Дуумвират Антония и Феодосия, или Изобретение “сдвоенного центра" духовного управления

Феодосий, один из первых двенадцати послушников Антония, был тогда еще молод, как и Варлаам. Он тоже сын боярина — только не столичного вельможи, главного при дворе великого князя, как Варлаам, а провинциального, курского. И ему пришлось бороться за право следовать христианскому идеалу, только не с отцом (тот рано умер), а с матерью, и борьба эта была долгой и мучительной. В Киев пришел он нищим беглецом, обошел те же городские монастыри, которыми пренебрег в свое время Антоний, но не был принят. А вот Антоний, если верить монастырской легенде, при первой же встрече увидел в нем будущего святого.

В управлении монастырем Антоний и Феодосий выступают как два полюса, дополняющие друг друга. Безусловно, тогда уже существовал тот вариант вечной управленческой тактики “кнута и пряника”, когда функции этих атрибутов распределены между двумя субъектами менеджмента, и, например, “добрый” князь осуществляет позитивные санкции, а “злой” воевода — негативные. Здесь же оба субъекта управления позитивны, ибо Антоний и Феодосий символизируют две стороны христианского подражания Христу, при этом в Антонии присутствует ее скрытая, мистическая часть, а в Феодосии преобладает открытое миру и людям, безусловно светлое и одновременно активное, действенное начало. Если Антоний — классический христианский интроверт, то Феодосий — отнюдь не наивный экстраверт. Антоний — стратег, который вырабатывал общие принципы управления монастырем и отношений его с миром, Феодосий — тактик, которому приходилось претворять идеи Антония в жизнь, а при этом идти на неизбежные компромиссы с грязным и жестоким миром.

Феодосий как духовный отец и игумен

Именно в деятельности Феодосия как игумена было заложено неизбежное разрушение душевной гармонии, царившей в нищенской пещерке при Антонии. Хоть и не по воле Феодосия совершился выход на поверхность земли — к богатству, к владению землями и крестьянами, еще более опасному для спасения души, к зависимости от властей предержащих, но именно ему пришлось руководить обителью в новых условиях. Новые правила игры обеспечивали выживание доверенной ему обители — и были весьма далеки от заповедей Христа, которые Феодосию еще в детстве дано было воспринять в их беспримесном, идеальном максимализме. Здесь корни душевного конфликта Феодосия. Думается, что именно внутренняя неудовлетворенность, а не постоянные аскетические подвиги подтачивала здоровье этого идеального игумена — “земного ангела и небесного человека”, как назовет его со временем печерский книжник, один из авторов “КиевоПечерского патерика”.

К своим “духовным детям” из мира Феодосий суров и бескомпромиссен: не страшась опалы, святой игумен долго отказывается признать неправедную власть князя Святослава Ярославича, изгнавшего из Руси брата Изяслава. Что же касается братии, то к ней настоятель тоже строг: он строит жизнь обители по наиболее суровому тогда Студийскому уставу, предусматривающему, в частности, почти полный отказ от личного имущества. Зато против нерадивых чернецов у Феодосия одно оружие — мудрая кротость, и если никто из братии не желает рубить дрова для поварни, игумен, не проронив ни слова, сам берется за топор. Однако Г. И. Федотов отмечает, что Феодосий «становится суровым перед неповиновением, проистекающим из хозяйственного расчета. Замечательно, что и здесь он не наказывает виновных, но уничтожает материальные блага, которые, как бы впитав в себя демоническое начало алчности и своеволия, превращаются во “вражию часть”». Подавая инокам и миру пример самоуничижения и скромности, этот глава уже прославленного на Руси, богатеющего с каждым годом монастыря, не в шелка облачался, положенные ему по обычаю, а в рубище, надетое на власяницу.

Духовный расцвет монастыря в XI в. как результат управленческой деятельности его основателей

Уже среди первых учеников святых основателей монастыря явились подвижники, стремившиеся делать добро другим — и не только братьям по обители. Прежде всего, естественно, это были чернецы с талантами своеобразными, монастырю необходимыми — Моисей Угрин, помогавший монахам избавиться от любовных соблазнов, Матвей Прозорливый, от взора которого не могли укрыться бесы, соблазнявшие чернецов, Прохор Лебедник, умевший в голодные годы делать хлеб из лебеды, а пепел превращать в соль, и другие чудотворцы. Однако рядом с ними подвизались Нестор Летописец, крупнейший древнерусский писатель, Илларион, неутомимый переписчик книг, Агапит, “бесплатный врач”, иконописец Алимпий. Их трудами Киево-Печерский монастырь, подобно некоторым иным обителям на Востоке и Западе, превратился в очаг христианского просвещения и, как следствие, в своего рода “питомник” епископов для древнерусских княжеств. При этом в отличие от западных монастырей-“куль-туртрегеров”, например, первых ирландских, Киево-Печерский монастырь не был хранителем сокровищ старой, античной культуры, а новую, христианскую, на Руси приходилось создавать заново. Поэтому и каждый из названых печерских монахов-чудотворцев был, как правило, первопроходцем на избранной им стезе.

Мы можем с полным основанием утверждать, что этот замечательный культурный и духовный феномен есть результат мудрой опеки Антония и праведного игуменства Феодосия. Попытка же определить своеобразие их как управленцев исходя из современных методик таких теоретиков менеджмента, как Р. Блейк и Дж. Моутон, Б. Басс или Р. Лайкерт, едва ли была бы уместна: ведь основатели Киево-Печерского монастыря прямо подражали, как уже отмечалось, Иисусу Христу, чью деятельность, в том числе и управленческую, затруднительно исследовать в полной мере рационально. Однако источники позволяют утверждать, что Антонию и Феодосию были свойственны гуманизм, опора на личный пример, глубокий психологизм, последовательность и терпение в достижении идеальной цели. Они создавали общую духовную атмосферу, содержащую импульс для индивидуального самовыражения подчиненных. Конечно же, речь идет о недосягаемом идеале гуманного христианского менеджмента, но разве не полезно для нас одно уже знание о нем?

Победа мирского начала над духовным?

Со временем обитель Антония и Феодосия превратилась в церковную корпорацию, в которой даже типография и иконописная мастерская стали доходными предприятиями, а основным источником прибыли был “туристский”, то бишь, паломнический бизнес. В лучшие — или худшие, это уж как сказать! — лавре принадлежало 3 города, 7 местечек, около 200 сел и хуторов, 180 винокурен, 200 шинков, 2 конных завода и больше 70-ти тысяч крепостных. В истории лавры были и прислужничество неправедной власти, и “бесноватые” на цепях в дальних закоулках святых пещер, и участие в православной инквизиции. Надо думать, духовное возрождение Киево-Печерской лавры продлится еще не одно десятилетие — тем более что совершаться ему суждено в условиях раскола православной церкви в Украине и достойной сожаления вражды между единоверцами.

Изяслав Мстиславович:

Герой и злодей скверных времен (XII в.)

Изяслав Мстиславович (кон. XI ст. — 1154 г.), внук Владимира Мономаха, стал одним из любимцев историков, в первую очередь украинских. Историкам-украинцам импонирует, что базой его, уделом, которого он ни при каких обстоятельствах старался не выпускать из рук, была несомненно предукраинская Волынь. Их, как и русских коллег, привлекает активность и изобретательность, с которой князь Изяслав боролся за великое киевское княжение. Немаловажным оказалось и то обстоятельство, что бурная политическая деятельность Изяслава с невиданной до того обстоятельностью отразилась в современном ему — и частично им контролируемом — летописании, этой прессы для элиты Киевской Руси. Между тем, яркость и даже определенная беллетристическая увлекательность летописного рассказа о военных хитростях и церковных сенсациях, о политических убийствах и изменах вчерашних союзников не напрасно производит впечатление лишенной глубокого смысла суеты, некоего политического “броуновского движения”. Увы, это первое впечатление в данном случае подтверждается и при более внимательном анализе.

Внешняя политика: вариант для “слабака"

Во все времена своеобразной “визитной карточкой” государства является его внешняя политика. К середине XII в. память о походах на Византию или о попытках завоевания Болгарии сохранилась лишь в эпосе да на пергаменных страницах летописей. Практика династических браков (функционально соответствующих сегодняшнему феномену “личной дружбы” между президентами и премьер-министрами) сохраняется, однако западноевропейские или византийские принцессы становятся все более недоступными, и князья вынуждены женить своих сыновей на смуглых половчанках. Военная взаимопомощь между венценосными родичами кардинально меняет свое направление: в отличие от времен Ярослава Мудрого, утверждавшего польского короля на его троне, и Владимира Мономаха, воевавшего в Чехии, теперь уже, как правило, иноземные родичи князей посылают свои войска для участия во внутренней, гражданской войне. Ни о какой территориальной экспансии великих князей киевских речь давно уже не идет.

Колонизация земель на Северо-Востоке и “ославянивание” финских племен, конечно же, продолжаются, однако обогащают и усиливают уже не Киевскую метрополию, а все более независимую теперь Новгородскую республику и быстро усиливающуюся ВладимироСуздальскую Русь, князья которой стремятся подчинить себе Киев. Давно уже фактически независимо Полоцкое княжество, теперь таким же становится и богатое Галицкое, а их правители на равных ведут борьбу с великим киевским князем. С этой точки зрения грань между внешней и внутренней политикой начинает размываться. И дело ведь не только в том, что Суздаль, Полоцк и Галич становятся, по сути, столицами независимых государств, а и в новом качестве таких бывших иноземцев и бывших противников, как оставшиеся на территории Киевской Руси племена печенегов, каракалпаков (“черных клобуков”) и торков, превратившихся в своего рода конную гвардию земли Киевской. Да и среди половцев выделятся “дикие”, они-то и участвуют в походах на Киев суздальского князя Юрия. Есть, следовательно, половцы цивилизованные, оказавшиеся в сфере влияния славянской культуры.

В этих новых условиях неустанная и по-своему героическая борьба Изяслава Владимировича за великое киевское княжение поневоле теряет в своем масштабе в сравнении с вокняжением Владимира I Святославовича или даже его деда, Владимира Мономаха. Если же учесть, что на “золотом киевском столе” он просидел в общей сложности (в три приема) немногим более шести лет, вовсе не удивительно, что не издал этот великий князь новых, более справедливых законов, не построил новых городов и острогов (замков) на степных рубежах, церквей и монастырей, не прорубил новых дорог через леса и даже не устроил себе под Киевом новый загородный двор, княжескую “дачу”. Судьба этого правителя сложилась так, что достижение и удержание власти вышло на первый план, и связанное с этим неизбежное обмельчание целей, ради которых он стремился занять высший на Руси государственный пост, неизбежно влекло за собою и об-мельчание его личной мотивации: едва ли Изяслав Мстиславович всерьез мечтал создать империю, которой покорилось бы полмира, или во главе своей дружины освободить от неверных Гроб Господень, или прибить свой щит на ворота Царьграда. Однако для истории менеджмента на Руси средства, избранные Изяславом Мстиславовичем для достижения своих, неизмеримо более скромных целей, оказываются достаточно поучительными.

Политическое “акционирование” — изобретение Изяслава Мстиславовича?

Прежде всего, бросается в глаза виртуозность и последовательность, с которой Изяслав использует чужие средства и ресурсы для достижения собственных политических целей. Подобно капиталистическому менеджеру, реализующему фантастические возможности акционирования, чтобы привлеченные со стороны капиталы позволили выполнить иначе недостижимый для него амбициозный проект, Изяслав, конечно же, не только обещает своим политическим партнерам большие “проценты” на вложенный “капитал”, но и вынужден после очередного въезда в Киев обязательства выполнять — и не этим ли объясняется незначительность результатов собственно государственного строительства этого безусловно талантливого и энергичного князя?

Как ни понимать “лествичный” (или “очередной”) порядок вокня-жения одного из Рюриковичей в Киеве, легитимных прав на “золотой киевский стол” Изяслав Мстиславич не имел, хоть и принадлежал к Мономаховичам, а отец его последние семь лет своей жизни был великим князем киевским. Дело в том, что были живы (и пережили Изяслава) его дяди по отцу (“стрыи”) Вячеслав Владимирович и Юрий Владимирович Долгорукий, имевшие перед ним бесспорное преимущество. Поэтому в своих политических комбинациях Изяслав вынужден был прикрываться правом на великое киевское княжение дяди своего Вячеслава Владимировича. Как доказывает М. С. Грушевский, Изяслав уже после вокняжения в Киеве Всеволода Ольговича, силой отобравшего в 1139 г. престол у нерешительного и слабого духом Вячеслава, “пошел на компромисс со старшим Мономаховичем Вячеславом и договорился с ним взять Киев совместно”. Не выполнив обещания во время первого своего киевского княжения, Изяслав в дальнейшем не повторяет этой ошибки и за несколько часов своего захвата Киева в 1150 г. успевает пригласить на пост номинального правителя своего престарелого дядю. Он воспроизводит эту ситуацию и во время своего великого княжения в 1151-1154 гг. Недалекий Вячеслав до того привыкает к положению почетного “зицпредседателя Фунта”, что после смерти Изяслава обращается к следующему претенденту на киевский “стол” Ростиславу Давидовичу с предложением сохранить все, как было при Изяславе: “Сын! Ведь я стар уже и не могу все дела сам вершить. Поэтому даю тебе, сын, то, что и брат твой держал и вершил. То же самое я и тебе даю, а ты меня держи за отца и честь мне воздавай, как и брат твой Изяслав воздавал и за отца меня держал. А это войско мое и дру-жина моя — ты распоряжайся”. Если бы не близкое родство двух князей, положение Изяслава весьма напоминало бы положение Муссолини при короле Викторе Иммануиле III.

Недаром вспоминает Вячеслав о своем “войске” и о своей “дружине”. После политического прикрытия это второй по важности ресурс, полученный Изяславом от дяди. Еще ничем не вознаградив старика, он в 1148 г. берет для войны с Ольговичами “полк у стрыя своего Вячеслава”, а в дальнейшем распоряжается сильной дружиной дяди и опытными его боярами, как своей собственностью. Еще более удивительным является доверие, завоеванное Изяславом у обычно весьма осторожных киевлян, полки которых не раз выступают против его врагов, а также у “черных клобуков”.

Однако наибольшими успехами своими Изяслав обязан удачному использованию иноземных войск, прежде всего венгерских, присылаемых его сватом королем Гейзой II. Впоследствии Н. Макиавелли напишет о союзнических войсках, что “для тех, кто их призывает на помощь, они почти всегда опасны, ибо поражение их грозит государю гибелью, а победа — зависимостью”. Обеих опасностей Изяславу удавалось избегать — именно потому, что под его командованием венграм самостоятельно не удавалось, как правило, ни победить, ни потерпеть поражение: они использовались для демонстрации силы и для того, чтобы на банкете после торжественного въезда в Киев в 1151 г. поразить киевлян джигитовкой. К тому же авторитет Изяслава у короля Гейзы II был столь велик, что венгров всякий раз удавалось вовремя отправить на родину.

Вовлечение церковной иерархии во внутриполитическую борьбу

Решительный политик, Изяслав на следующий же год после первого захвата власти в Киеве решается разрубить “гордиев узел”, завязавшийся в русской церкви после отъезда грека-митрополита Михаила, взявшего с епископов клятву не служить в Киевской Софии без митрополита. Новый митрополит из Константинополя не ехал, а Изяслав был лишен торжественной церемонии в столичной Софии. Великий князь созывает епископов, чтобы они сами избрали митрополита и, разумеется, предлагает им и кандидата — постриженника провинциального Зарубского монастыря “русина” Клима Смоляти-ча, известного, согласно сообщению летописца, своей образованностью. Изяслава поддержал черниговский епископ Онуфрий, заявивший собору, что по его справкам, “епископам, собравшись, надлежит митрополита поставить”. Как и в случае с подобным “назначением” Иллариона Ярославом Мудрым столетьем ранее, предложенная Онуфрием процедура была каноничной, однако не соответствовала обычаю, принятому в византийской церкви, которой была подчинена киевская митрополия. Против избрания Клима решительно выступают новгородский епископ Нифонт и смоленский — Мануил. Тогда Онуфрий, спасая ситуацию, берет, видимо, грех на душу и заявляет: “Я справлялся, следует нам поставить, потому что голова у нас есть святого Климента. Ставят же греки рукой святого Иоанна”. Так и сделали: использовали для ритуала поставления митрополита часть мощей Климента папы Римского, принесенную Владимиром I Святославичем как трофей из Херсонеса. Онуфрий либо солгал, либо сам был введен в заблуждение: названный им ритуал с использованием руки апостола Иоанна Предтечи в Византии не совершался. Несколькими годами раньше епископ Онуфрий выступил как политический противник Изяслава Мстиславовича, теперь он либо руководствуется “русинским” патриотизмом, либо изменил политическую ориентацию. Последнее не вызвало бы удивления современников: церковные иерархи на Руси к тому времени уже были вовлечены в собственно политическую борьбу. И Изяслав делает только следующий в этом направлении, когда организует избрание преданного лично ему “карманного” митрополита, бегущего вместе с ним из Киева в случае военной неудачи и возвращающегося на митрополию после очередного торжественного въезда Изяслава-победителя в стольный град.

Митрополит Клим оказался замешанным и в громком политическом преступлении, омрачившем добрую память потомков и о нем самом, и о его воинственном покровителе.

Политическое убийство Игоря Ольговича как результат “тайной операции" сторонников Изяслава

Внимательное чтение летописей XII в. позволяет сделать вывод, что в условиях постоянных усобиц, фактически непрекращающейся гражданской войны князья начали несколько гуманнее относиться к гражданскому населению. Делаются попытки вывести своих подданных из-под удара соперников, штурмы и последующие взятия городов “на щит” (отдача дружине на разграбление) заменяются требованием контрибуции и пр. Странно, но на князей это явление не распространяется, более того, в битвах они становятся главным и желанным призом для дружинников соперника.

Правда, попавшего в плен князя по-прежнему еще не казнят, зато он может теперь погибнуть смертью куда более позорной. В 1146 г. киевский князь Игорь Ольгович не сумел защитить свой “стол” в битве с Изяславом, бежал, был пойман и посажен победителем в “поруб”, устроенный в одном из Переяславских монастырей (еще одно свидетельство вовлечения церкви в политику). Серьезно заболев в этой смрадной яме, Игорь Ольгович попросил Изяслава освободить его, обещая, что пострижется в монахи. После извлечения из “поруба” пленник действительно постригся и даже принял схиму. Однако Изяс-лав не решился отпустить его к братьям в Чернигов, а поселил в Киеве, в Федоровском, родовом монастыре Ольговичей. Где-то через полгода, в сентябре 1147 г. Изяславу удалось раскрыть заговор группы князей во главе с Ольговичами, которые, притворно поцеловав ему крест, между собой поклялись его “схватить или убить за Игоря”. Изяслав посылает посла в Киев, требуя, чтобы оставленный им там за себя юный брат его Владимир, митрополит Клим и тысяцкий Лазарь собрали вече, на котором посол сообщит об “обмане черниговских князей”. Посол призывает киевлян в поход на Чернигов. Киевляне с готовностью соглашаются — “и даже с детьми”, однако события принимают неожиданный оборот, когда слово берет некий, по имени не названный “муж”. Он напоминает собравшимся, как в старину, “при князе Изяславе Ярославиче”, восставшие киевляне освободили из “поруба” Всеслава Полоцкого, провозгласили его великим князем и напомнил о бедствиях, постигнувших из-за этого город. Вывод: “А вот Игорь, враг нашего князя и наш, — не в порубе, а в святом Федоре! Сперва убьем его, и только потом пойдем в Чернигов за своим князем! Так покончим же с ними!” Толпа бросилась в Федоровский монастырь, Владимир, митрополит Клим и Лазарь не смогли ее остановить, и Игорь Ольгович был зверски забит, а тело его подвергнуто поруганию.

Узнав об этом событии, Изяслав заявил: “Бог тому свидетель, что я не приказал, не научил. Да уж Богу теперь судить”. Его “мужи” с придворным остроумием обвинили в убийстве... братьев жертвы. Ольговичи же в переговорах с Юрием Долгоруким без всякой дипломатии говорили об Изяславе: “Он брата нашего убил” (Ипатьевская летопись под 1147 г.).

Современные историки по-разному оценивают степень виновности Изяслава. Так, П. П. Толочко приходит к выводу, что Изяслав, “узнав про заговор Ольговичей, возможно, во время первого взрыва возмущения, намекнул своим приближенным о желательности устра-82 нения Игоря” и что “делает он это хитро и продуманно, вследствие чего и явилась прозрачная историческая параллель”. Киевский историк имеет в виду освобождение Всеслава Полоцкого из “поруба” в 1068 г. Работая над монографией, напечатанной в 1972 г., П. П. То-лочко не мог знать, что через три десятилетия украинским читателям, скорее всего, будет приходить в голову совсем иная “прозрачная историческая параллель”... Совершенно недвусмысленные ассоциации вызывает у нас теперь и развернутая Изяславом и его противниками после убийства Игоря настоящая информационная война, парадоксально отразившаяся, например, в Ипатьевской летописи, где, как известно, позднейший компилятор соединил вместе два рассказа об убийстве Игоря Ольговича — обвиняющий великого князя Изяслава и обеляющий его. И не удивительно: в отличие от времен Ярослава Мудрого летописание ведется теперь не только в Киеве и Новгороде, а посему возникают и письменные, публицистические аналоги жанрам устной информационной политической борьбы — слухам, политическим анекдотам, устным пасквилям, христианским легендам (о чудесах над телом Игоря Ольговича, например) и др.

Позволим себе высказать несколько соображений по вопросу о виновности Изяслава. Прежде всего, следует согласиться с П. П. То-лочко, отметившим, что “летописец Изяслава Петр Бориславович сделал все, что мог, дабы обелить своего князя”. Однако тенденциозными являются и фрагменты, принадлежащие черниговскому летописцу, который старается возвысить образ жертвы, для чего на целой странице рукописи воспроизводит. мысли Игоря (“подумал в сердце своем”) перед нападением на него. В этих условиях не стоит обращаться к деталям, которые могут оказаться вымышленными, а сосредоточиться на функционально обязательных — и в первую очередь на приведенной выше провокационной речи некоего “мужа”. Нам говорят, что это киевлянин, но как раз для киевлянина, потомка участников трагических событий 1068 г., его речь выглядит весьма подозрительно.

В самом деле, если в 1068 г. великий князь Изяслав Ярославович после поражения от половцев отказался вооружить киевлян, требовавших продолжить войну, и убежал из Киева, когда восставшие горожане освободили из “поруба” Всеслава Полоцкого и двух его сыновей, то в сентябре 1147 г., как легко убедиться, отношения между киевлянами и великим князем были совершенно иными. Если Всеслава Полоцкого захватили в плен предательски, с нарушением данного ему крестного целования, и поэтому восстание поддержал обладавший непререкаемым моральным авторитетом основатель Киево-Печерского монастыря старец Антоний Печерский, то Игорь Ольгович был пленен, когда пытался убежать после проигранного им сражения за Киев. Мне кажется, что киевлянин не мог бы приравнять героических предков, вставших за правое дело и подвергнутых после “реставрации” власти Изяслава Ярославовича несправедливым репрессиям, к предполагаемым прочерниговским заговорщикам, которые будто бы намеревались в отсутствие Изяслава Мстиславовича освободить нелюбимого киевлянами Игоря Ольговича и вернуть его на великое княжение. Логика речи “мужа”-провокатора построена на иной социально-психологической основе. Она отражает восприятие событий 1068 г. князем, для которого они были, прежде всего, восстанием против легитимного правителя, его прямого предка. Что же касается греха нарушения клятвы на кресте, то к середине XII в. он стал среди князей явлением обыденным.

Судя по сведениям о Изяславе Мстиславовиче, сообщенным его придворным летописцем, он вполне был способен и задумать политическое убийство, и позаботиться о своем “алиби”. Летопись пестрит восторженными сообщениями о тактических хитростях Изяслава и не скрывает присущей его характеру жестокости. Так, после битвы 1154 г. с галичанами Изяслав выставил на поле боя “галицкие стяги”, а дру-жинников-галичан, собиравшихся под ними, брал в плен. К вечеру пленных оказалось столько, что Изяслав, “испугавшись, что останется с малой дружиной” против “связанных колодников-галичан”, приказал их порубить, а с собой увел только “лучших мужей”. И не о “диких половцах” ведь речь, но о таких же “русинах”, как и дружинники храброго князя, поборника княжеской “чести” и мастера рыцарской риторики...

Разумеется, легко нам теперь, из нашего “прекрасного далека”, памятуя о катастрофе, к которой соскальзывала в XII в. Киевская Русь, находить ее приметы в политической жизни того времени... Понятно также, что и наше время на самом деле не так уж “прекрасно”, но стоит ли нам, исходя из аналогий в нашей сегодняшней действительности с тем, что творилось на Руси в XII в., ожидать подобного же разрешения кризиса? На этот вопрос ответит только история.

“Слово о полку Игореве” как памятник древнерусского менеджмента

Название предлагаемой статьи может вызвать у читателя удивление — легко, впрочем, рассеиваемое, если вспомнить, что “Слово о полку Игореве” как произведение неофициальное, поэтическая “песнь” способно было походя отразить те особенности управления и его организации в Киевской Руси, которые не замечались или намеренно игнорировались летописцами или агиографами, авторами житий святых. Здесь мы обратимся не только к этому аспекту содержания памятника, но и к вопросу о той функции в политической жизни своей эпохе, которую должно было выполнить “Слово...” согласно замыслу его создателя.

Княжеский менеджмент в эпоху “феодальной раздробленности"

Главного своего героя, Игоря Святославовича (1151-1201), князя новгород-северского и путивльского, затем, возможно, черниговского, автор “Слова...” показывает, главным образом, в обстоятельствах его военной деятельности. При этом в походе он управляет войсками по уже сложившимся в его время канонам.

Как за военачальником за ним не видно военного совета, необходимого хотя бы потому, что кроме бояр, старших дружинников, в походе принимал участие его брат Всеволод Курский, а также “молодые” князья — его сын Владимир и не названный по имени в “песни” племянник Олег Рыльский. Князь Игорь Святославович здесь, в отличие от летописного рассказа об этих же событиях, единолично принимает решения, а когда произносит речи перед дружиной, ответа не требует, ведь желание князя для нее — закон: “Хочу ведь, — говорит, — копье преломить о край поля Половецкого, с вами, русичи, хочу главу свою положить, но испить шлемом Дона!”

Уже выражение “копье преломить” свидетельствует о том, что князь Игорь Святославович собирается лично сражаться со степняками: копья ломались, как правило, во время первого столкновения противников. Потом мы видим его во время битвы лично пытающегося остановить бегущие полки (“Игорь полки заворачивает”), хотя это была обязанность “отрока”-адъютанта. Участие же в битве брата Игорева, князя Всеволода, автор “песни” живописует, обращаясь к нему, очевидно, лично присутствующему на первом исполнении “песни”: “О ярый тур Всеволод! Стоишь ты в обороне, прыщешь на воинов стрелами, гремишь о шлемы мечами булатными. Куда, тур, поскачешь, своим золотым шлемом поблескивая, там лежат поганые головы половецкие. Ты расщепил шлемы аварские саблями булатными, ярый тур Всеволод!” Были попытки объяснить возникающий тут образ многорукого, как Шива, князя Всеволода использованием поэтической метафоры: на предводителя дружины перенесены действия его подчиненных. Между тем, есть и более простое объяснение: составитель рассказа о походе 1185 г. в Ипатьевской летописи сообщает, что Всеволод “так яростно бился, что и оружия ему не хватало”, иными словами, он сломал о шлемы врагов несколько мечей и сабель — не одновременно, разумеется, а последовательно.

Таким образом, в эпоху “Слова...” удельные князья продолжали придерживаться варяжского обычая, согласно которому предводитель дружины, конунг, обязан был сражаться в первых рядах. Варварское и героическое, обыкновение это с точки зрения теории менеджмента следует признать неразумным: занятый во время битвы тем же ратным трудом, что и рядовой дружинник, конунг не имел возможности эффективно управлять войском. А храбрец Всеволод, если верить автору “Слова...”, и вовсе не заботился о такой возможности, ведь поэт продолжает: “Презирая раны, дорогая братия, забыв о чести и о жизни, и об отеческом золотом престоле в городе Чернигове, и о ласках и привычках своей милой супруги, прекрасной Глебовны!” Такая забывчивость (забывается и “честь”!) объясняется особым психическим состоянием невменяемости и нечувствительности к боли, которое овладевало в бою, согласно исландским сагам, берсерками. Эти чудовоины, как рассказывается в “Саге об Инглингах”, “ярились, как бешеные собаки или волки, кусали свои щиты и были сильными, как медведи или быки” (Всеволода же называют “ярым туром”). Понятно, что в таком исступленном состоянии этот необычный князь едва ли способен управлять своей дружиной.

Однако ведь и дружина его, “куряне”, описывается необычно. Сам Яр Тур Всеволод говорит о ней брату: “А мои те куряне — воины известные: под трубами запеленаны, под шлемами взлелеяны, с конца копья вскормлены”. Это так называемая формула “природного воспитания”, фигура поэтическая, однако далее у читателя может создаться впечатление, что речь идет о вольных степных тюрках-”каза-ках” или о позднейших украинских казаках-пограничниках: “Пути им известны, овраги они знают, луки у них напряжены, колчаны открыты, сабли наточены, сами скачут, как волки, в поле”. Поневоле вспоминается украинский гетман XVII в. Петро Дорошенко, о котором современники говорили, что он “казак старый и Поле знает”. И эти “казаки” конца XII в. знают в Поле (тогда в Поле Половецком, или Дешт-и-Кышчак) “пути” (то есть “сакмы”, традиционные степные маршруты войск кочевников с водопоями и переправами через реки), “яруги” (овраги, которыми в голой степи можно выйти противнику во фланг и пр.), и они были ежеминутно готовы к нападению коварных степняков. И только концовка этой характеристики-похвальбы возвращает нас в Киевскую Русь: молодцы-куряне “ищут себе чести, а князю славы”.

Бояре и их управленческие функции в “Слове о полку Игореве"

Бояре, по летописи весьма активные участники процесса управления Киевской Русью, советники князей, заседавшие и в законодательных совещаниях, командиры воинских частей (в походе 1185 г. отрядом черниговцев командовал боярин Ольстин Олексич) совсем не заметны в поэтическом “Слове”. По-видимому, в памятнике отразилась устнопоэтическое, восходящее к архаическим временам, представление о составе дружины, где есть только князь, управляющий единоначально, и однородная масса рядовых дружинников — как это видим в былине-кощуне “Волхв Всеславович”. В “Слове...”, памятнике XII в., когда дружина уже четко делилась на “бояр думающих” и “мужей храбор-ствующих”, то есть младших дружинников, автор видит только “мужей храборствующих”. Единственный фрагмент, где появляются “бояре думающие” и выполняют сколько-нибудь важную функцию — это эпизод, в котором бояре великого князя киевского Святослава выслушивают и объясняют его тяжелый, “мутный сон”.

Нас в данном случае не интересует, что именно приснилось Святославу и как был истолкован его сон, для нас важно иное: кто толкует сон великого князя и в каких обстоятельствах. При дворах правителей в средневековье, как на это в свое время указал В. Н. Перетц, существовали специальные толкователи снов, которых в хрониках и летописях назывались “разрешителями снов”, “снодавцами” и даже “философами”. Тут это делают бояре великого князя, люди знатные, вторые после князей Рюриковичей в иерархии древнерусского общества, получавшие земли и села во временное “кормление” от князя и на полученные доходы обзаводившихся личной недвижимостью; имели они и право перехода от одного князя к другом — на практике несколько декларативное, как это и теперь наблюдается при попытке перехода крупного менеджера в конкурирующую корпорацию.

Далее, из текста следует, что бояре оказались рядом с этим великим князем, когда он, как каждый только что проснувшийся человек, еще не отойдя от сонного состояния полностью, помнил еще свое сновидение настолько хорошо, что смог пересказать в подробностях. А это означает, что бояре, упомянутые в “Слове...”, уже находились в тереме великого князя, когда он проснулся. И ничего удивительного! Ведь в момент пробуждения князя (а в древней Руси вставали до рассвета, чтобы успеть в церковь на утреню) и начиналась ежедневно служба его бояр. Герой “Жития Феодосия Печерского”, возвращаясь глубокой ночью после беседы с великим князем в Киево-Печерский монастырь, встречает на дороге бояр, которые из своих сел спешат на киевскую Гору, в великокняжеский терем, чтобы успеть на службу к господину.

Таким образом, автор “Слова...”, всего единожды упомянув о боярах, изображает этих представителей высшего сословия древней Руси в самый обременительный для них — а с точки зрения современного менеджера и несомненно унизительный — момент их службы. Эта деталь “Слова...” делает весьма сомнительной популярную у историков гипотезу Б. О. Рыбакова о том, что автором памятника был киевский боярин Петр Бориславович.

“Князьям слава, а дружине" — честь

Известный русский культуролог Ю. М. Лотман пытался в свое время доказать, что слова “честь” и “слава” в Древней Руси имели различное идеологические и социологическое наполнение: “Честь подразумевает материальную награду (или подарок), являющуюся знаком определенных отношений. “Слава” подразумевает отсутствие материального знака. Она невещественна и поэтому в идеях феодального общества — более ценна...”

К “славе” мы еще вернемся, а начнем с “чести”. Вот после первой, победной стычки с половцами русичи “помчали красных девок половецких, а с ними золото, и драгоценные ткани, и дорогие оксамиты”. При этом они демонстрируют рыцарское презрение к богатству, ибо тут же, преследуя отступающих половцев, “покрывалами и плащами, и кожухами стали мосты мостить по болотам и топким местам — и всякими украшениями половецкими”. Тем не менее, после боя оставшаяся от этих саперных работ добыча собрана и разделена на паи, при этом сказано только о той доле добычи, которая досталась князю-предводителю: “Червленый стяг, белая хоругвь, червленый бунчук с серебряным древком — храброму Святославичу!” Иными словами, главнокомандующий получает, прежде всего, вместе со “славой” и наиболее почетную часть “чести” — захваченные в качестве трофеев знамена противников.

Среди прочей добычи в “Слове...” упомянуты “красные девки половецкие” и “золото”, эти категории представляют для нас особый интерес, поскольку на их дальнейшую судьбу имеем в тексте поэтические намеки. “Помчали красных девок половецких...” Ученые комментаторы воспринимают это место, как правило, романтически, не забывая упомянуть, что красота половчанок высоко ценилась на Востоке, а из “Слова... ”-де явствует, что и на Руси. За кадром остается отвратительная деталь расправы войска над мирным населением противника, а также и дальнейшая судьба степных красавиц, навстречу которой “помчали” их лихие, разгоряченные стычкой насильники. О последней сказано в льстивых словах великого князя Святослава, обращенных в Киеве к великому князю Всеволоду Юрьвичу, находящемуся за дремучими лесами в своем стольном Владимире: “Если б ты был (здесь. — С. Р.), то была бы чага по ногате, а кощей по резане”. Чага — это девушка-половчанка, “кощей” в данном случае — половец, который может служить конюхом. Если бы могучий князь северо-восточной Руси разгромил половцев, то в Киеве, на невольничьем рынке, предложение рабов увеличилось бы настолько, что они стоили бы сказочно дешево: за чагу давали бы двадцатую часть гривны, а за кощея — пятидесятую. В данном же случае обратить пленных в дорогой товар, рабов, русичам не удалось.

Поэтически осмысляя последствия катастрофической неудачи Игорева похода, автор устами бояр князя Святослава скорбит о том, что теперь “готские девы” (образ неясный) поют, “звеня русским златом”. Поскольку трудно представить, чтобы дружинники, бывшие под началом Игоря, взяли с собой в поход свои сбережения, логически следует, что “русское злато” — это уже упомянутое в поэме золото, взятое при захвате “веж” (кибиток) половцев. Таким образом автор-поэт вольно или невольно воспроизводит тут хищническую психологию воинов XII в., для которых несколько часов владения чужой собственностью уже позволяют считать ее своей. Но ведь и поход предпринимался с целью хищнической — для захвата рабов и грабежа.

Игорю Святославовичу грозил приговор княжеского съезда

Только самые патриотические интерпретаторы “Слова..видят в его главном герое рыцаря без страха и упрека. Удивительно, но в последнем периоде своей научной деятельности к ним присоединился и Д. С. Лихачев, сумевший свою апологетическую характеристику Игоря Святославича окрасить своеобразным психологическим “чтением в сердце” князя XII в.: “Высокое чувство воинской чести, раскаяние в своей прежней политике, преданность новой — общерусской, ненависть к своим бывшим союзникам — свидетелям его позора (имеется в виду совместное бегство с ханом Кончаком в одной лодке после разгрома их великим князем Рюриком Ростиславичем в 1180 г. под Киевом. — С. Р.), муки страдающего самолюбия — все это двигало им в походе”.

Однако стоит прислушаться к оценке результатов похода 1185 г., “авантюры Игоря”, данной историком Б. А. Рыбаковым: “Угроза нового половецкого вторжения в опустошенную левобережную Русь, где крепости были сожжены, а население уведено в плен, оставалась не только реальной, но почти неотвратимой”. Необычайно важно для нас и наблюдение Б. А. Рыбакова, что “под пером поэта исчезал эгоистичный, самонадеянный Игорь и рождался рыцарственный герой, отважный воин, готовый пожертвовать собой за Русскую землю. Обращаясь к князьям, своим современникам, поэт как бы призывал их пренебречь деталями биографии князя-пленника и его истинными замыслами, а думать о печальных судьбах Руси и отдать свои силы ее обороне”. Легко заметить, что отказываясь от идеализации Игоря, историк переносит ее на “поэта”, его воспевающего. Между тем полезно уточнить цель, которую преследовал призыв ко князьям “пренебречь” реальными провинностями объекта своего воспевания, а также и личную цель, которую (вместе и наряду с высокими патриотическими) это воспевание преследовало.

Зачем Игорь Святославович, сбежав из половецкого плена, тут же поспешил в Киев? Дело в том, что, отсиживаясь дома, в Новгороде-Се-верском, он мог дождаться неблагоприятного для себя решения съезда князей. Обычное право тут диктовало: “Если князь провинится, то отвечает волостью, а муж (боярин. — С. Р.) — головой”. Игорь достаточно провинился и знал, видимо, что великий князь Святослав сформулировал уже моральное обоснование приговора, ведь в “Слове.” он упрекает Игоря и Всеволода: “Но нечестно вы одолели, нечестно кровь неверных проливали”. Потеряв по собственной вине дружину, Игорь не смог бы сопротивляться, если бы княжеский съезд лишил бы его в наказание волости, и он решил поехать навстречу новой опасности, чтобы попробовать оправдаться. С собою он взял дружинного певца, на помощь которого в этом деле рассчитывал — и не напрасно.

“Вещие" пиарщики средневековой Европы

В древней Руси существовало два типа пиара — летописный, лучше изученный историками, и устный, одной из форм которого была деятельность дружинных певцов. Если летопись была рассчитана на восприятие ее информации весьма незначительной прослойкой древнерусского общества, то дружинные певцы разносили “славу” князей по всему тогдашнему славянскому (а иногда, видимо, и по варяжскому) миру. Учитывая же, что часть их репертуара переходила в простонародную устную традицию (можно считать доказанным, например, что придворная песня о Соловье Будимировиче стала севернорусской былиной), их тексты воздействовали на весьма широкие круги слушателей и за пределами их привычной аудитории в княжеских теремах.

О своем предшественнике, дружинном певце XI в. Бояне, автор слова говорит, что он пел “славу” “старому Ярославу” (Владимировичу Мудрому), “храброму Мстиславу” (брату Ярослава), “красному Роману Святославовичу”. При этом исполнение Бояном “славы” описывается как весьма похожее на камлание шамана, а сам певец назван “вещим” и внуком бога Велеса. Поэтому не будет слишком смелым предположение, что и сами эти “славы” князьям имели сакральный языческий характер: такая песня была чем-то вроде языческой молитвы, которой слава как бы призывалась на голову воспеваемого. Но даже если отвлечься от сакральной языческой подоплеки этого древнего пиара, остается психологическая. Ведь известны военные операции, которые расценивались как победа обоими участвовавшими в них противниками. Бородино, например, или “Буря в пустыне”. Ведь если без конца повторять, что под Бородино русскими была одержана победа, то в конце концов это утверждение становится чем-то вроде исторического факта. Понятно поэтому, что во все времена находился, как сказано об этом в древнеанглийском стихотворении “Видсид” (VII в.), правитель, “жаждущий упрочить дела свои славословием”.

Гонорар за спетую “славу”

Насколько бескорыстной была деятельность этих пиарщиков древней Руси? Прямо об этом в древнерусских памятниках ничего не говорится, но есть некоторые косвенные свидетельства. Так, открытое В. А. Высоцким на стене Софии Киевской граффито с сообщением, что купила “землю княгиня Боянову Всеволода”, может относиться и к Бояну-певцу, и к какому-нибудь иному носителю этого тюркского по происхождению болгарского имени. Если же речь идет об упомянутом в “Слове...” певце Бояне, эта земля могла быть куплена на те гонорары, которые Боян получал от князей, а быть может, и сама была таким “гонораром”. Относительно же Видсида, англского певца, который жил за несколько столетий до Бояна, то в уже цитировавшемся стихотворении о нем четко сказано и о других формах вознаграждения: это и некие абстрактные “дары”, и конкретное золотое “обручье”.

Мы не знаем, какое вознаграждение вдохновляло певца-поэта, пропевшего, а возможно и записавшего “Слово о полку Игореве”. Если он был дружинником Игоря Святославовича, то достаточным для него было и простое сохранение status quo в случае, если его князю удастся оправдаться: когда князь терял волость, дружинники его теряли свои дворы в городе и земли, пожалованные для “кормления”.

Любопытно, что в начале “песни” автор “Слова...” уверяет, что будет петь “по былинам сего времени, а не по замышлению Боянову”. Обычно комментируют, что обещается правдивое освещение событий, а на деле автор открещивается и от волхования (слово “замыш-ление” имело сакральный оттенок) Бояна “вещего”. Знаем мы цену таким заверениям. Замечательный языческий колорит произведения свидетельствует, что неизвестный автор “Слова...” в попытке оправдать неудачливого заказчика не только мобилизовал свой поэтический талант, но и наколдовал, как сумел, в песни-“славе” ему. И до чего же удачно!

Даниил Галицкий, король Руси и служилый князь Бату-хана

Даниил Романович (1201-1264), сын славного победителя половцев Романа Мстиславовича, храбрый воин и неутомимый дипломат, строитель городов и церквей, покоритель и колонизатор языческого литовского племени ятвягов, вынужден был практически всю жизнь с оружием в руках защищать свои права на Галицко-Волынскую землю. Его жизнь являет замечательный пример рыцарского христианского стоицизма, а историк менеджмента находит в ней примеры быстрых и адекватных ответов на вызовы резко меняющейся исторической действительности, не отличающейся стабильностью и в наше время.

Внутриполитическая обстановка на Руси первой половины XIII ст.

На глазах Даниила Киевская Русь испытала жестокую и едва ли ею заслуженную деградацию. В начале столетия это была огромная страна, вполне независимая от иностранных государств, хоть и политически разобщенная, однако с унитарной “русской” ментальностью, культурно целостная, с единой православной религией и однообразной системой управления, в которой государственная власть по-прежнему распределялась среди наиболее могущественных семей Рюриковичей. Умирал Даниил “королем Руси”, а его государство, с одной стороны, входило в политическую систему Западной Европы, находившейся под духовным протекторатом папы римского, а с другой — числилось одним из окраинных улусов монгольской Золотой Орды. Малая “Русь” Даниила, Галицкое и Волынское княжества, была разорена. Города ее уничтожены, монголы приказали раскопать даже валы, оставшиеся от сожженного Владимира-Волынского. И по всей Руси города лежали в руинах, оставшиеся в живых прятались в лесах, а великий Киев сохранял свое богатство и красоту своих церквей только в строках былин.

Впрочем, падение значения Киева, некогда могущественного центра империи, начинается задолго до погрома монголами. На рубеже XII-XIII вв. великое княжество Киевское превратилось в один из уделов в Киевской земле, при этом власть получившего его князя ограничивалась фактически пределами города. Иными словами, распространялась на территорию, куда менее обширную, нежели та, что подвластна сейчас киевскому мэру. Реальными же центрами политической и экономической жизни становятся Суздаль, Галич, Владимир-Волынский и Новгород Великий.

Любопытно, что подобно значительной части “русскоязычного” населения бывшего СССР, в составе отделившихся от него государств, сохранившей ментальность его граждан, весьма многие “русичи” той переходной эпохи не сознавали, что раздробление империи Рюриковичей вот-вот поделит ее жителей на разные народы. Характерный пример. Лихой рубака Мстислав Мстиславович Удатный (т. е. Удачливый) княжил сначала под Киевом (в Триполье и затем в Торческе), потом получил Торопецкий удел уже под Смоленском, а оттуда был приглашен в Новгород Великий. В 1215 г. он просил Галицкое княжество у венгерского короля, а через два года его двоюродный брат краковский князь Лешко Белый сам предложил Мстиславу занять “Галицкий стол”. Знаменательны слова, с которым Мстислав обратился к новгородцам, не желавшим его отпускать: “Кланяюсь Святой Софии и гробу отца моего и вам! Хочу добыть Галич, а вас не забуду! Дай Бог мне лечь около отца моего в Святой Софии!” Патриотизм храброго князя можно оценить как, прежде всего, узко родовой — Ростиславовичей, однако он сохраняет традиционный для Рюриковичей общерусский патриотизм и, по-видимому, не видит особых различий между галичанами и новгородцами.

Младший современник и зять славного воина Мстислава, Даниил отличается от него упрямой привязанностью к Галицкой земле. Несомненный и весьма действенный западноукраинский патриотизм Даниила особенно впечатляет, если вспомнить, что он, при ином повороте судьбы, мог править Венгрией: долгое время не имевший сыновей, король Андрей II планировал выдать за своего двоюродного внука Даниила дочь Марию и тем самым сделать его наследником венгерского престола. В то же время многолетняя почетная эмиграция в детские годы, когда Даниил жил то при венгерском, то при польском дворах, вызвала у него, как нам представляется, раннюю и однозначную этническую идентификацию. Но отождествлял он себя как “рус” прежде всего с людьми из своей свиты, с потомками бужан и волынян.

Боярско-княжеское двоевластие в Галицкой земле

В Галицком и Волынском княжествах Даниил видел уже не уделы, а свой домен, родовое владение, доставшееся ему от отца и деда. Для него жизненное значение имели и родственные связи с венгерскими и польскими правителями, с которыми он то воевал, то вступал в союзы, и от которых был бы оторван, если бы оказался на уделе в Торческе или Триполье.

Как ни парадоксально, но, согласно наблюдениям М. Грушевского, та же “политическая изолированность земли”, когда “на протяжении четырех поколений неизменно сидела в Галичине одна династия Ростиславовичей”, стала основной причиной усиления заклятых врагов Даниила — галицкого боярства: “Не было кому приходить на Галицкий стол из иной земли, приводя своих дружинников, равно как и выводить, выходя на стол в другую землю”. Вследствие этого “в Галичине более чем в любом ином месте могла развиться наследственная собственность среди бояр: имущество, влияния, дружеские связи, права на определенные должности переходили и возрастали из поколения в поколение”.

Могущественность боярства принимала в Галицкой земле формы, нигде более на Руси неизвестные. Бояре, как некогда Свенельд при Игоре Рюриковиче, заводят свои собственные полки; нарушая монопольное на Руси право Рюриковичей на княжение, они берут себе в наместничество города Перемышль и Звенигород, которые традиционно рассматривались как княжеские “столы”, выполняют другие княжеские функции. Мало того, всевластный в Галиче боярин-“олигарх” Воло-дислав Кормилич, въехав в этот город после бегства князя Мстислава Ярославовича, и формально “вокняжился и сел на столе” (Галицко-Волынская летопись, далее ГВЛ, под 1213 г.). Даже во время княжения Даниила в Галиче летописец укоряет бояр в том, что они “Даниила князем себе называли, а сами всю землю держали. А Доброслав Судь-ич, попов внук, вокняжился и грабил всю землю...” (ГВЛ под 1241 г.).

Политическое и экономическое всевластие боярства в Галиче приводило к невиданной на Руси ожесточенности его противоборства с князьями. Так, в 1171 г. бояре сожгли на костре Настасью, вторую внебрачную жену князя Ярослава Владимировича, а самого князя силой “привели ко кресту, что он будет по правде жить с княгиней”. Так поступили с тем самым “Осмомыслом”, могущество которого столь патетически воспевалось в “Слове о полку Игореве”! Через тридцать с лишним лет галицкие бояре на свою погибель додумались пригласить внуков этого “Осмомысла”, сыновей Ярославны. В конце концов, Игоревичи, недовольные местными порядками, устроили избиение бояр, “убито же было их числом пятьсот, а остальные разбежались”. Беглецы привели венгров с малолетним Даниилом, схватили Романа, Святослава и Ростислава Игоревичей и — вещь неслыханная! — “повесили их ради мести” (ГВЛ под 1210 г.).

Между этим первым, драматическим и недолгим “вокняжением” Даниила и реальным захватом им власти в Галиче прошло более четверти века — срок достаточный, чтобы выработать собственную линию относительно боярства. Репрессии сами по себе помочь не могли. Бояре обладали реальной политической, военной и экономической силой, и оптимальным решением было бы такое, которое поставило бы их возможности на службу князю.

Если традиционные древнерусские отношения князя и его дружины весьма напоминают отношения хозяина завода XIX в. и его наемных служащих, то положение князя в Галиче — положение наделенного большими правами председателя административного совета акционерной компании, которому противопоставили себя члены совета — держатели большинства акций. Что может предпринять в этих условиях председатель? Прежде всего, привлечь на свою сторону рядовых акционеров, а для этого доказать, что он способен управлять лучше, чем любой из властолюбивых членов совета. Полезно создать и независимые от них активы.

Даниил в подобной ситуации имел важное преимущество: в то время как он действительно стремился защитить и обезопасить Галицкую землю, бояре-оппозиционеры не выдвинули никакой положительной программы, они бесхитростно, если верить летописцу, “грабили” прочее население Галицкой земли. В народе же элементарное желание обогатиться, да еще и за его счет, никогда не вызывало и не вызовет симпатии.

Однако же и Даниил не мог выполнить свою программу защитника и строителя Галицкой земли, не завоевав в ней политической власти. Сложилось так, что для этого ему пришлось много лет проводить пропагандистскую кампанию, в чем-то похожую на нынешние предвыборные.

Даниил и его “имиджмейкеры”

В течение многих лет создавая и поддерживая свою “партию” в галицком боярстве, Даниил одновременно стремился прямо апеллировать к рядовым горожанам Галича, к их общественному мнению. Результат этих усилий впечатляет. Летописец фиксирует прямо-таки идиллический диалог Даниила с галицкими горожанами, состоявшийся в 1237 г., когда соперник его “со всеми боярами” ушел в поход на Литву. Даниил, подъехав к городской стене, прокричал: “О мужи городские! Доколе желаете терпеть владычество иноплеменных князей?”

И получил будто бы восторженный ответ: “Вот наш держатель, Богом данный!”

Завоевать любовь горожан было непросто. Даниил, конечно же, опирался на авторитет отца, однако должен был создать и укрепить свой собственный имидж храброго рыцаря, строителя державы и народолюбца. Средства были, казалось бы, традиционны: летопись и устная пропаганда. Вот только повествование о Данииле в ГВЛ составлял не летописец собственно (он даже не расставлял даты событий) и не чернец, но светский человек, весьма далекий от идеального образа древнерусского летописца, воссозданного А. Пушкиным в лице Пимена. Это восхищенный личностью “короля” придворный хронист, который, в отличие от княжеских летописцев, уже не просто стремится наилучшим образом представить деяния своего князя в общерусском летописании, а создает его панегирическую биографию, украшенную цитатами из “Омира” (Гомера) и “Александрии”.

Однако очень уж узок круг современников, к которому может обратиться в XIII в. древнерусский книжник: те грамотные, что доступ имеют к его рукописи да к немногочисленным с нее спискам. Зато все население княжества обходила устная молва о князе, и к песням о подвигах Даниилы и его “соколов-стрельцов” народ также прислушивался. А было и такое, что после победы Даниила и брата его Василька над ятвягами освобожденные русские пленники “песнь славную пели им”. Но ведь кто-то же сочинял эти песни? А о том, что сам Даниил весьма был внимателен к таким его потенциальным “имиджмейкерам”, свидетельствует эпизод наказания по его приказу “знаменитого певца Миту-сы, прежде из-за гордости не пожелавшего служить князю Даниилу” (ГВЛ под 1251 г.). Существует мнение, что был то не светский дружинный певец, а один из слуг оппозиционного епископа, об ограблении которых дворским Андреем сказано ранее: Андрей в Перемышле “захватил владыку и слуг его разграбил гордых, и колчаны их бобровые разодрал, и шубы их волчьи и барсучьи разодраны были”. Пусть так, но и в таком случае ничего не указывает на то, что Митуса певец именно церковный, а не такой же, как другие упомянутые “слуги” епископа — люди светские, его бояре. Так или иначе, но перед нами первый в нашей истории случай репрессий государственной власти против неугодного ей деятеля средств массовой информации.

Управленческие хитрости Даниила Галицкого

Если в качества воина и полководца Даниил стремителен и жесток, то во внутренней политике оказывается правителем хладнокровным, выдержанным и дальновидным — или, если использовать выражение Н. Макиавелли, разом проявляет “качества льва и свойства лисицы”.

Вот во время борьбы за Галич бояре во главе с Молибоговичами устроили заговор против Даниила, замыслив его убийство. Благодаря счастливой для князя случайности заговор был раскрыт, и Моли-боговичи бежали из Галича. Даниил послал за ними своего “седельника”, и “схвачено их было” 28. “Однако те смерти не приняли, а милость получили”. Летописец с горечью замечает, что один из помилованных тогда бояр на пиру у князя “лицо залил ему из чаши, — и это он стерпел: “Когда-нибудь пусть Бог им отплатит” (ГВЛ под 1230 г.).

Почему Даниил проявляет такую терпимость, становится понятным из следующего сообщения летописца: “Оставшись только с восемнадцатью отроками верными и с тысяцким Демьяном”, Даниил созывает вече, и горожане поддерживают предложенный князем поход на его “врагов”. Помилованные бояре-изменники (“неверные”) в этих условиях “тоже на подмогу ему пошли, а с ними и те, что заговор учинили, потому что горе им было”. В результате соперник Даниила князь Александр Всеволодович был побежден и изгнан за венгерскую границу теми сами боярами, что составили заговор в его пользу.

Через десять лет, вернувшись из Венгрии в разоренную монголами Галичину, Даниил обнаруживает, что бояре Доброслав Судьич и Григорий Васильевич фактически разделили землю между собой. Князь через стольника своего укоряет Доброслава и прямо требует, чтобы Коломыя, где добывалась соль, была оставлена в его распоряжении. Однако Доброслав передает Коломыю двум боярам-приятелям. Узнав об этом, Даниил только “переживал и молился Богу за вотчину свою”.

Проходит время, и Доброслав присылает князю донос на другого “олигарха”, Григория Васильевича. Вконец перессорившись, оба соперника приезжают к Даниилу “с большой гордыней” и начинают доносить друг на друга. Даниил, подумав и посоветовавшись с братом Васильком, без шума... арестовывает обоих. Поистине Соломоново решение!

Монгольское завоевание Руси не то чтобы поставило положение Даниила с ног на голову, но еще больше его усложнило: теперь, сам превратившись в бесправного подданного Золотой Орды, он вынужден уклоняться от службы монголам, прячась от их военачальников (по солдатской пословице “От начальства подальше — заставит работать”). Когда же внук Чингисхана Могучий потребовал от него Галич, Даниил решает: “Не дам я половину вотчины своей, а пойду к

Батыю сам”. В ставке Батыя только случай спасает Даниила от поклонения языческим святыням монголов, но кумыса ему все-таки приходится испить, при этом симпатизирующий храброму князю Батый заявляет: “Ты уже наш ведь, татарин. Пей наше питье!”

Получив от Батыя ярлык на свою землю, Даниил уже не боялся отбиваться от татар, например, от хана Куремсы, но когда Галичину в своих походах на Литву и Польшу пересекал Бурундай, Даниил вынужден был подчиняться этому “богатырю”, победителю Волжской Булгарии и Суздальской земли. Во время второго похода, в 1259 г., Бурундай приказал Даниилу и брату его Васильку: “Если вы союзники мои — разметайте города ваши!”

Более чем через двести лет Н. Макиавелли в уже цитировавшемся трактате “Государь” диалектически рассмотрел проблему полезности для правителя крепостей. С одной стороны, “государи ради упрочения своей власти возводят крепости, дабы ими, точно уздою и поводьями, сдерживать крамолу, а также дабы располагать надежным убежищем на случай внезапного нападения врага”. Это — мотивация, которой руководился Даниил, когда, не жалея казны, возводил Холм, Львов и другие города; для него очень важно было также, что население новых городов оказывалось вне влияния боярства; иными словами, речь шла о собственных политических и экономических “активах” князя. С другой стороны, М. Макиавелли вспоминает и казус, когда итальянский правитель, вернувшись в свои владения, “разрушил до основания все крепости этого края, рассудив, что так ему будет легче удержать город”. Подобной мотивацией руководствовался Бурундай.

Спасти тогда удалось только любимое детище Даниила — построенный им Холм, да и то хитростью. Увидев, что город сильно укреплен, Бурундай послал под стены его Василька с тремя татарами и переводчиком. Василько же заранее набрал в руку камней, и под стеной начал, приказывая сдать город, одновременно бросать камни наземь. Посадник Константин понял, что князь этим жестом прикровенно велит ему биться, и не сдал Холм. Бурундай, не сумевший раскрыть уловку Василька, был вынужден отступить.

Между Востоком и Западом

Есть в панегирической биографии Даниила эпизод поистине знаковый. В 1248 г. Даниил выступил на помощь венгерскому королю Беле IV, ввязавшемуся в войну за австрийское наследство. Однако раньше него на место встречи прибыли немецкие послы. Даниил устроил для них своего рода парад, “и дивились немцы оружию татарскому: кони были в личинах и в попонах кожаных, а люди — в яры-ках [латах?]”. Немцы “дивились и удивлялись” также роскошному оружию, снаряжению и одежде Даниила, а восхищенный король оказал ему особую “честь”: завел русского князя “в шатер свой и сам раздел его, и убрал его в одежду свою”.

Итак, Батый поит Даниила кумысом — “Ты уже наш ведь, татарин”. Потом король Бела IV переодевает Даниила в свой, европейский костюм — “Ты ведь наш, европеец”. Наконец, папа Иннокентий IV передает через посла Даниилу свое благословение и королевские регалии — “Ты ведь наш, католик”. А Даниил не оставляет этих призывов без внимания. С одной стороны, перевооружает войско по-татарски, с другой — строит церкви с витражами, похожие на готические храмы, принимает корону “от престола святого Петра”, папу римского называет “отцом” и не возражает против унии; во всяком случае, его биограф с сочувствием сообщает, что папа Иннокентий IV будто бы “проклинал всех, хуливших веру грецкую православную, и собирался он собор учинить об истинной вере — воссоединении церквей”.

Вообще же под управлением Даниила Галичина и Волынь очень быстро проходят тот путь, которым столетиями продвигалась Московская Русь — от отатарщивания военного дела до культурной ориентации на Запад. Почему же они не стали вторым, украинским центром собирания земель погибшей Киевской Руси — как сперва Тверь, затем Москва на северо-востоке? Видимо, определяющую роль сыграло то, что влияние Запада не встречало здесь отпора со стороны ревнителей православия, как в Москве, а правящая верхушка слишком уж зависела от венценосной родни в Польше, Литве и Венгрии, — в государствах, между которыми Галицко-Волынская земля и была поделена уже столетие спустя после смерти первого “короля Руси”.

Но разве только к полякам относится сказанное С. Лецем:

“И мы — Восток на Западе, и мы — Запад на Востоке”?

Иван IV Грозный — кровавый новатор менеджмента

Давно уж было замечено, что оценка деятельности Ивана IV (1530-1584) в официальной идеологии, истории, литературе и искусстве России определялась и определяется внутренней политической обстановкой: во времена диктатуры всегда позитивная, в периоды либерализации она становилась резко негативной и с лихвой окупала апологетические перехлесты предшествующей эпохи.

Литература о первом русском царе огромна. Казалось бы, в ней есть все — от солидных исследований С. Б. Веселовского, А. А. Зимина и Р. Г. Скрынникова до анекдотической заметки в старом французском “Ларуссе” о царе “Иване Грозном, за свою жестокость прозванном Васильевичем”. Казалось бы — потому что никто еще не попробовал обобщить новации этого тирана и строителя великой Российской державы в области управления, менеджмента.

Использование советников, уничтожение фаворитов

Ни один правитель не может быть одарен природой в полном соответствии со всеми функциями, которые ему приходится выполнять, и уже поэтому нуждается в услугах советников, предлагающих и интеллектуально обосновывающих решения, принятие которых все же остается прерогативой самого правителя. Оптимальный подбор советников, их количество, отношения с ними, средства материальной и психологической компенсации внутренних конфликтов в душах этих “серых кардиналов” — все это представляет серьезный комплекс проблем и для таких фигур нашей современной жизни, как президент, глава влиятельной политической партии, мэр крупного города или предприниматель, контролирующий компанию, выпускающую продукцию универсального назначения. Но если современные правители и олигархи имеют дело с советниками, приученными к скромному существованию интеллигента, а стало быть готовыми к деятельности подспудной и народу незаметной, наследственные правители древности и средневековья были вынуждены выбирать из представителей аристократии, которые в случае успеха требовали свою — и немалую — долю богатств, популярности и власти. Поэтому тогда приближенный к правителю советник, как правило, претендовал на положение любимца, фаворита, а фаворитизм как явление приносил государству только вред.

Первого такого фаворита Иван Грозный попробовал завести себе 12 лет отроду. Сохранилось известие, что в 1542 г. всевластный тогда руководитель боярского правительства князь Андрей Шуйский на глазах у подростка арестовал боярина Ф. С. Воронцова за то, что его “великий государь жалует и бережет”. Через год Андрея Шуйского по приказу царя убили царские псари, а Воронцов стал во главе боярского правительства, продержавшегося в фаворе до середины 1546 г.

Весьма длительный срок, с конца 40-х годов до конца 50-х, главными советниками молодого царя были протопоп кремлевского Благовещенского собора Сильвестр и незнатный дворянин Алексей Адашев, вдохновители и деятельные участники реформ середины XVI в. Оба не нуждались в чинах, в богатстве и прочих формальных признаках власти. Не пожелав стать ни митрополитом, ни епископом, ни даже официальным духовным отцом царя, Сильвестр, выходец из новгородского посада, оказывал на неукротимого тирана благотворное нравственно-религиозное воздействие. Алексея Адашева В. О. К лючевский называл “первообразом опричника”, потому что царь, приблизив его к себе, взяв ““от гноища”, и учинив с вельможами в чаянии от него прямой службы”. И Адашев действительно служил царю “прямо”, многократно доказал свою справедливость и бескорыстие. Именно поэтому, когда проводимая Сильвестром и Адашевым политика экспансии на юг и на восток вступила в противоречие с поставленной царем задачей завоевания белорусских и украинских земель и Прибалтики, их опала не была жестокой. Сильвестр удалился в монастырь, а Адашев отправлен в отставку, которую историки называют почетной: глава всей дипломатической службы Московии получил назначение воеводой в захваченную у ливонцев крепость Феллин. Со временем в переписке с первым русским политическим эмигрантом князем Андреем Курбским раздраженно обвинял “попа-невежу” и Адашева-”собаку” в том, что они пытались лишить его власти. Фрейдист сделал бы вывод, что Иван IV, в три года лишившись отца, “отождествил” с ним Ф. С. Воронцова, а эмоциональный пик преодоления им этого психологического состояния пришелся на конец правления “Избранной рады”.

В дальнейшем царь Иван не позволял никому занять рядом с собой место единственного советника с решающим голосом. В “Первом послании князю Курбскому” царь предлагал ему присмотреться, как “управление составляется в разных начальствах и властях: ведь там, где были цари послушными боярам и думам, в какую погибель пришли!”. Перефразируя известный совет сыновьям Владимира Мономаха, Иван

Грозный мог бы сказать: “Советника люби, да не дай ему над собой воли”. Его опричные любимцы Малюта Скуратов, князь Д. И. Вяземский, отец и сын Басмановы, В. И. Умной-Колычев, В. Грязной были, несомненно, царскими фаворитами (по тогдашнему русскому выражению, людьми “во времени”), однако каждый из них разделял благосклонность тирана с другими любимцами. Если в “Избранной раде”, где верховодили Сильвестр и Адашев, царь был только почетным председателем, то теперь он, утвердившись в необходимости неограниченного самодержавия, все принципиальные вопросы решал сам. Ма-люта Скуратов (Г. Л. Скуратов-Бельский) погиб в бою, В. Грязной, получивший увечье в крымском плену, был выкуплен царем и, по-видимому, отпущен в поместье, а остальные — в разное время казнены. Остались в живых лишь Богдан Бельский и Борис Годунов, выдвинувшиеся в последний год жизни Ивана IV. Неизвестно, то ли царь просто не успел с ними расправиться, то ли, как поговаривали, они первыми успели его отравить.

Таким образом, вырисовывается следующая система взаимоотношений с потенциальными фаворитами, выработанная в конечном счете Иваном IV: приближать к себе людей достаточно незнатных, чтобы они и после возвышения не могли ввязаться в борьбу за престолонаследие; с этой же целью периодически сменять советников и любимцев, советников — изгоняя, фаворитов — уничтожая физически. Отвлекаясь от соображений нравственного порядка, поставим вопрос: была ли эта система эффективной и оправдала ли себя? “Прокол” с Борисом Годуновым, впоследствии избранным царем, достаточно красноречив. По мнению А. А. Зимина и А. Л. Хорошкевича, феноменально одаренный Борис Годунов воздерживался давать царю советы “из боязни вызвать гнев крутого властителя”. Выходит, что Иван IV в последние годы не сумел эффективно использовать интеллектуальный потенциал своего ближайшего окружения.

Что может дать правителю формальное повышение его статуса?

Свидетели переименований пединститутов в университеты, ПТУ — в колледжи, а ректоров в президенты, мы можем скептически отнестись и к превращению великого князя Ивана Васильевича всея Руси в царя и великого князя, совершившемуся в 1547 году. Однако есть все же существенная разница между чудесным превращением провинциального книжного музея, сохранившего те же фонды и тот же штат сотрудников, в Академию книгопечатания и венчанием на царство Ивана IV. И для страны, и для самого семнадцатилетнего великого князя царский титул был как бы “одеждой на вырост”, которую покупают, зная, что со временем она обязательно станет ребенку по плечу.

О реальных преимуществах нового титула московского правителя свидетельствует уже тот факт, что соседние государства долго не желали его признавать. Ведь наименование царем, несмотря на его явно библейско-восточную окрашенность, ставило московского государя выше королей Речи Посполитой, Швеции, Дании и приближало по значению к императору Священной Римской империи. Внутри же страны сакральное значение “богоданной” власти царя позволяло московскому правителю еще больше возвыситься над удельными князьями и потомками удельных князей, укрепляло позиции его в формировании своей самодержавной власти, которая, по определению В. О. Ключевского, представляла собой “верховную власть с неопределенным, т. е. с неограниченным пространством действия и с нерешенным вопросом об отношении к собственным органам”. Масштабные государственные реформы, начатые вскоре после избрания на царство, как раз были призваны урегулировать вопросы управления. При этом незнатные реформаторы, Сильвестр и Адашев, получали возможность опереться на возросший статус московского самодержца. Таким образом, принятие Иваном IV царского титула имело несомненно положительное значение для совершенствования управления Московским государством. Однако чем тогда объяснить сознательное приуменьшение им собственного статуса во время опричнины и особенно в 1575 г.? Летом этого года великим князем московским был провозглашен крещеный татарский царевич Симеон Бекбулатович, а царь ездил к нему на прием, писал челобитные и пр.

Перманентное реформирование государственной структуры как прием управления

Передачу власти Симеону Бекбулатовичу современники объясняли просто: волхв-де предсказал гибель “великого князя московского” в 1575 г. и суеверный царь решил не искушать судьбу. Историки XX в. видели в этом хитрый умысел лишить царевича Ивана Ивановича возможности наследовать титул великого князя московского. Едва ли они правы: именно тогда царевич Иван стал официальным соправителем отца, иными словами, Иван IV использовал прием, выработанный московскими великими князьями с целью закрепления престоло-наследования за угодными им кандидатами.

Попробуем рассмотреть мнимую уступку власти татарскому царевичу в общем контексте правления Ивана IV. Наверное, его подданные хорошо поняли бы смысл древнекитайского проклятия, “пугающего жизнью в годы перемен”, — они в течение тридцати лет жили в атмосфере реформы, начиная с февраля 1549 г. Преобразования, проведенные “Избранной радой”, историки дружно называют необходимыми и даже благодетельными для государства, ибо они вели к его централизации и, коротко говоря, превращали великое княжество, в составе которого были и удельные владения, и города-республики Новгород великий и Псков, в унитарное государство. Государственный аппарат, ориентированный ранее на обслуживание великого князя, приобрел территориально-функциональный характер, были сформированы “избы” во главе с чиновниками-дьяками (прообразы “приказов” — старомосковских министерств). А судебную реформу, которая предусматривала участие в суде “присяжных”, современный историк Д. Н. Альшиц ставит “выше всех попыток реформировать судебную систему в течение трех последующих столетий” и считает ее предшественницей знаменитой судебной реформы 1864 г. В отличие от реформ, проводившихся “Избранной радой”, введение опричнины имело целью только укрепление самодержавия, однако в этом продолжало ее политику. К середине 70-х годов были достигнуты существенные успехи. Немецкий участник событий опричнины Г. Штаден свидетельствовал, что “нынешний великий князь достиг того, что по всей Русской земле, по всей его державе — одна вера, один вес, одна мера! Только он один и правит!”

Когда позитивное содержание реформирования страны исчерпалось, Иван IV пожелал сохранять в стране внешние признаки постоянного ее преобразования, предпочитая держать московитов в состоянии ожидания грядущих перемен. Для этого он имел весьма серьезные личные основания.

Глобальная ротация персонала как прием его дезинтеграции

Смертельно боясь боярских заговоров и народных восстаний, Иван IV разработал и неукоснительно применял универсальный метод их предупреждения — постоянную ротацию своих управленцев и чиновников и принудительную миграцию подвластного им населения. Благодаря этому потенциальные заговорщики не смогли бы наладить между собой связи, укорениться на пожалованной им земле и завоевать авторитет у подчиненных и подвластных им людей. До уничтожения последних удельных князей Иван IV постоянно “променивал” их земли; после образования опричнины она постоянно обменивалась землями с “земщиной”. По свидетельству Г. Штадена, все наместники в уездах “сменялись каждые два года”. Население также принуждалось к миграции: литовскими “полоняниками” заселялись города на южной укрепленной линии, а ливонскими — Подмосковье, в Новгородскую землю переселялись московские дворяне, “дети боярские”, они же отправлялись под Казань, а население приграничных областей выводилось в центральные области и заменялось более лояльными москвичами. На этом фоне и опричнина, и передача власти Симеону Бекбулатовичу представляются средствами дополнительной дезинтеграции и дезориентации подданных. При этом некоторые детали объявления опричнины выглядят как привычный для Ивана IV прием мнимого отказа от власти, имевший целью спровоцировать изменников на конкретные действия и проверить реакцию своих сторонников: историки обратили внимание, что о желании оставить престол царь объявлял не только в начале опричнины, но и в 1567 г., когда будто бы собирался бежать в Англию, и в 1581 г., когда объявил думе, что намерен уйти в монастырь. Характерно, что эти масштабные мероприятия, рассчитанные на внутреннее употребление и являвшиеся проявлениями “домашней” управленческой сметки, усердно скрывались от заграницы.

Как тиран добился народного почитания и любви

Одним из наиболее поразительных управленческих успехов Ивана Грозного был созданный им образ “доброго” и “справедливого” царя, оставивший по себе живую и яркую память в фольклоре XVII-XIX вв. Главной причиной почитания первого русского царя народными “низами” было то, что репрессии в отношении боярства народ оценивал как проводившиеся в народных интересах. По наблюдениям Д. Н. Альшица, правительство “Избранной рады” хорошо потрудилось, чтобы создать Ивану IV “у московского люда прочную репутацию борца против “сильных” и “хищных”, репутацию борца за правду и справедливость”. Однако хорошо потрудился для создания этого “имиджа” и сам царь Иван. Человек исступленной религиозности, автор покаянного канона, положенного им же на музыку, православный полемист и борец с еретиками и вольнодумцами, Иван IV ради популярности в народе активно потакал языческим увлечениям простолюдинов. Уже в 1545 г. царь под Коломной “пашню пахал вешнюю и с боярами и сеял гречиху, и иные потехи: на ходулях ходил и в саван наряжался”. Перед нами, хоть и в форме “потехи”, не что иное, как возрождение древнего обычая, согласно которому князь в начале пахоты специальными обрядами обязан был обеспечить плодородие почвы. Языческое представление о том, что сексуальная активность князя провоцирует плодородие земли, было обрядовым оправданием безудержного распутства тирана. На приобретение популярности были рассчитаны и приказы Ивана IV рассекать тела казненных на части и разбрасывать по полю. Это делалось не только для того, чтобы лишить “изменников” традиционного погребения, но и чтобы отождествить их с чучелами Ярилы, Кострубы, Костромы: растерзание и разбрасывание по полю этих соломенных “жертв” было одним из ярчайших обрядов календарной земледельческой магии.

Массовые казни заговорщиков царь цинично и умело использовал как средство “наглядной агитации”. Особенно откровенной в этом отношении была казнь, устроенная в Москве “на Пожаре”, пустоши возле Кремля, 25 июля 1574 г. На нее согнали всех москвичей, а к плахам было выведено 300 человек. Ужасный спектакль начался с часовым опозданием (тоже ведь средство психологического давления!) и начался с акта, которым Иван IV как бы проиллюстрировал свой излюбленный тезис: “а жаловать своих холопов мы всегда вольны, вольны и казнить”. 184 осужденных были помилованы и отпущены, остальные подвергнуты жестоким и изощренным пыткам, а затем казнены. О том, что казовая, театральная сторона казни была тщательно продумана, говорит, в частности, деталь рассказа о ней нем-цев-опричников И. Таубе и Э. Крузе: изрубленные тела своего казначея Ивана Фуникова и членов его семьи царь оставил лежать на площади “для зрелища”. Да и опричнина, начавшаяся театральным, интригующим и ужасающим удалением из Москвы монарха с царицей и царевичами, с вооруженной до зубов охраной, с казной и дворцовой сокровищницей, так и осталась кровавым спектаклем, продолжавшимся с некоторыми антрактами до самой смерти своего постановщика и менеджера.

Призраки народного представительства и реалии самодержавия

Как это ни удивительно, но именно во времена правления Ивана IV историки отмечают зарождение в России народного представительства. Дважды, в 1549 и 1566 г., собирались многолюдные “соборы”, на которых были представлены все тогдашние сословия, кроме крестьянства. На первый взгляд, практика тут расходилась у Ивана IV с теорией: ведь он многократно издевался над соседними и дальними королями, делившими свою власть с парламентами. К примеру, он так упрекал английскую королеву Елизавету: “Ажно у тебя мимо тебя люди владеют, и не только люди, но и мужики торговые < ... >, ищут своих торговых прибытков. А ты пребываешь в своем девическом чину, как есть пошлая девица”. Однако ведь и в “практике” земских соборов XVI в. весьма подозрительны два момента: тот факт, что “депутатов” избирало само правительство, и обязательное восторженное одобрение представленных царем “резолюций”. Истинную цену этого парламентаризма раскрывает кровавый финал земского собора 1566 г.: стоило только части “депутатов” отойти от предложенной самодержцем повестки и предложить отмену опричнины, как полетели их головы, а те из смельчаков, что остались живы, были публично биты батогами на площади. Таким образом, речь шла не о реальном народном представительстве, а о тактическом приеме царя-управленца, желавшего создать видимость всенародного одобрения своей политики.

Многие управленческие “хитрости” Ивана IV вошли в арсенал приемов управления последующих правителей Руси. Поневоле вспоминаются и жестокие сталинские переселения народов, и широко практикуемые в более благополучные десятилетия полупринудительные миграции населения, пропагандой представленные как признаки формирования “новой исторической общности — советского народа”.

Чрезвычайная слабость представительских органов власти в России XX в. — от Думы начала века и Учредительного собрания через казовый, во всем согласный со Сталиным или Хрущевым Верховный Совет, и до современной демократически избранной Думы — свидетельствует, что при всех режимах они остаются сработанной по западным образцам бутафорией, а реальные управленческие решения принимаются втайне от народа. При этом огромное значение приобретает воля очередной “сильной личности”, независимо от того, как называется пост очередного кремлевского наследника Ивана Грозного.

Первопечатник Иван Федоров как администратор, предприниматель и изобретатель

Иван Федоров, в Украине известный как Иван Федорович (?—1583), — знаковая фигура XVI в. и для России, и для Украины. Типограф, издатель, ученый редактор Библии, художник, публицист, администратор, воин, пушечный мастер, изобретатель — уже разнообразием своих занятий он претендует на право встать рядом с такими деятелями западноевропейского Возрождения, как Леонардо да Винчи, Микеланджело Буонаротти, Бенвенуто Челлини. Кроме того, Иван Федоров смело вторгался в область человеческой деятельности, которой названные титаны духа сторонились, — в сферу частного предпринимательства.

Студент Краковского университета?

Иван Федоров — один из тех деятелей мировой истории, которых ее прожекторы высвечивают уже зрелыми мужами и которые уходят с исторической арены, так и не открыв тайну своего происхождения. Все, что нам достоверно известно о жизни Первопечатника до 1564 г., почерпнуто из сказанного им о себе в двух автобиографических текстах — послесловиях к московскому “Апостолу” 1564 г. и львовскому “Апостолу” 1574 г. Остальное — гипотезы и домыслы книговедов, частично основанные на изучении старопечатных книг и других документов.

Первой из таких гипотез было предположение о дворянском и белорусском происхождении Первопечатника, выдвинутое еще в XIX в. Основывалось оно на идентичности издательской марки Ивана Федорова, которую он использует в Украине, с гербом “Шренява” белорусского шляхетского рода Рагоза. Однако из этого следует, что Иван Федоров мог быть и прирожденным шляхтичем, почему-то оказавшемся в 50-е годы в Москве, и москвичом, адаптированным к этому дворянскому роду уже в эмиграции. Поскольку же Иван Федоров упорно называет себя за границей “Москвитином” или “печатником з Москвы”, второе предположение кажется более убедительным.

В 1969 г. известный русский книговед Е. Л. Немировский обнаружил в промоционной книге Краковского университета запись о присвоении в 1532 г. ученой степени бакалавра выпускнику по имени “Johannes Thedori Moscus”. Затем сотрудники Ягеллонской библиотеки нашли уже в метрике Краковского университета запись “Joannes Theodori de Phyetkowycse” (имелись в виду Петковичи в Краковской епархии, следовательно, запись говорит о поляке и католике). Е. Л. Не-мировский отождествил этих “Иванов Федоровичей” — а с ними и первопечатника. Гипотеза эта в последних изданиях московских энциклопедий, в том числе электронных, излагается уже как несомненный факт. Между тем, она имеет, по крайней мере, два слабых места. Прежде всего ее адепты должны согласиться, что Иванов, сыновей Федоров, на Руси всегда было неисчислимое количество, поэтому вероятность случайного совпадения имен здесь на порядок выше, чем в том случае, если бы краковский студент (или студенты — москвитин и поляк) и через четверть века российский Первопечатник носили такие же имена, как у живших в XVI в. помещика Корцова Сутыри или дьяка великого князя Волдыря Паюсова (примеры взяты из “Ономас-тикона” С. В. Веселовского). Далее, если бы Иван Федоров действительно получил ученую степень, непонятно, почему он не называет себя бакалавром в судебной документации в Речи Посполитой и при общении с адресатами в Западной Европе?

Финансово-административный аспект московской деятельности Первопечатника

Как бы там ни было, в 1564 г. мы застаем Ивана Федорова дьяконом кремлевского Гостунского собора в Москве и руководителем коллектива мастеров-типографщиков, напечатавших первую русскую датированную и подписанную книгу — “Апостол” 1564 г. Вопрос о том, кому принадлежала первая типография, работавшая в Москве ранее, в 50-х — начале 60-х гг., так называемая “анонимная”, и принимал ли участие в ее деятельности Иван Федоров, остается открытым.

Зато нет никаких сомнений в том, на кого работали мастера, издавшие “Апостол” 1564 г. В послесловии к этой книге Иван Федоров четко указал, что именно “благоверный царь повелел устроить дом, где печатному делу устраиваться, и нещадно давал от своих царских сокровищ делателям” — Ивану Федорову “да Петру Тимофееву Мстиславцу на составление печатному делу и для их довольствования, пока не закончат они свое дело”. Известно, что подготовка наборного материала, досок гравюр, изготовление печатного станка, набор и само печатание книги требовало привлечения ремесленников разных специальностей — одних на временную работу (плотники, литейщики, резчики по металлу, граверы по дереву и меди), других, собственно типографщиков — на постоянную (наборщики, торедор-щики, наносящие краску на набор, батыйщики, приводящие станок в движение и др.). Таким образом, государственное финансирование этой типографии осуществлялось через ее руководителя Ивана Федорова (или через обоих названных в предисловии “мастеров печатного дела”). Руководитель брал на себя интеллектуальную сторону дела (выбор и редактирование текста, наиболее ответственные, как представляется, функции художника книги и художественного редактора), а для прочих работ нанимал мастеров, сам добивался результативности их общей работы и сам с ними рассчитывался. Как видим, уже в московский период Первопечатнику приходилось вести и административную, можно сказать, предпринимательскую деятельность. Следует заметить, что внутренняя организация типографий XVII-XVII вв. идеально соответствовала требованиям позднейшей теории менеджмента: с одной стороны (прямо по Л. Ф. Урвику), персонал подбирался, исходя из требований уже известной структуры, а с другой — его численность не выходила за границы, за которыми эффективное управление невозможно.

Пройдут десятилетия, и в начале XVII в. в России будет создана стабильная структура государственного (под контролем церкви) книгопечатания, при которой государство имело монополию на книгопечатание, ему принадлежали и тиражи, и все оборудование Печатного двора. Эта система продержалась почти два столетия (до указа Екатерины II “о вольных типографиях”) и в ее светском уже варианте была фактически возобновлена советской властью.

До сих пор историки книги видели в типографии, которой руководил в Москве Иван Федоров, предприятие такого же государственного типа. В таком случае как объяснить, что через три года после издания “Апостола” в Москве Иван Федоров и Петр Мстиславец издают за границей, в Заблудове, “Евангелие учительное” (1569), при этом, по словам Е. Л. Немировского, “шрифт, гравированные доски заставок, концовок и буквиц печатники, как известно, привезли из Москвы”? Не будем, однако торопиться и видеть в Первопечатнике прообраз наших современных промышленников, успешно приватизировавших государственные средства производства в ходе своего преображения из советских совслужащих в коммерсантов западного типа.

Внимательное чтение послесловия к изданию 1564 г. позволяет прийти к выводу о том, что при Иване IV система государственного книгопечатания еще не была юридически оформленной, а “мастера печатного дела” рассматривались не как государственные служащие, выполняющие определенные функции (так было в XVII в. и позже), но как ремесленники, работавшие за вознаграждение (“упокоение”). Скорее всего юридически они приравнивались, например, к архитектору, строителю города, содержание и вознаграждение которому определены в статье 96 “Русской правды”. Как архитектор оставлял заказчику постройку, но сохранял право на “секреты” своей профессии и использованные во время стройки инструменты и оборудование, так и первые московские типографы считали своей собственностью оборудование типографии, царю же принадлежали тиражи их книг и, разумеется, предоставленное им для типографии помещение.



Содержание раздела