Глава 1(1985—1988). Перемены пришли. Что дальше?
Когда все мягко так и нежно, и незрело...
А. Грибоедов. «Горе от ума»
Когда перемены начались, боязно было обмануться, в очередной раз принять за начало действительных сдвигов новые слова и чуть по-иному расставленные акценты в советском новоязе. Такое бывало уже не раз. И хотя многие из нас могли бы повторить вслед за Пушкиным «Я сам обманываться рад», не хотелось поддаться легковерию. Однако речи Горбачева становились все более нестандартными, приближаясь к постановке реальных проблем
2.
Мы с друзьями впервые позволили себе сказать: «На этот раз, кажется, всерьез» — во время долгих прогулок по Ленинграду в августе 1986-го. Тогда же обозначили и своего рода реперные точки, прохождение которых должно было подтвердить серьезность намерений нового руководства: во внешней политике — уход из Афганистана, во внутренней — возвращение из ссылки Сахарова, в идеологии — возобновление разговора о сталинизме. Мы отдавали себе отчет в том, что этого, конечно, недостаточно, но такие сдвиги могли стать знаковыми.
А когда к концу года эти и другие сигнальные лампочки действительно загорелись, стало тревожно: слишком памятен был октябрь 64-го. Если Горбачев и его немногочисленные сподвижники в верхнем эшелоне партийного руководства действительно собираются реформировать партию, государство и общество, то не сомнет ли их чудовищная махина бюрократического аппарата? Поэтому уже в 1987 г. главными вопросами стали: обратима ли перестройка, что ей может угрожать и действительно ли «никто пути пройденного у нас не отберет»? (Тревога, как выяснилось, была не напрасной — по меньшей мере до 1991 г.)
Затем стало складываться убеждение, что в критике и самокритике нуждается сама перестройка. С осени 1986 г. я стал выступать с публичными лекциями о перестройке. Проехал Памир и Колымский тракт, летал на Чукотку, был на Сахалине и Камчатке, не говоря уж о Центральной России. И повсюду все чаще наталкивался на своего рода реакцию отторжения: то, что вы говорите, хорошо, но у нас ничего не изменилось, перестройка до нас не дошла
3. На глазах иссякал главный ресурс, на который рассчитывали «архитекторы перестройки», — доверие и поддержка народа.
1986—1988 гг. часто вспоминаются как годы великого обновления, полученного как бы в дар, и как годы вспыхнувших, но не сбывшихся надежд, упущенных возможностей. А были ли эти возможности? Можно ли было их не упустить? Вот два взгляда автора: из 1988-го и из сегодняшнего дня.
ВЗГЛЯД ИЗ 1988 года. ПЕРЕСТРОЙКА НА НОВОМ ЭТАПЕ: ОПАСНОСТИ И ПРОБЛЕМЫ
4
Осознанию реальности, а следовательно, и выбору верной линии социального поведения нередко мешают мифы. Один из них, глубоко проникший не только в обыденное, но и научное сознание: кризисы — удел капитализма, при социализме их быть не может. События в некоторых государствах Восточной Европы поколебали это представление, но не перечеркнули его. Даже жесткие слова о предкризисной ситуации, произнесенные на Пленуме ЦК в январе 1987 г., стали все чаще уравновешиваться утверждениями, что в новых условиях опасность преодолена. Подводит привычка рапортовать о преодолении трудностей.
Действительно, приближение кризиса предопределило поворот, который призван увести наше общество от опасной грани, к которой оно неотвратимо шло до 1985 г. Но истекшие с тех пор годы показали, что выход из тупика, в который завели нас предшествующие десятилетия, сложнее и мучительнее, чем можно было ожидать. Сравнительно быстро удалось обнажить верхний слой накопившихся проблем. Ни одна из них, однако, пока не решена до конца. Более того, сама перестройка ставит собственные, не менее острые проблемы, и каждый следующий шаг вперед дается труднее предыдущего.
Теперь едва ли уже можно сомневаться в том, что исторически пионерный процесс сам порождает обострения, которые периодически приобретают критический накал. Не исключить их, а предвидеть, смягчать и выходить из них с наименьшими потерями — так видится одна из самых актуальных задач сегодняшнего, да и завтрашнего дня.
Новые политические реальности
В критическом осмыслении семидесятилетней истории за последние годы сделан такой шаг, который совсем еще недавно и представить было невозможно. Критику эту, разумеется, надо и расширить, и углубить, но ничуть не меньше мы нуждаемся в самокритике, уяснении того, что сделано верно, где допущены (и не исправлены) ошибки, откуда грозят опасности.
Сама перестройка прошла уже ряд этапов. Нимало не преуменьшая значения первого из них, продолжавшегося с весны 1985 г. примерно до осени 1986-го, следует прямо сказать, что время, к каждому месяцу которого пробужденные общественные ожидания стали предъявлять иной счет, чем к годам так называемого «застоя», было израсходовано не слишком бережно. Перемены шли почти исключительно сверху. Это обеспечивало им беспрепятственное признание и легитимизацию в привыкшем к повиновению обществе. Но поскольку новый, «проперестроечный» баланс сил в высшем политическом руководстве складывался лишь постепенно и не был, по-видимому, в достаточной мере закреплен даже на поистине революционном XXVII съезде партии, а масштаб и характер необходимых изменений еще не были до конца осознаны, в общем русле благотворных перемен нередко избирались неточные ориентиры и негодные средства. Сейчас уже очевидно, что ускорение социально-экономического развития столь же мало можно считать центральной стратегической задачей, как и корректировку структуры капиталовложений (из топливно-энергетического в машиностроительный комплекс и т. п.) — основным рычагом экономической модернизации, что «дисциплина, организованность, порядок» вовсе не «главные наши резервы», как утверждали многократно тиражированные лозунги.
Лишь на следующем этапе перестройки, занявшем еще чуть больше года, произошли два коренных сдвига. В верхнем эшелоне власти была вчерне согласована и представлена стране несущая конструкция перестройки, ее стратегическая триада: новое политическое мышление (сама идея, как известно, была выдвинута еще на XXVII съезде, но она воспринималась тогда преимущественно как новый подход только к внешней политике), радикальная экономическая реформа, демократизация всей политической структуры. И что не менее важно, именно в это время перестройка в ее последовательном и радикальном выражении стала обретать сравнительно широкую социальную базу. Инициатива все еще целиком принадлежала «верху»: был возвращен в Москву А. Д. Сахаров, получили свободу политзаключенные «застойных времен»; стали формироваться самодеятельные общественные организации и движения, вырабатывавшие собственную концепцию перемен. Были сняты цензурные запреты — ив печати впервые за много десятков лет стали обсуждаться острые исторические и современные проблемы в их реальном содержании. Общество, переживавшее быструю политизацию, ответило на это в конце 1987 г. подлинным «взрывом» подписки на газеты и журналы, идущие в авангарде перестройки.
Поздней осенью 1987 г. закончилась предыстория перестройки, наступил новый этап, суть которого — переход к практическому решению накопившихся общественных проблем, нарастающее размежевание сил, небывалый рост «низовой» социальной активности в разнообразных формах, а также развитие неконтролируемых процессов и череда кризисных обострений.
Перестройка — революция. Повторяя этот лозунг, мы подчас забываем элементарное: всякая революция вызывает консолидацию противостоящих ей, оправившихся от первоначального замешательства сил, заинтересованных если и не в восстановлении старого порядка — простого возвращения ко временам брежневско-черненковского иммобилизма не хочет никто, — то в сохранении комплекса социальных привилегий и главной из них — власти, неподконтрольной обществу. Менее элементарно, но исторически тоже известно, что по мере развития революционного процесса усиливается размежевание среди его сторонников: между теми, кто хочет идти «до конца», и теми, кто склонен остановиться на половине (или даже четверти) пути. Такой спор, по-видимому, периодически обостряется там, где — пока еще без широкого публичного обсуждения — принимаются ключевые политические решения.
Два политических эпизода обозначили переход к новому этапу. Первый — события, связанные с выступлением Ельцина на октябрьском Пленуме ЦК 1987 г. Не располагая полной и достоверной информацией, можно лишь предположить, что за взаимными обвинениями стояли разные подходы к темпам, методам и составу руководящего политического штаба перестройки. Ничего исключительного в этом столкновении не было: различие позиций в сложной ситуации переходного периода нормально и неизбежно. Новым было открыто выявившееся недовольство. Резкую критику (не допущенную, правда, на страницы печати) вызвали не соответствовавший духу времени уровень гласности при освещении действительных расхождений и разгромно-проработочный стиль, в котором позволили себе выступить многие участники обсуждения в Московском горкоме партии. За Ельциным прочно утвердился образ непримиримого противника аппаратно-бюрократических сил. Какие бы ни изобретались хитроумные схемы, противополагающие «авангардиста» консерваторам, как бы политический спор ни переводился в плоскость персональных качеств, смещенный лидер — действительные позиции которого проявились пока довольно амбивалентно — приобрел в стране устойчивую и широкую популярность.
Следующее серьезное столкновение произошло на почве идеологии в марте—апреле 1988 г., когда «Советская Россия», а за нею еще несколько десятков газет познакомили своих читателей с «принципами» ленинградской преподавательницы
5. После всего, что об этом уже сказано, нет смысла вновь характеризовать интеллектуальные и этические достоинства этого документа, как и ряда других, параллельно с ним появившихся публикаций (и передач ленинградского телевидения). Непреходящий интерес, на мой взгляд, представляют два обстоятельства.
Во-первых, если проанализировать набор присутствовавших в этих текстах знаковых символов, то нетрудно определить ту аудиторию, к которой было обращено «письмо». Это все еще довольно широкий, как подтвердили и последующие события, слой, не изживший «сталинскую легенду» (для них — выдернутые высказывания Черчилля), шовинисты (для их дремучих фобий — идеологически респектабельный наряд препарированного Марксова тезиса о «контрреволюционных нациях»), а главное — все те, кто считает, что перестройка зашла слишком далеко в разрушении привычных стереотипов сознания и поведения, и кто развенчание «бюрократического социализма» воспринимает как крах жизненных идеалов и (или) облюбованных мест. В сущности, это была попытка консолидировать разные антиперестроечные силы, предельно расширить их фронт, сформулировать для них хотя и эклектическую, но объединяющую платформу. Последующие события показали, что такая коалиция, хотя и с размытыми очертаниями, стала складываться и заявила о себе и в деятельности определенных неформальных объединений, и в выступлениях ряда известных писателей, и в линии некоторых журналов, предоставивших свои страницы для скандальных публикаций.
Во-вторых, политический кризис вызвало не само изложение определенного взгляда на вещи, а настойчивое продвижение его идеологическим аппаратом в ряде обкомов, в редакциях газет, в армии, в вузах и т. д. По тому, как быстро мобилизовалась «вся королевская рать», поднаторевшая в идеологических погромах давнего и недавнего времени, как легко она получила доступ к средствам массовых коммуникаций, как тиражировалось и ксерокопировалось злополучное «письмо», как были заблокированы выступления оппонентов, можно заключить, что за всей этой кампанией стояли режиссеры очень высокого ранга.
Силовыми приемами нагнеталась атмосфера, в которой могло произойти все, что угодно, вплоть до устранения из высшего политического руководства наиболее последовательных проводников курса на перестройку. Ситуация 23 весенних дней обнажила то обстоятельство, что уже поколеблена, но не демонтирована реальная, неподконтрольная общественному мнению власть влиятельных «инстанций», но зато начал отступать застарелый страх перед ними.
В последовавшие затем месяцы расстановка сил в стране стала изменяться, и довольно радикально. Не просто инициатором перестройки, но и ее едва ли не единственной моторной силой на ранних этапах было высшее политическое руководство. Осознав общественные потребности, оно сдвинуло партию и страну с мертвой точки и осуществило ряд шагов, не имеющих аналогов в нашей послеоктябрьской истории. Мы не знаем пока, как сложилось большинство, поддержавшее апрельский поворот; с трибуны XIX партконференции было сказано, что кадровые вопросы в марте 1985 г. решались очень непросто. Конечно, это не могло быть иначе. Персональный состав верхнего эшелона власти постоянно обновлялся: к концу 1988 г. в составе Политбюро оставались лишь три из десяти членов, входивших в него после смерти Черненко; новые люди пришли к руководству многих высших партийных и государственных органов.
При той высочайшей концентрации власти в высших эшелонах, которая осталась нам в наследие от сталинского периода, все шаги перестройки, которые стали менять положение в стране и ее место в мире, разумеется, были бы невозможны, если бы новые люди не сменили прежнее брежневско-сусловское ядро. В известной мере существующее распределение власти облегчило начало процесса, ибо в средних звеньях руководства гласность, реальная выборность, последовательная экономическая реформа и т. д. были приняты с очевидной сдержанностью. Явное и скрытое сопротивление, которое оказывает перестройке чиновная бюрократия, плотно расставленная на бесчисленных ступенях пирамиды власти, — общее место современной политической публицистики. Критика с экскурсами в историю и социологию и постоянной апелляцией к цифре — 18 млн управленцев, — конечно, отражает какую-то (и немаловажную) часть реальности.
И все же простенькая схема: прогрессивное руководство — народ, горой стоящий за перестройку, — бюрократия, втыкающая палки в колеса, — представление, в культурно-историческом плане восходящее к известной формуле «царь и народ», в изрядной мере мистифицирует реальную расстановку сил. Экономические, да и политические преобразования пробуксовывают не столько потому, что они дурно реализуются, сколько из-за того, что они далеко не во всем последовательны и не предусматривают адекватных механизмов их реализации. Речь идет о решениях, которые принимаются вовсе не на среднем уровне.
Своеобразие сегодняшнего размежевания сил заключается в том, что линия водораздела проходит не по горизонтали, а по вертикали. На стороне перестройки действительно широкий фронт «от рабочего до министра» — социально активных людей, ориентированных на инициативу и самостоятельность. Противники углубления перестройки, в свою очередь, отнюдь не локализованы среди «бюрократов среднего звена и мелиораторов», ставших притчей во языцех, они тоже располагаются на всех ступенях социальной стратификации, в том числе самых высших, только это другие рабочие, другие министры, другие писатели и работники научных учреждений.
Соответственно и в том, и в другом лагере произошла перегруппировка сил. Перестройка обрела своих лидеров: не только членов высшего руководства (известная дифференциация позиций среди которых стала «прочитываться» из их публичных выступлений и других источников информации), но и писателей, публицистов, деятелей науки и культуры, хозяйственных руководителей. Важной частью общественной жизни стали политические клубы и научные семинары, привлекающие сотни участников, вырабатывающие и пропагандирующие — вместе с официальными научными учреждениями и творческими организациями, а нередко и опережая их — концепцию перемен.
В центре и на местах стали формироваться общественные движения, в ряде случаев получившие массовую поддержку. Одни из них, выполнив поставленные задачи: отмена экономически опасных проектов, защита памятников или смещение предельно непопулярных местных руководителей (Сахалин, Астрахань, Ярославль, Куйбышев), — прекращали свою деятельность, другие, как это, например, произошло в Прибалтике, добившись непосредственных целей, обретали постоянный статус народных фронтов в поддержку перестройки и формулировали программные требования, как правило, шедшие дальше того, что было зафиксировано в официальных документах. Защищая свои права, трудящиеся некоторых предприятий стали обращаться к забастовкам, организуемым в обход статусных (профсоюзы) организаций.
К весне—лету 1988 г. возникла принципиально новая политическая ситуация: перестройку теперь уже подталкивали вперед не только сверху, но и снизу, раздвигая границы того, что в данный момент считалось дозволенным, а нередко и приходя в столкновение с консервативными установками местных властей. Силы, которые вначале выступали лишь как «эшелон поддержки» прогрессивных решений высшего руководства, обрели самостоятельную роль и включились в борьбу за определение целей, методов и форм обновления общества и — что приобрело особенно громкий отзвук — за представительство в органах, принимающих решения.
По мере того, как перестройка выходила на новые рубежи, нарастали тревога и активность противостоящих ей консервативных сил, группировавшихся преимущественно (хотя и не исключительно) вокруг отдельных звеньев партийно-государственного аппарата в центре и на местах. Гласность и им помогла оценить ситуацию, выдвинуть своих идеологов и консолидироваться, хотя, конечно, не в гласности их сила. На них «работали» отдельные перехлесты общественной инициативы и эксцессы, вину за которые торопились возложить на ослабление административного нажима. Еще важнее, что эти контратаки развивались на фоне довольно широко распространившегося, а в некоторых случаях и усиливавшегося неверия в перемены, психологического эффекта пробудившихся, быть может, в чем-то преувеличенных и несбывшихся пока ожиданий, нараставшей усталости среди довольно широких слоев общества.
Первая серьезная проба сил развернулась в преддверии XIX партконференции. Сторонники последовательной перестройки выдвинули далеко идущие предложения по экономической, политической, правовой реформе, расширили свой актив, получили довольно широкую поддержку в партии и стране — и, в сущности, проиграли выборы (фактически — отбор) делегатов, которые аппарат провел в духе добрых старых традиций. В новой обстановке, конечно, немалое число мест было предоставлено партийцам, имеющим собственный взгляд на вещи (хотя и не всегда умеющим его отстаивать), но среди делегатов затесались даже люди, чуть позже уличенные в коррупции, а главное — было обеспечено щедрое представительство номенклатуры. В целом, по своему составу конференция оказалась консервативнее актива, выдвинутого перестройкой.
Тем не менее конференцию, возможно, следовало бы назвать исторической, если бы этот эпитет не был так девальвирован неизменным приложением к былым парадным съездам; во всяком случае, ничего подобного в нашей истории последних 60 лет не было. Конференция внесла свой вклад в дальнейшее развитие событий. Во-первых, уроком демократии: «разномыслием», сшибкой мнений, в том числе оппонирующих основному докладу, критикой ЦК и членов Политбюро, показанными по телевидению всей стране. Во-вторых, решениями, которые, в общем, продвинули политическую реформу, но отразили — в этом важно отдать отчет — не наиболее последовательные идеи демократических преобразований, а компромисс, к которому, видимо, пришло высшее руководство и который лег в основу решений конференции безотносительно к соотношению «консерваторов» и «прогрессистов» среди делегатов.
Накануне и после конференции персональный состав партийных органов существенно обновился, но почти неизменным остался принцип их формирования, основанный на самовоспроиз-водстве аппарата, рекрутировании сверху и в очень ограниченных пределах допускающий состязательные выборы на ключевые посты. По предписаниям старой, изрядно дискредитированной инструкции прошли в конце 1988 г. выборы в обкомы, которые будут готовить XXVIII съезд партии.
Несмотря на протесты многих неформальных организаций, видных деятелей науки и культуры, Верховный Совет утвердил июльские указы своего Президиума, которые произвольно ограничивают еще не утвердившееся право на проведение публичных митингов и собраний и против которых едва ли не впервые в истории нашего парламента проголосовали некоторые депутаты. В ряде мест эти законоположения были довольно грубо (а в Минске — даже зверски) использованы против мирных и отнюдь не экстремистских инициатив. Затем, вслед за скоропалительно проведенным обсуждением, были реформированы высшие органы государственной власти и избирательная система.
Существенные аспекты этих изменений: постоянно действующий Верховный Совет, разделение властей, Комитет конституционного надзора, состязательный порядок выборов депутатов от территориальных округов и некоторые иные, несомненно — шаги на пути к демократическому, правовому государству. Другие — замена прямых выборов в Верховный Совет косвенными; формирование трети высшего государственного органа по куриям, которое фактически отдано на откуп бюрократии, возглавляющей «общественные организации»; неясность процедуры выделения Верховного Совета из состава Съезда народных депутатов; широкие полномочия окружных избирательных комиссий по отбору кандидатов в депутаты и т. д. — оставляют «инстанциям» широкое поле для кадровых маневров, фактически — назначения депутатов. Если уж важно было не подвергать превратностям соревновательного процесса вхождение в высший орган государственной власти определенного круга лиц, лучше было бы по венгерскому образцу наряду с территориальными округами сформировать общегосударственный список кандидатов на фиксированное число мест, включение в который практически гарантирует избрание (при условии поддержки по меньшей мере половиной избирателей). В прежнем объеме был пока сохранен и суверенитет Союза над республиками.
Если исходить из того, что главный вопрос каждой революции — проблема власти, то к концу четвертого года перестройки ситуацию можно резюмировать следующим образом: на фоне пробужденной общественной активности произошло основательное изменение ориентации власти, частичное и неоднозначное — ее структуры, крайне поверхностное — тех базовых принципов, в соответствии с которыми она формируется.
Политической целью перестройки объявлена передача власти Советам, народу. Только это может обеспечить необратимость начавшихся процессов. Но поныне перестройку обеспечивают не столько Советы, формирование которых, хотя и в меньшей мере, чем прежде, будет регулироваться сверху, сколько баланс сил, сложившийся в высшем политическом руководстве и неподвластный даже косвенному контролю общественных институтов. Все кадровые перестановки наверху, имеющие пока решающее значение для судеб перестройки, до сих пор осуществлялись традиционным способом и не становились предметом обсуждения ни в партии, ни в стране, хотя вопрос об этом уже поднимался на XIX партконференции. В общем и целом развитие шло вперед, но наш прошлый исторический опыт убеждает, что полагаться только на этот баланс, устойчивость которого — величина неизвестная, рискованно.
«Стать Европой» — так сформулирована желательная цель нашего социально-политического развития в публицистической литературе. Если перевести этот образ на язык государственноправовых категорий, то речь может идти лишь об устойчивой парламентской структуре, эффективно контролирующей каждый шаг практической деятельности исполнительных органов, и избирательной системе, в которой на суд избирателей выводятся не столько лица, сколько платформы. При всех известных несовершенствах данной системы она лучшее, что выработал опыт человечества, а века «стрижки газонов» и трагические потрясения XX века сделали ее достаточно надежной и безаварийной в большинстве стран европейской культуры.
Но принимая этот вектор, необходимо трезво оценивать, на каком отрезке исторической траектории мы сейчас находимся. При всей условности перекрестно-исторических сопоставлений хотелось бы передвинуться из ситуации Аргентины, где правительство, представляющее еще не укорененную демократию, может быть сметено как волной авторитарного популизма, так и диктатурой, опирающейся на армию и олигархию, хотя бы на ступень современной Испании, где глава государства, сыгравший свою роль в демонтаже франкистских структур (не важно, что это династическая фигура), и правительство, опирающееся на парламентское большинство, образуют довольно прочный заслон попыткам вернуть прошлое.
Именно потому, что свежа память об октябре 1964 г., когда весьма малой, но занимавшей ключевое положение в партийногосударственных структурах группе с поразительной легкостью удалось осуществить переворот, необходимо найти средства, укрепляющие устойчивость избранного в апреле курса. Если главное прибежище консервативных, антиперестроечных сил — административные структуры (не только государственные, но и некоторых формальных общественных организаций, в том числе ряда творческих союзов), то основная опора и инструмент продвижения перестройки вширь и вглубь, основное орудие защиты от реакционных поползновений, доступное сторонникам обновления в формальных и неформальных объединениях, — средства массовых коммуникаций: центральная печать в большей мере, чем местная, а газеты и журналы — в большей, чем телевидение. Печать (конечно, не вся) в полном соответствии с давней ленинской идеей — не только коллективный пропагандист и агитатор, но и коллективный организатор.
Гласность — первый и пока самый ощутимый подарок перестройки. Бесспорно, мы получили такую степень свободы публичного обсуждения актуальных проблем нашего общества, какой не было шесть десятилетий, если не больше. Возникла новая атмосфера духовной жизни, которая остается не вполне надежной, но пока едва ли не главной преградой для реставрации прежнего порядка. Взрыв протеста против лимитов на подписку 1989 г. отчетливо показал и резко возросшее влияние прессы, с которой сняли жесткую узду, и возникновение обратной связи между читателями и газетой.
Но всем этим рано обольщаться. Гласность — еще не свобода печати. Зона гласности огорожена границами, за пределами которых остается немало животрепещущих вопросов. Границы эти то раздвигаются под напором общественного мнения и очередного сдвига наверху, то сужаются, как по мановению далеко не волшебной палочки. И хотя зоны, закрытые для публичного обсуждения и критики, в общем, постепенно сокращались, нельзя не видеть и нарастающую реакцию отторжения, направленную против свободного слова. Она проявилась и на XIX партконференции в отчетливо выразившейся враждебности к независимой позиции прессы значительной части зала, в осторожных заявлениях руководства, в отклонении предложения о выведении органов печати на местах из-под подчинения соответствующих комитетов. <...>
Еще опаснее, что разоблачения и дискуссии, не находившие адекватного отражения в политических решениях и улучшении материальных условий жизни, в глазах многих людей бесполезны. Кредит доверия к перестройке, ее лидерам и идеологам не безграничен, и с этим нельзя не считаться. Пока не утверждены, не кодифицированы, а главное, не вошли в привычку десятков миллионов людей демократические нормы и институты общественной жизни, будет сохраняться возможность откатов.
Но наши проблемы вовсе не сводятся к тому, чтобы последовательно вести перестройку по избранному пути. Не менее важно избегать на этом пути серьезных потрясений, которые могут приобрести катастрофический характер. А это — будем смотреть правде в глаза — не только требует большей смелости и решительности и от властей, и от актива перестройки, но и накладывает ограничения на поведение тех и других.
Опасность кризисов главным образом в том и состоит, что они могут повысить уязвимость движущих сил перестройки: нарушить, по-видимому, не очень устойчивый баланс в верхнем эшелоне власти, сдвинуть его еще дальше от центра вправо; деморализовать, раздробить, отсечь от массовой базы, реальной и особенно потенциальной, актив перестройки; лишить средства массовой информации, пошедшие в авангарде обновления общества, их просветительских, коммуникативных и организаторских функций, низвести их к прежней безгласной роли.
Революция должна уметь себя защищать. Это часто цитируемое положение приобретает нередко довольно узкую, а подчас и просто неверную интерпретацию. Скажем, люди, не имеющие ни малейшего представления о реальной расстановке сил в Чили в начале 70-х годов, в упрек правительству С. Альенде ставят то, что оно не подавило оппозицию репрессивно-карательными мерами. Между тем самая надежная защита глубоких процессов общественных преобразований, как революционных, так и эволюционных, нашей, по выражению А. Яковлева, «революции в эволюции»
6 заключается в том, чтобы обеспечивать им на каждом этапе прочную и широкую социальную базу, соразмерять цели и средства с реальной ситуацией, адекватно реагировать на события, которые грозят выйти из-под контроля.
Зажигающиеся лампочки кризисных обострений — сигналы тревоги. Поэтому особенно актуально сейчас привлечь внимание к очагам возможных обострений социальной и политической ситуации. Таких очагов, на мой взгляд, по меньшей мере три: экономика, международная политика и национальные отношения.
Парадоксы экономической реформы
Менее всего благотворные результаты перестройки ощущаются в экономике. <...> Прежде всего, никакого действительного «преодоления предкризисного состояния», начавшегося «процесса оздоровления народного хозяйства»
7 нет. <.>
Далее, вводимая по частям экономическая реформа не дала пока ожидаемого эффекта. Иначе и не могло быть, раз мы сохраняем ядро административно-командной системы в экономике — колоссальную пирамиду отраслевых министерств во главе с Госпланом и пытаемся соорудить некий гибрид, в который вводится рынок, но явно на вторых ролях и без реального конкурентного механизма.
Наконец, именно в экономической сфере в решающей степени определяется, будет перестройка опираться на расширяющуюся социальную базу или, напротив, база эта станет и далее размываться.
То, что существующая система неэкономического ведения хозяйства не просто не выдерживает соревнования с высокоразвитой рыночной экономикой современного капитализма, а представляет тупиковый вариант развития, — очевидно. Она не могла бы сохраняться столь долго, если бы страна была менее одарена природой, а народ — так приучен к терпению и повиновению. Но сейчас все ресурсы выживания подобной системы исчерпаны или близки к исчерпанию. Радикальная экономическая реформа (или, если раскрыть скобки, переход к рыночной системе) поставлена в порядок дня. Можно ли провести эту реформу так, чтобы она на какое-то время не задела существенные интересы больших масс людей? Скорее всего, это относится к области благопожеланий. <.>
Обсуждая экономические проблемы перехода, мы слишком часто подменяем анализ трудных проблем успокоительными формулами и простыми рекомендациями. Многие завороженно смотрят в прошлое, когда введение нэпа разом изменило хозяйственную ситуацию. Но сейчас иные времена. Реорганизовать нынешнюю монополистическую структуру нашей многосложной экономики, восстановить рынок в его правах, создать конкурентный механизм, сбивающий цены, и возродить трудовую мораль, о которой не ведают уже несколько поколений, неизмеримо труднее, чем заменить продразверстку налогом в крестьянской стране после нескольких лет войны и разрухи. <.> Трудности и противоречия экономической перестройки побуждают замедлять ее темп, ограничивать самостоятельность предприятий, выхолащивать хозрасчет, вновь и вновь возвращаться к директивным методам ведения хозяйства. Мы не продвигаемся вперед, а сбои и обострения массовое сознание все равно относит на счет реформы. Чтобы изменить это положение, необходимо четко разграничить долгосрочные цели и краткосрочные задачи. Долгосрочная цель — переход к системе, в которой рынок будет автоматически поддерживать и видоизменять основные народнохозяйственные пропорции, определять критерии эффективности, надежно стимулировать производителей, генерировать научно-технический прогресс и жестко «вымывать» неэффективные звенья, а централизованное регулирование — вырабатывать, сообразуясь с объективными процессами, общие «правила игры» и осуществлять необходимую корректировку складывающихся пропорций в ограниченных пределах. Сверстанный по-старому пятилетний план, по определению А. Н. Яковлева, — «лобовая броня» противников реформ
8. Чтобы пробить эту броню, нам вообще не надо ни «бороться» за выполнение всех показателей XII пятилетки (это все равно недостижимо), ни составлять и принимать
ХШ пятилетний план в том виде, как это делалось до сих пор. Планировать надо не тонны стали и нефти, не объемы перевозок ит.п., а демонтаж административной системы (ее хозяйственного воплощения — суперструктуры отраслевых министерств), расчленение монополистических образований и сроки введения конкурентно-рыночных механизмов. Создание современной, высокоэффективной, сбалансированной экономики с инициативным и ответственным работником потребует, конечно, немало лет. Но вести дело к тому следует значительно более решительно и последовательно, чем это делалось до сих пор. Это, однако, лишь одна часть необходимой стратегии преобразований.
Для решительных, хотя бы и паллиативных мер, которые должны ощутимо изменить к лучшему условия и качество жизни десятков миллионов людей, большого срока у нас нет. Резерв времени в значительной мере уже израсходован, усталость от слов и лозунгов чем дальше, тем больше будет формировать армию недовольных, работать против перестройки. Поэтому нужна рассчитанная на два-три года программа экономического оздоровления, которая позволит, с одной стороны, избежать резких и неконтролируемых обострений хозяйственной ситуации в процессе перехода к рыночной экономике, а с другой — дать быстрый и непосредственный эффект. Эта программа должна включать соответствующие амортизирующие и компенсаторные меры.
Необходимо позаботиться о создании экономических и социальных амортизаторов, «подстраховывающих устройств». Не откладывать следует ценовую реформу, а провести ее в комплексе с другими экономическими преобразованиями, предусматривающими значительное расширение самостоятельности предприятий, в том числе и в переходе к договорным ценам. Как показывает опыт многих стран, это сочетаемо с сохранением бюджетных субсидий, поддерживающих относительно низкие цены на жизненно важные предметы массового потребления: продовольствие, жилье, общественный транспорт, с продовольственной и иной помощью малообеспеченным слоям. Это, конечно, обременительно для экономики, но по социальным причинам дань придется платить до тех пор, пока рост производительности труда не позволит увеличить личные доходы в несколько раз.
Не консервировать надо нынешнюю структуру занятости с ее штатными расписаниями и тарифами, а ускорить ликвидацию излишних рабочих мест и форсировать создание новых сфер занятости и гибкой системы переподготовки и перемещения кадров, опирающейся на фонды социальной поддержки. Не задерживать реализацию закона о предприятии, а энергично исправить обнаружившие себя его несовершенства и недоговоренности по образцу более передовых норм закона о кооперации и возможно скорее привести в соответствие с ними все остальные компоненты хозяйственной системы. Не сдерживать рост доходов государственных предприятий, кооперативов, арендаторов неэкономическими мерами и запретительными налогами, а активно формировать такие сферы приложения свободных денежных средств, которые снизят давление сбережений на потребительский рынок и позволят направить их на расширение производства дефицитных товаров (аренда земли, акции, льготные вклады и т. п.).
Надо, наконец, провести систему мер, компенсирующих социальные издержки, которых не удастся избежать в процессе перехода к новой экономической модели. Таким компенсатором могло бы стать прежде всего быстрое насыщение рынка теми предметами первой необходимости (прежде всего сельскохозяйственными продуктами), создание которых не требует значительных ресурсов и централизованных капиталовложений, а нуждается лишь в ликвидации сложной системы регламентации — раскрепощении труда и гарантиях производителю на длительный срок. <...>
Рифы международной политики
Обострение международной ситуации, как показывает опыт, не раз расширяло поле для маневра консервативных сил и у нас, и на Западе. Развитие событий в этой области в последние годы внушало скорее оптимизм, чем тревогу: в сфере международной политики перестройка продвинулась дальше, чем на большинстве других направлений. Соглашения по средним ракетам и Афганистану, декабрьские инициативы 1988 г., объявленные в ООН, новые подходы к тугим узлам международных конфликтов, унаследованных от прошлого, ослабление регламентации заграничных связей советских граждан — зримые плоды нового политического курса. В активе сил обновления также отчетливо выраженный сдвиг и в общественном мнении Запада, и в позициях значительной части его истеблишмента, признание серьезности и глубины развернувшихся в СССР процессов.
Не менее важен внутренний эффект всего этого — эрозия «образа врага», который всегда и везде был надежнейшей идеологической опорой деспотизма. В зеркале раскрывшегося мира стало видно, что мы далеко не самые передовые на всех поприщах человеческой цивилизации, что многому можем не без пользы поучиться у других. Что «борьба двух мировых систем» ведет человечество к катастрофе. Но сдвиг этот еще нельзя назвать необратимым. Возврат к обостренной конфронтации, выхолащивание подходов, продиктованных новым политическим мышлением, могут быть спровоцированы неконтролируемыми процессами в различных районах земного шара. <.. .>
Обладая солидным историческим опытом, следует сказать, что даже возможный выход Венгрии из Варшавского пакта в ноябрьские дни 1956 г. не имел бы столь негативных последствий, как отход в 1956—1958 гг. от курса, провозглашенного на XX съезде. Но если последствия нашей вовлеченности в венгерские события были в какой-то мере сглажены — и тем реформаторским курсом, который новое венгерское руководство стало проводить уже с начала 6О-х годов, и известным углублением десталинизации в СССР после ХХП съезда — то наша реакция на «пражскую весну» закрепила поистине трагический поворот в политическом развитии: в Чехословакии, где надолго «вычеркнутой» из общественной жизни оказалась наиболее активная и социально отзывчивая часть народа, и в СССР, где как раз с этого времени резко набрала силу реакционная контрреформа, которая была только намечена сменой политического руководства в 1964 г. <.>
Надо безоговорочно и публично осудить интервенционизм «доктрины Брежнева».
Мир в нашем доме
<.> Национальные конфликты на данном этапе — самая серьезная угроза демократическому обновлению, а в перспективе, возможно, и самой целостности нашего Союза, миру в нашем доме. Между тем мы далеко еще не научились извлекать уроки из надвигавшихся друг за другом национальных обострений, и в особенности из карабахских событий — наиболее глубокого и продолжительного политического кризиса в ходе самой перестройки.
Самый очевидный из них: любую ситуацию легче взять под контроль до того, как она обострилась. Между тем в национальной политике почти всякий раз обнаруживалось неумение своевременно замечать нарастание кризисной ситуации. <...>
• • •
Длительный период стабильности политической системы, когда единственной движущей силой исторического процесса казался календарь, а заметными вехами — торжественные государственные юбилеи и похороны, сформировал вредные стереотипы общественного сознания. Мы все еще далеко не приспособили свои представления к иному темпу времени, к быстрой смене и декораций, и действующих лиц. Мы все еще исходим из того, что в запасе — если и не вечность, то изрядный срок, в течение которого можно спокойно обмениваться мнениями, постепенно расширять зоны гласности, переналаживать экономический механизм, отрабатывать систему юридических гарантий, экспериментировать с выборными процедурами, вести переговоры о разоружении, которое в перспективе даст резервы для повышения благосостояния, и т. д. Наибольшей опасностью многие сторонники перестройки считают урезанный, консервативный вариант реформы.
Я рад был бы ошибиться — поскольку постепенные преобразования часто оказываются прочнее тех, которые приходится импровизировать под давлением обстоятельств, — но боюсь, что времени на семикратное примеривание проектов реформы уже не осталось. Оно не только съедено годами застоя. Оно поджимается и с другой стороны: вспыхнувшими, но еще не реализованными надеждами, которые возбудила перестройка, ожиданиями ее плодов. <.. .> Было бы, однако, опасной иллюзией считать, что единственная наша забота — сломать механизм торможения. На его основе монтируется и другой, еще более опасный механизм — реставрации. Конечно, в прежнем виде история никогда не повторяется, а возврата к «застою» или кровавому разгулу террора не хочет никто. Но изменение неустойчивого пока политического баланса — а силы реставрации всячески подталкивают его именно в эту сторону — может перехлестнуть намечаемые ими ориентиры и привести к далеко идущим последствиям, ибо логика борьбы сильнее логики первоначальных человеческих намерений. Некатастрофической альтернативы последовательному проведению перестройки нет.
Нет сегодня у перестройки задачи более насущной, чем расширять собственную социальную базу и парализовать механизм реставрации. Механизм этот будет запущен, если разразится кризис, который мы не сумеем предотвратить или преодолеть.
ВЗГЛЯД СКВОЗЬ ГОДЫ
Перестройка — что это?
Сегодня к перестройке (я называю этот период нашей истории так, как он был поименован тогда) относятся по-разному. Преобладает критика, подчас снисходительно-насмешливая, иногда озлобленная, реже спокойная и взвешенная. Последний подход (как писал Спиноза, «не плакать, не смеяться, но понимать») мне импонирует более всего.
Вначале вдохновители перестройки объявили ее революцией. В их устах это была высшая оценка. Революции — локомотивы истории, полагали и адепты, и многие противники нашей системы, а убеждение, что Россия исчерпала лимит революций в XX веке, еще не утвердилось.
Была ли перестройка революцией? Так в научной литературе называют глубокий и, как правило, резкий общественный переворот, изменяющий отношения власти и собственности. Замысел и содержание перестройки, хотя и претерпевали заметные изменения, никогда не предусматривали выход за рамки системы, называвшей себя социалистической. Никакие проектировки не предусматривали демонтаж государственной собственности, а политическая реформа интерпретировалась как возврат к идеализированной модели первых лет советской власти. В конечном счете те структуры власти и собственности, к которым мы пришли в итоге «перестроечных» эволюционных процессов, оказались неустойчивыми и были обрушены ударами с двух сторон: защитников прежней системы и консолидировавшимися силами ее противников. В 1989—1990 гг. термин «перестройка» практически исчез из политического лексикона.
Вызревание, а затем и консолидация этих сил — таков, может быть, главный, хотя и незапланированный, побочный итог перестройки. Но начиналась она не с этого. Ее постепенно прояснявшийся замысел сводился к демонтажу советской разновидности тоталитаризма. В том, что это произошло сравнительно мирно, историческая заслуга перестройки и тех сил, которые ее инициировали и осуществили. Сегодня в вину перестройке, «перестройщикам» и лично Горбачеву ставят социальные потери, действительно, немалые, а также то, что, по мнению критиков, можно было сделать, но сделано не было. С этим следует разобраться.
XX век прошел под знаком утверждения и падения тоталитарных режимов. Даже после разгрома германского нацизма и итальянского фашизма историческая тенденция замены буржуазной демократии и гораздо более рыхлых форм деспотизма XIX века жестким тоталитаризмом казалась не только необоримой, но и всемирной. Ведь знаменитая антиутопия Оруэлла, как и «Носорог» Ионеско, были написаны после Второй мировой войны. В середине прошлого века еще не было опыта постепенного размягчения, а затем и демонтажа тоталитарных систем. За избавление от гитлеризма Германия заплатила разрушенными городами, миллионами погибших и 20 млн немцев, отданных на полвека в заложники. Казалось, единственный путь избавления от тоталитаризма, пронизавшего почти все сферы общественной жизни, — военное поражение. Крах диктатур в странах Южной Европы и Южной Америки в 70-х годах — не в счет, ибо эти режимы только с большой натяжкой можно было отнести к тоталитарным.
Ликвидация постбольшевистского режима в СССР — первый исторический опыт мирного преодоления тоталитаризма. В 70-х годах представлялось, что существуют два выхода из тупика: демонтаж системы ее лидерами, чудом проникшими в партийное руководство, и военный переворот. На наше счастье, военная верхушка, тщательно профильтрованная и находившаяся под жестким контролем Главного политуправления и спецслужб, в отличие от полковника Штауффенберга и других участников заговора против Гитлера или португальских офицеров, героев «революции гвоздик» 1974 г., оказалась неспособной на самостоятельное историческое действие. Иосиф Бродский не зря написал о триумфаторах 1945 г.: «Смело входили в чужие столи-цы, но возвращались в страхе в свою»
9. Развитие пошло по пути, менее болезненному для общества, чем, скажем, военное поражение или переход власти на какое-то время в руки советских генералов.
Исходный пункт перестройки — изменение расстановки сил в «комнате с кнопками», или приход к власти Горбачева. Люди, которые назначили его на высший партийно-государственный пост, не отдавали себе отчета ни в глубине кризиса общественной системы, вне которой себя не мыслили, ни в последствиях сделанного назначения. Уйди Брежнев со своего поста чуть раньше, проживи Суслов чуть дольше, окажись не столь уязвимой больная почка Андропова, события могли бы развернуться иначе. Дряхлеющие мастодонты остановили выбор на молодом, энергичном члене политбюро потому, что и выбора-то особенного у них не было.
Как это почти всегда бывает в закрытых властных сообществах, дело не обошлось без интриги. Участники изображают ее по-разному. Егор Лигачев — как острую борьбу с непредрешен-ным исходом. Доверительные беседы, проведенные им со своей клиентелой из числа секретарей обкомов, съезжавшихся после смерти Черненко на пленум ЦК, а также поддержка некоторых членов политбюро, предопределили якобы успех Горбачева. Выступая на XIX партконференции, Лигачев говорил: «Это были тревожные дни. Могли быть абсолютно другие решения. Была такая реальная опасность»
10. В изображении других мемуаристов вопрос решался еще при жизни Черненко. Решающую роль сыграла негласная договоренность между Горбачевым и Громыко. Ее инициаторами и посредниками выступили директора трех академических институтов, Александр Яковлев, Евгений Примаков и сын министра иностранных дел Анатолий Громыко, приближенные к властному святилищу и озабоченные проблемой престолонаследия. Эта версия представляет ход событий более спокойным, изначально довольно циничным, а к моменту, когда надо было принимать решение, предрешенным
11.
Как бы то ни было, ключевую позицию занял человек, хотя и прошедший все ступени аппаратной карьеры, но иного поколения и интеллектуального уровня, с другим набором жизненных впечатлений и ориентаций, нежели у партийцев, которых выстругивала налаженная еще при Сталине машина «подбора и расстановки кадров». Машина дала сбой. Как справедливо заметил Андрей Грачев, «то, что у власти в не вполне нормальной стране оказался человек с нормальными нравственными рефлексами и чувством здравого смысла, стало фатальным для сложившейся Системы и в конечном счете для государства»
12.
Михаил Сергеевич был лишь отчасти прав, повторяя, что у него была колоссальная власть для действий в рамках системы и никакой — для выхода из нее
13. Все дело в том, что грань между изменениями во имя сохранения системы и выходом за ее пределы была подвижной, и обитатели пресловутой комнаты, которые давно утратили остроту реакции на изменение политической ситуации, присущую первым большевикам, не сразу этот рубеж заметили. «Если бы я сказал: все, ребята, начинается другая эпоха, меня бы поставили к стенке, — говорит теперь Александр Яковлев. — На первых порах перестройки нам пришлось частично лгать, лицемерить, лукавить — другого пути не было. Мы должны были — ив этом специфика перестройки — мобилизовать на нее стержень тоталитарного строя — тоталитарную коммунистическую партию. Все члены политбюро голосовали за перестройку, все пленумы ЦК, все партийные органы на местах. И именно это не привело к гражданской войне!.. Почистить паровоз или пароход общественного строя, подлатать его готовы были все — даже такой ярый сталинист, как Андропов! На обновление, на ускорение были согласны все. А поменять мотор не дал бы никто»
14. Несколько мягче о том же в марте 1987 г. говорил Горбачев: «То, что происходит в данный момент, к чему подошли в связи с январским Пленумом ЦК, еще год назад было бы просто непостижимым. И если бы нас тогда спросили, возможно ли то, что сейчас уже становится привычным, мы бы дали либо отрицательный, либо уклончивый ответ»
15.
Отдавая должное искусству, с которым Горбачев и Яковлев прибегали к политическому маневру и аппаратной интриге, не следует, однако, преувеличивать осознанность их действий и последствий сделанных шагов. «Ярый сталинист Андропов», неплохо разбиравшийся в людях, никогда не выдвинул бы на ключевую позицию в руководстве такого Горбачева, каким тот становился в ходе перестройки. Но ни Андропову, ни Громыко, может быть, впервые в жизни произнесшему при выдвижении Горбачева на пост генерального секретаря эмоциональную политическую речь
16, ни тем более закосневшим старцам из брежневского политбюро не дано было проникнуть в то, что Лев Толстой называл «диалектикой души» — развитие характера в меняющихся обстоятельствах жизни.
Горбачев потому смог подвести изменения в системе к грани, за которой развернулись необратимые процессы, а в чем-то и перейти эту грань, что он ее не видел, а когда ощутил — возможно, на уровне подсознания — не испугался, не забил во все колокола, не развернул круто назад, как это делали Хрущев и иные реформаторы, учуяв, куда ведут даже гораздо более скромные реформы. На это справедливо обратил внимание Арчи Браун, автор капитального труда о «факторе Горбачева»: «К чести Горбачева следует сказать, что когда он наткнулся на сопротивление тех сил, чьим интересам угрожала реформа, и оказался перед выбором: сохранять прежний статус-кво или уходить от него, рискуя тем, что изменения поведут к трансформации системы, он выбрал второй вариант». И это при том, что он имел дело скорее с «медленным упадком, чем с острым кризисом», с «упадком, который не представлял непосредственной угрозы ни системе, ни ему са-
мому»
17.
Еще решительнее оценивает роль политического выбора, сделанного Горбачевым в начале перестройки, известный американский исследователь Майкл Макфол. До 1987 г., пишет он, «политические изменения в Советском Союзе — это не история взаимодействия разных акторов». Горбачев и его советники «продиктовали сверху новые правила игры». Либерализация в СССР начиналась не так, как в некоммунистических авторитарных режимах, где ей предшествовал раскол в правящих элитах. Первоначальный импульс реформ исходил лично от Горбачева и «не был прямым ответом на давление общества». Раскол в партийном руководстве начался лишь в 1987 г., когда сами «...радикальные реформы привели к расколу в руководстве. Реформы, начатые Горбачевым, вызвали раскол, а не раскол стал причиной реформ»
18.
Однако раскол в руководстве проявился не сразу, а заметным фактором политической жизни стал еще позже. И в этом — вторая причина относительно легкого старта перестройки, единодушного одобрения и поддержки начатых изменений, как можно было заключить по тону партийной печати вплоть до 1987 г. Все объяснялось, как ни парадоксально, прочной традицией, сохранившейся в партии и государстве со сталинских времен. Распределение власти между лицами и институтами было подобно перевернутой пирамиде. Не только любые сколько-нибудь значимые решения принимали десяток или два лиц, но и для этих иерархов мнение генерального секретаря было непререкаемым — даже если они своим «классовым чутьем» (которое в этой партии со сталинских времен было предметом особой гордости) начинали ощущать, что генсек ведет дело куда-то не туда.
В статье 1988 г. я писал, что размежевание между сторонниками и противниками перестройки проходит не по горизонтали, а по вертикали. Теперь можно обозначить и несколько располагавшихся на разных уровнях и одна за другой вовлекавшихся в процесс перестройки движущих сил. На верхнем — Горбачев, Яковлев, Медведев, несколько членов высшего политического руководства, а также немногочисленная группа советников, помощников, консультантов, которые разрабатывали концепцию перемен и в какой-то мере «вели» Горбачева. Среди них были люди, связанные с «шестидесятнической» интеллигенцией и отдававшие себе отчет во всем (или почти во всем), что происходило. Примерно до середины 1987 г. этот тонкий слой был не только главным, но и едва ли не единственным демиургом перемен. Громоздкий и многочисленный партийно-государственный аппарат выступал, как правило, в роли исполнителя, неумелого и нерадивого, а то и сознательно гасившего идущие сверху импульсы.
На среднем уровне — «шестидесятническая» интеллигенция, в меру осторожная (сказались хрущевские погромы и андропов-ская «профилактика»), в известной степени обескровленная вынужденной и добровольной эмиграцией. Этот «просвещенный класс» первым воспринял импульсы, поступавшие сверху, как сигналы внеземных цивилизаций. В нормальных условиях именно он формирует общественное мнение. Говорящая и пишущая часть этого класса стала выполнять ту роль, которая во Франции в преддверии Великой революции XVIII века выпала тем, кого Лион Фейхтвангер назвал «лисами в винограднике». Я работал в ту пору в одном из прогрессивных академических институтов и могу засвидетельствовать, что большинство моих коллег понимали истинную природу нашего строя. Отличительная черта этих людей — высокий профессионализм, реальное представление о стране и мире.
Но был еще один, самый массовый слой — довольно быстро пробудившийся актив общества. Это были прежде всего жители крупных городов, слушатели «радиоголосов», читатели прогрессивных журналов и начавшего проникать в эту среду сам- и тамиздата. В середине 80-х годов развитие пошло не с того примитивного уровня общественного самосознания, которое в дни мартовских похорон 1953 г. вывело на улицы толпы искренне опечаленных людей. Накатывавшие неосталинистские волны пытались снова столкнуть их в прошлое. Но школа всей последовавшей эпохи не прошла даром: сказались прозвучавшие на XX и XXII съездах КПСС сдержанные откровения о советском прошлом (из чего бы ни исходили режиссеры этих съездов), дискуссии об экономической реформе, взошедшей на порог в 1965 г. и вскоре отодвинутой, очистительная и созидательная работа, проделанная «новомирским» направлением в нашей литературе, театре, кино.
Такова была почва. Но чтобы общество пришло в движение, надо было прежде всего освободить его от пут элементарного страха. Страха если не за жизнь (хотя и за жизнь тоже), то за свободу, работу, доступ к средствам существования и т. д. Всего этого человека можно было лишить в одночасье только за явно продемонстрированное инакомыслие. В годы перестройки «наш бронепоезд» сыска, репрессий и насилия разобран, конечно, не был, но на «запасный путь» отведен. Страх, который в сочетании с конформизмом лежал в основе советской системы, стал отступать.
Далее — цензура. Гласность не была еще свободой печати; для нее было выгорожено некое поле, за пределами которого оставалось немало животрепещущих вопросов, и шлагбаум то и дело опускался. Но даже от этого общество отвыкло за шесть— семь десятилетий. То, что стало прорываться на страницы газет и журналов, на сцену, на экран, сразу же будоражило обновлявшееся общественное сознание. Всеобщим достоянием становились книги, замурованные в спецхранах библиотек, и рукописи, которые, если и не «горят», то все же могли быть надолго выключены из свободного обмена идей и формирования общественного мнения.
Наконец, (и это затрагивало интересы наиболее широких слоев) всевозможного рода запреты, воздвигнутые на пути экономической инициативы граждан. «Социалистическая» разновидность тоталитаризма была в известном смысле завершенной его моделью. Весь народ состоял в наемных работниках у государства, и только ему дано было определять «меру труда и потребления». Конечно, как во всякой ригидной системе, в ней со временем обнаруживалось все больше нестыковок. Самое существование экономики все более зависело от обходных путей, которые протаптывали предприимчивые люди: от произвольных корректировок плана до подпольных цехов, от «несунов» до «толкачей». Но все это было нелегально и, когда власти надо было, уголовно наказуемо. Наскоро подготовленные законы о государственном предприятии, кооперации, индивидуальной трудовой деятельности и т. д., при всех их дефектах и противоречивости, открыли клапаны для энергии, копившейся в котле командно-распределительной системы и грозившей его разорвать.
Когда все эти путы были ослаблены, выяснилось, что удерживать общество в прежнем состоянии невозможно. Перестройка еще не была революцией. Ее незаслуженно возвели на этот пьедестал. Объективный смысл перестройки, ее историческое оправдание — в том, что она снесла защитные сооружения тоталитаризма и открыла дорогу действительно революционным преобразованиям со всеми их достижениями и издержками.
Предвиденные рифы
В статье 1988 г. я попытался привлечь внимание к препятствиям, грозившим преградить путь перестроечным процессам. По моему разумению, они особенно явно проглядывались во внешней политике, в экономике и в национальных отношениях.
Легче всего корабль перестройки обошел рифы, громоздившиеся перед внешней политикой. Предвестником перемен было кадровое обновление МИДа Уже в июне 1985 г. Андрей Громыко, «мистер Нет», возглавлявший советскую дипломатию почти 30 лет, дольше, чем кто-либо из его предшественников на этом посту, был перемещен с действительно ключевой политической позиции на декоративный пост председателя Президиума Верховного Совета. Позже стало известно, что это соответствовало его желаниям и было платой за поддержку назначения генсеком Горбачева. Примечательно, однако, что он, предлагая на сессии Верховного Совета кандидатуру Громыко, говорил о значении этого поста и ни слова — о былых заслугах Андрея Андреевича во внешней политике. Министром иностранных дел был назначен близкий в то время к Горбачеву Эдуард Шеварднадзе.
Символические и реальные сдвиги
19, отметившие радикальный поворот во внешней политике, хорошо известны. Незаслуженно стали забывать, однако, происшедшее в Рейкьявике в октябре 1986 г. Хотя ожидавшиеся разоруженческие соглашения и не были подписаны, в чем повинны были и Рейган, и Горбачев, саммит принес миру ощущение действительного прорыва. Сравнительно молодой, непривычно раскованный советский лидер прибыл в Исландию в сопровождении «перестроечной» команды и весьма выигрышно выглядел на фоне американского президента, который перебирал подготовленные его советниками карточки и зачитывал на переговорах заготовки. Горбачев одержал важную психологическую и политическую победу. Когда делегации вышли из зала с пустыми руками, он переломил гнетущее ощущение тупика, заявив на импровизированной пресс-конференции: «При всем драматизме Рейкьявик — это не поражение, это прорыв, мы впервые заглянули за горизонт. То есть спасли процесс перемен, дали перспективу»
20. В советской внешней политике впервые утверждался принципиально новый подход — приоритет общечеловеческих ценностей над национально-государственными и «классовыми».
Последовавшая затем эрозия «образа врага», который всегда и везде был важнейшей опорой деспотизма, а в СССР — сердцевиной ждановско-сусловского агитпропа, имела колоссальные последствия для внутриполитического развития. Горбачев сумел осознать, что «третья корзина» хельсинкских соглашений 1975 г., касавшаяся прав человека, — не вынужденная уступка Западу в обмен на фиксацию нерушимого территориального разграничения двух блоков, а неотъемлемый элемент концепции «нового политического мышления». Пока СССР не перестал рассматривать «проблему Сахарова» как свое внутреннее дело, не поднял ее на уровень, сопоставимый с процессом разоружения, отмечал Анатолий Черняев, сдвига в международной ситуации не произошло
21.
Больше всего можно было опасаться, что СССР будет всеми силами пытаться сохранить свою добычу по «итогам Второй мировой войны» — контроль над странами Восточной Европы, а в случае возникновения там острой политической ситуации реанимирует «доктрину Брежнева». Горбачев понял: это означало бы полное крушение и «нового политического мышления», и реформаторского курса в целом. Как только стало очевидно, что перемены в СССР носят не косметический, а реальный характер, во всех дотоле «социалистических» странах развернулись процессы, которые стремительно перешли черту, на которой они были силой остановлены в ГДР в 1953, в Венгрии — в 1956, в Чехословакии — в 1968, в Польше — в 1981 г. На обвинения недобросовестных критиков, будто Горбачев «сдал» просоветские режимы в этих странах, он отвечал не без сарказма: «Отдал кому? Им же самим, их народам...»
22. Рецидивы имперского мышления и метастазы державничества проявились позднее. В целом, однако, внешнеполитический курс стал одним из важных факторов перестройки, а «новое политическое мышление», заявленное вначале как концепция отношений с внешним миром, взломало идеологическую коросту, ревниво охранявшуюся коммунистическим режимом.
Значительно хуже события развивались в экономике. Именно здесь «перестроечные» руководители допустили основные просчеты, не сумев преодолеть консервативные стереотипы мышления и посягнуть на интересы сил, заинтересованных в сохранении основ существующего порядка. Насколько смело расставались с идеологией «классовой борьбы» и «противостояния империализму» на международной арене, настолько же цепко держались за догмы «преимуществ социалистического хозяйства».
В результате было упущено время. Редкий экономист не бросит сегодня камень в реформы, начатые Егором Гайдаром в 1992 г. Я не поклонник «шоковой терапии», но считаю бесчестной критику, игнорирующую состояние, до которого к тому времени дошло хозяйство страны в результате продолжавшегося кризиса командно-распределительной системы и неудачи квази-рыночных реформ, слишком компромиссных и осторожных.
Существует мнение, будто к экономическим преобразованиям приступили без продуманной концепции. В известной мере это так, хотя беда была вовсе не в том, что такой концепции не было. Не только в закрытых материалах, которые научные институты направляли в «инстанции», но и в появлявшихся еще в начале 80-х годов открытых публикациях, хлынувших потоком в первые же годы перестройки, в статьях и выступлениях Николая Шмелева, Гавриила Попова, Василия Селюнина, Геннадия Лисичкина, Татьяны Заславской, Отто Лациса, Ларисы Пияше-вой и др. был предложен и общий эскиз, и конкретные шаги, способные разрядить ситуацию
23. Беда была в другом. Что можно было поделать, если понятие «рынок» было табуировано, государственное планирование возведено в ранг «священной коровы», о частной собственности говорили вполголоса, а интеллектуальная энергия растрачивалась в дискуссиях с мастодонтами, опиравшимися на влиятельные силы в ЦК КПСС?
«Трудно было сдерживать реформаторский зуд Генсека», — вспоминал позднее Николай Рыжков
24. Но сдерживали, тем более что Горбачев, не имея четкого представления о том, что следует делать, постоянно колебался. В ноябре 1986 г. был принят закон об индивидуальной трудовой деятельности, который приоткрывал дверцу для частной хозяйственной инициативы
25. Но уже в апреле 1987 г. резко возросло налогообложение «индивидуалов». В том же году постановление правительства, а в мае 1988-го закон расширили сферу деятельности кооперативов, но в марте 1988-го Президиум Верховного Совета поднял до 90% ставки налогов на кооператоров. В декабре того же года Совет министров определил сферы деятельности, запретные для кооператоров (издание произведений науки, литературы и искусства, выпуск кино- и видеопродукции и т. д.). Под давлением консерваторов был принят скандальный закон о борьбе с нетрудовыми доходами, противоречивший духу и смыслу перестройки.
В июне 1987 г. был издан закон о государственном предприятии, а затем 11 правительственных постановлений о перестройке экономических ведомств и отраслевых министерств. В совокупности это предполагало переход к новому хозяйственному механизму. Однако начатые было реформы в экономике проваливались — главным образом потому, что не были комплексными и всеохватными. Введенные послабления хозяйственной дисциплины были использованы директоратом предприятий для увеличения денежных доходов — собственных и частично — персонала. На это новых прав хватало. Но их было явно недостаточно, чтобы укреплять финансовые и рыночные позиции своих предприятий на долгосрочную перспективу, принимать независимые инвестиционные решения. Более того, когда начали обнаруживаться сбои в экономике, усилились рецидивы государственного вмешательства в дела предприятий. Все настойчивее предпринимались попытки совместить несоединимое: товарное производство и «государственный план экономического и социального развития как важнейший инструмент реализации экономической политики коммунистической партии и советского государства». В результате преобладающая часть продукции, как и прежде, должна была производиться на основе госзаказа, а для «вольной» продукции места почти не осталось. Сохранялась и система фондового распределения, оптовая торговля оставалась благим пожеланием. А раз так, невозможным оказывалось самофинансирование: даже если на счету предприятия появлялись средства, где было взять оборудование и материалы? Назначенные сверху цены и иные нормативы делали заинтересованность предприятия в результатах собственной деятельности фиктивной. Экономическим развитием по-прежнему «заведовал» не производитель, а чиновник. Но обновление «правил игры» давало ему значительно большую свободу рук, чем прежде. Ослабление государственной хозяйственной дисциплины в сочетании с приоткрытыми щелями для частной инициативы вызвало быстрое распространение полулегальных и нелегальных форм экономической деятельности (например, перекачки ресурсов государственных предприятий в созданные при них кооперативы).
Однако главную роль в нарушении народнохозяйственных балансов сыграло другое. Один из постулатов советской политэкономии гласил: производительность труда должна расти быстрее заработной платы. Вся мощь рычагов административного управления экономикой была поставлена на службу этому постулату, что позволяло при относительно низком уровне жизни большинства народа ставить рекорды в космосе, содержать чудовищную военную машину, подкармливать «дружественные» режимы в далеких странах и т. д. В 1987 г. прирост производительности труда в промышленности и строительстве был еще примерно в полтора раза больше прироста заработной платы. В 1988 г. прирост зарплаты в промышленности почти вдвое обогнал соответствующий показатель производительности труда, а в 1989 г. — примерно втрое (в строительстве — даже вчетверо)
26. Параллельно слабело централизованное управление ценами.
Именно это придало первые импульсы инфляции. В конце 80-х годов инфляция была еще не очень велика, но, как справедливо заметил известный венгерский экономист Янош Корнаи, инфляция — грозная опасность. С ней можно делать все, что угодно, кроме одного, — начинать
27. Чуть позже почти таким же мощным фактором разбалансирования советской экономики стало нарушение хозяйственных связей между республиками СССР. За республиками вскоре последуют края и области России.
В итоге возник симбиоз дефективного государственного регулирования, правда, ослабленного, но все еще ориентированного на «плановые» образцы, с дефективным квазирынком. Субъектом экономической инициативы выступал не предприниматель, прошедший школу товарного и капиталистического производства и уважающий веками складывавшиеся правила игры, — таких практически не было, а советский хозяйственник или просто ловкач, внезапно вырвавшийся из зарегулированного пространства на ограниченное поле, где можно было быстро ухватить доступные блага и ресурсы. Именно здесь — истоки худших разновидностей феноменального обогащения, спекуляций, нетерпимых не только в прежнем советском, но и организованном западном обществе, растаскивания «общенародной собственности». Главным источником стремительного обогащения становилась монопольная рента тех, кто в силу положения в государственных политических и хозяйственных структурах, личных связей, авантюризма и пр. обладал монопольным доступом к ресурсам, ставшим «ничейными».
Так начиналось второе издание первоначального накопления в России — на сей раз в условиях диверсифицированной индустриальной системы со сложными и развитыми межотраслевыми связями. Реформы второй половины 1980-х годов не ослабили, а углубили кризис, повели к разрушению хозяйственных связей, взлету инфляции, тотальному дефициту на рынках, расстройству денежного обращения, экспансии иноземных валют, в которых только и можно было сохранить доходы.
Могло ли тогда экономическое развитие пойти по иному пути? Можно ли было последовательно и целеустремленно переходить к настоящему современному рынку и принимать краткосрочные стабилизационные меры (вводить соответствующие амортизаторы, «подстраховывающие устройства» и социальные компенсаторные механизмы), на которые я возлагал надежды в 1988-м? Ответ «невозможно, поскольку не было таких программ», неудовлетворителен, так как прогрессивные экономисты уже тогда предложили набор неотложных и перспективных решений. Ошибочным был и расчет на то, что паллиативные, вымученные послабления подправят нараставшие диспропорции. Повторить НЭП, о котором много писали и говорили в те годы, было нельзя. Он имел дело с другим человеческим материалом, еще не перепаханным сталинской индустриализацией, коллективизацией, большим террором, упадком трудовой морали. Все это сформировало совершенно иной тип работника — по меткому выражению Татьяны Заславской, «лукавого и ленивого раба»
28.
Более плавный, неразрушительный переход к новой экономической системе, конечно, был очень труден, но, на мой взгляд, возможен, ибо преобразовательная сила государства была еще очень велика. Однако, в отличие от идеологии и внешней политики, в экономике этого не произошло. Главная причина, по-видимому, заключалась в том, что такому переходу противостояла могучая сила социально-экономической инерции, закостеневший за десятилетия механизм «планового» хозяйства. Противостояли более мощные, более консолидированные и массовидные интересы сил, которым никакой переход не был нужен. А позднее возникли иные влиятельные круги, заинтересованные в том, чтобы переход совершился самым варварским способом. В силовом поле этих противостояний реформаторское руководство страны не сумело найти линию поведения, адекватную сложным и незнакомым обстоятельствам. Тем более что прогрессивные экономисты в первые годы перестройки, в отличие от идеологов и политиков, еще не входили в ближайшее окружение Горбачева и не могли напрямую транслировать свои взгляды. Провал экономической реформы был одной из двух главных бед перестройки.
Другая беда выросла из обострения межнациональных отношений и действия центробежных сил в республиках, постепенно высвобождавшихся из-под жесткого пресса тоталитарного государства. В этой области ни у лидеров, ни у идеологов перестройки не было внятной реалистической программы — одни лишь общие пожелания. Поэтому остановить рывок к суверенизации и независимости — во всяком случае, некоторых республик — было, по-видимому, невозможно.
Российская империя однажды, после потрясений 1917— 1918 гг., уже распадалась и, казалось, могла последовать по пути Австро-Венгрии. Но тогда этого не произошло: в центре была воссоздана сила, способная вернуть разбегавшиеся территории с преобладанием как русского, так и инонационального населения. Утвердившиеся у власти новые республиканские элиты объединяла, в частности, коминтерновская идеология. Воссоединение свершилось, хотя и не без потерь. Ушли западные народы, в идеологическом, культурном и религиозном отношениях (а Польша и Финляндия и политически) не переваренные в котле старой российской государственности. То же могло бы произойти и в Средней Азии. Однако большевики не сочли борьбу за отделение в этой части империи разновидностью «национальноосвободительного движения», занимавшего почетное место в их доктрине. К началу 1930-х годов басмачей подавили. Иначе повели себя большевики в Закавказье: здесь часть армянских земель была подарена Азербайджану, где советская власть была установлена раньше, чем в Армении
29, а часть — турецкому союзнику по борьбе с «империализмом».
Как бы то ни было, но в основном СССР вернулся в границы Российской империи — особенно после присоединений 1939—1940 гг. В новых условиях именно эта граница стала ахиллесовой пятой союзного государства. Первыми в перестроечные процессы включились национальные силы Литвы, Латвии и Эстонии; в движение были вовлечены и организации местных компартий. В отличие от цивилизованного поведения народных фронтов, которые быстро стали ведущей силой в республиках Балтии, национальные конфликты во многих других точках Советского Союза уже в 1986—1988 гг. стали выливаться в уличные беспорядки и погромы, которые власть не могла или не хотела пресечь. Пожар, зажженный зверствами в Сумгаите, стал быстро распространяться по стране. В 1988—1989 гг. я писал и говорил, что примерное наказание погромщиков и признание права армянского народа Нагорного Карабаха на самоопределение могли бы разрядить обстановку
30. И сейчас думаю, что линия поведения в данном конфликте, избранная горбачевским руководством, которое отстаивало территориальный статус-кво и смирилось с безнаказанностью погромщиков, была едва ли не наихудшей из возможных. Но много раз побывав после того в Армении и Азербайджане, собственными глазами повидав ужасы карабахского противостояния, я убедился, что «ленинско-сталинская национальная политика» так затянула исторические узлы противоречий, что удовлетворительный выход из кризиса вообще не просматривается, во всяком случае — при жизни нынешнего поколения.
Бомбы замедленного действия национальных конфликтов стали взрываться по всему Союзу, предрекая его распад и подвергая серьезным испытаниям курс перестройки.
На подступах к политической реформе
Еще в 1970-х годах, анализируя изданную и самиздатскую публицистику, мой друг Анатолий Соснин насчитал шесть разных идеологических платформ, существовавших в правящей партии и имевших свои издания, лидеров, публицистов, аудиторию и т. д.
31 Это не удивительно, ибо партия, насчитывавшая 18—19 млн членов и кандидатов, вбирала в себя почти всю социально активную часть общества. В годы перестройки некоторые из этих платформ стали оформляться в политико-идеологические течения. В моей статье 1988 г. упомянуты два знаковых события: появление диссидента на Старой площади и статьи, автором которой была заявлена ленинградская преподавательница. Обе идеологемы, давшие истоки двум главным ответвлениям от официальной линии, были сначала заявлены довольно невнятно.
Исходный пункт конфликта между Ельциным и Горбачевым многократно описан участниками и наблюдателями, и я отмечу лишь несколько принципиальных моментов. Прежде всего, незаурядность фигуры взбунтовавшегося партийца. На сером фоне тщательно просеивавшегося «секретарского корпуса», большинство членов которого были лишены индивидуальности или тщательно ее скрывали и были взаимозаменяемы, как гвозди, Ельцин — во всяком случае, после перехода в Москву, а возможно, и раньше — выделился именно как личность. Атмосфера перестройки оказалась благоприятной средой, в которой проявились его незаурядные качества.
Помню, как на одном из собраний в ИМЭМО АН СССР мои коллеги рассказывали о продолжавшейся более 6 часов встрече Ельцина с двумя тысячами московских пропагандистов (апрель 1986 г.). Просматривая сейчас свои записи, вижу, что ничего сенсационного он не сказал. Но даже на сотрудников моего института, людей информированных, критичных, не чуждых некоторого снобизма, колоссальное впечатление произвел сам разговор о болевых точках столичной жизни, раскованный, доверительный стиль общения с аудиторией. Ельцин говорил:«Утечки информации не боюсь. Несите в свои организации». Поражала суровая манера обращения с высокопоставленными чиновниками («Раньше каждый из них приехал бы сюда в своем автомобиле. А я их посадил в мою машину»). Непривычны были многократные аплодисменты и злобные анонимные записки, зачитанные докладчиком с трибуны («Планы у тебя наполеоновские. Куда ты влез? Убирайся, пока не поздно. Предупреждаю!»), подчеркнутая демонстрация личной скромности (в ответ на записку: «Никуда вы, партработники, не денетесь. Жизнь и жены заставят вас обратиться к торговым работникам». — «А я приоделся в Свердловске. Вот ботинки за 23 рубля») и работоспособности («Ложусь в час ночи. Встаю в пять». — «Долго ли Вы выдержите?» — «Я-то выдержу. Не знаю, как другие»). Ельцин демонстрировал обществу новую политическую культуру.
Был, правда, в выступлении Ельцина штришок, на который не обратили внимания мои коллеги и о котором рассказал Леонид Волков, присутствовавший на встрече и позднее избранный народным депутатом РСФСР: «Зачарованным вышел и я. Но под слоем возникшей симпатии билась и сильная тревога... Этот симпатичный человек жестко сказал: “Мы пошлем профессоров торговать за прилавком. Не пойдут — поставим к станку”. В то время в Москве среди множества дефицитов объявился дефицит продавцов. И уж, конечно, был избыток всяческих научных контор. Но мне стало страшно: а если профессора не пойдут к станку, тогда — к стенке?»
32.
Когда несколько месяцев спустя, во время долгого переезда по Магаданской области я стал было пересказывать секретарю одного из тамошних райкомов содержание этой встречи, тот сказал, что читал полную стенограмму. Партийному активу Ельцин, стало быть, к этому времени был известен не только по официальным публикациям, но и из партийного самиздата, докатившегося до Магадана.
Поэтому выступление Ельцина на пленуме ЦК КПСС в октябре 1987 г. (опубликовано только два года спустя
33, но ходило во многих, в том числе искаженных вариантах), довольно сумбурное, но резко выпадавшее из стандартов партийной этики того времени, стало событием историческим. ВКП(б)-КПСС сложилась как строго иерархизированная организация, в которой всего более ценились дисциплина, исполнительность, единообразие не только политического поведения, но и взглядов (во всяком случае, выраженных публично). Господствовал культ растворения собственной воли в «позиции партии», выраженной вождем, «коллективным руководством» или очередной передовицей в центральной газете. Поэтому критические замечания Ельцина, произнесенные в преддверии 70-летнего юбилея главного государственного праздника, стали шоком. Тем более что Ельцин нащупал далеко не самую главную, но крайне болезненную точку — привилегии партаппарата — и стал бить в нее наотмашь. Такого в этой замечательной партии не было 60 лет!
Ничего другого, кроме единодушного осуждения «антипартийного поведения» партийного иерарха, на ритуальном собрании такого форума, как ЦК КПСС, ждать было нельзя. Почему этого не понимал Ельцин, давно вращавшийся в верхах, не знаю. Скорее всего, проявилась присущая ему импульсивность в принятии решений. Но мотивы у его критиков были разные. Партаппарат поторопился воспользоваться подаренной ему возможностью обрушиться на того, в ком он постепенно распознавал своего врага. Иные чувства продиктовали поведение Горбачеву. Видимо, прав Гавриил Попов, утверждавший, что генсека «взбесил» демарш Ельцина как «попытка отнять пальму первенства в анализе ситуации». И совсем уж неприемлемым был «вывод о крахе курса на ускорение». Для Горбачева он был равнозначен признанию того, что «кто-то из подчиненных видит что-то яснее, чем он»
34.
Однако не меньшее значение, чем само выступление, имела реакция на него. «Коллективное осуждение» было разыграно как по нотам. Большинство участников погрома вели себя по Крылову: «Пусть и мои копыта знает!». Даже в среде интеллигенции, подозрительно относившейся к вождистским замашкам Ельцина, господствовало брезгливое отношение к учиненной не без участия Горбачева вакханалии: выступления партаппаратчиков и «архитекторов перестройки» отличались лишь тональностью. Но секира на голову новоявленного диссидента не обрушилась: его не исключили из партии и даже не удалили из Москвы. Сдержанность Горбачева не оценили ни сам Ельцин, ни ельцинисты. Между тем этот факт означал, что зона дозволенного заметно раздвинулась. В партийной (и тем более беспартийной среде) урок был усвоен: норма — не единомыслие, а множественность позиций.
Главным же результатом этого, используя выражение Ленина, «октябрьского эпизода»
35 было то, что силы, не удовлетворенные замедленностью, недостаточной радикальностью перестройки и все более разочаровывавшиеся в Горбачеве, получили лидера общенационального масштаба. Ружье не просто было вывешено на политической сцене — его высветили всеми софитами. Оставалось его снять и использовать по назначению.
Героиней другого эпизода, обозначившего начавшийся распад партийного политико-идеологического монолита, стала фигура куда как менее значительная, я бы даже сказал, ничтожная на фоне разворачивавшихся событий. Нина Андреева, преподавательница химии Ленинградского технологического института, которую ранее исключали из партии за клевету и анонимки, которые она вместе со своим мужем философом Клушиным посылала в партийные органы, стала рассылать в редакции различных газет довольно-таки малограмотные письма с двумя мотивами: просталин-ским и антисемитским
36. Одно из этих писем то ли сразу попало в ЦК КПСС и было затем передано в «социально-близкую» автору «Советскую Россию», то ли проделало обратный путь. Вслед за тем в Ленинград была направлена бригада анонимных соавторов, которая и соорудила текст, напечатанный 13 марта 1988 г. на целой полосе в газете, все более явно становившейся в оппозицию перестройке с ортодоксальных (как тогда говорили, правых) позиций. Более искушенные соавторы приглушили антисемитскую риторику (для аудитории «Совраски» достаточно было выпадов против «воинствующих космополитов», «контрреволюционных наций» и «пацифистского размывания патриотического и оборонного сознания»), развили апологию Сталина, расширив и оснастив текст ссылками на спецхрановские и иноземные издания, о которых скромная преподавательница-негуманитарий и слыхивать не могла.
Когда на статью последовала резкая реакция Горбачева и Яковлева
37, ее назвали «манифестом антиперестроечных сил». Перечитывая статью сегодня, видишь, что на этот уровень она явно не вытягивала. В среде партийного аппарата и его идеологической обслуги к осени 1987 г. антиперестроечные, «правые», консервативные настроения уже оформились и приобрели немалый накал. Случайно оказавшись в эти дни в компании преподавателей элитного партийного института, слывшего сравнительно прогрессивным, я в ответ на свои восторги по поводу ряда документальных фильмов, которые еще только ждали выхода на широкий экран («Архангельский мужик» Марины Голдовской и Анатолия Стреляного и др.), услышал довольно несдержанную критику всех горбачевских новаций. Счет предъявляли всей официально заявленной политике.
Событиями общественной жизни статью Андреевой, а затем и резкий ответ на нее в «Правде»
38 сделали обстоятельства, изложенные в помещенной здесь моей статье 1988 г. Добавлю несколько моментов. Во-первых, за спором «Советской России» и «Правды» стояло все более явственное противостояние двух течений, набиравших силу в партии и стране. Их лидерами стали влиятельные члены политбюро: Александр Яковлев, основной автор статьи в «Правде», и Егор Лигачев, которого молва связала со скандальной публикацией
39. Была ли сверху команда перепечатать ее в десятках провинциальных газет и «проработать» в системе партийной учебы или номенклатура учуяла «социально-близкую» позицию, неважно. Более трех недель казалось, что ЦК санкционировал идеологический разворот
40.
Во-вторых, в идеократической системе, какой был советский режим, вопросы идеологии вообще, интерпретации нашей истории и роли Сталина в частности, играли не меньшую роль, чем, скажем, партийная дисциплина. Со времен XX съезда КПСС отношение к Сталину и сталинизму было знаковым водоразделом в обществе. Статья Андреевой, в которой столкновения по большинству вопросов текущей политики остались за кадром, могла бы прошмыгнуть в ряду других — что только не печатали в то время различные издания. Но на первый план все заметнее выходила «битва за прошлое».
В-третьих, сталинисты переоценили «обкомовскую» ипостась Горбачева. Летом 1986 г. в Москве ходил слух, будто, комментируя наплыв антисталинских произведений, которые пока не решались публиковать журналы, Горбачев сказал: в обществе сильны и просталинские, и антисталинские настроения; мы не хотим раскалывать народ, это пойдет во вред перестрой-ке
41. Если он так и сказал, то к 1987 г. свою позицию изменил. С этого времени идеологическое и политическое развитие становится все более конфликтным, причем исход каждого столкновения определялся тем, на чью сторону становился Горбачев. В его руках был, и еще долго оставался, политический «контрольный пакет». В итоге кризис был преодолен. «Сама того не желая, объективно нам помогла Нина Андреева», — написал позднее Горбачев
42.
В статье 1988 г. я, пожалуй, переоценил значение XXVII съезда и недооценил XIX конференцию КПСС. По прошествии времени видно, что предпоследний съезд мог подкупить только непривычно звонкой риторикой, ласкавшей слух тех, кто ждал перемен. В заглавном докладе и некоторых выступлениях прозвучала резкая критика, призыв смелее вторгаться в зоны, прежде для критики закрытые. В повседневном языке укоренялись такие понятия, как демократия
43 и гласность
44. Привлекло внимание выступление Ельцина: так не говорили даже на закрытых заседаниях. На фоне блеклой и пустой речи Кунаева, который еще почти год будет возглавлять партийную организацию Казахстана, свежо прозвучала речь главы казахского правительства Назарбаева. Теперь «путь наверх» прокладывала непривычно жесткая критика. И все же приходится согласиться с Яковлевым: «Это был съезд агонизирующей партии»
45. Уже в январе 1987 г. на пленуме ЦК решения съезда пришлось корректировать: экономическая программа не идет, необходима политическая реформа (по заведенному порядку, однако, это было подано как развитие решений съезда)...
К январю и особенно к июню 1987 г. существенно обновился персональный состав верховного партийного руководства (всего насчитывалось 25—27 членов, кандидатов в члены политбюро и секретарей ЦК). К трем предыдущим съездам из «комнаты с кнопками» выбывало по 2—7 обитателей. К XXVII съезду из 26, избранных на XXVI съезде, выбыло 16
46. Правда, главной причиной была естественная убыль: только что миновала «пятилетка пышных похорон». Однако уже вскоре после съезда сошли со сцены еще четыре политических мастодонта: Гришин, Романов, Тихонов и Кунаев. Сильно изменился и состав ЦК и ревизионной комиссии
47 (табл. 1).
Высшие партийные органы были прочищены основательнее, чем когда-либо за четверть века перед тем, включая переход от хрущевского руководства к брежневскому. Массовому обновлению подверглись и нижестоящие партийные органы: по свиде-
Источник
Подсчитано по стенографическим отчетам XXII—XXVII съездов КПСС.
тельству Черняева, на каждом заседании политбюро и секретариата происходили десятки «снятий». Приведенными цифрами, однако, не следует обольщаться: большинство новопришельцев оказались «не теми»
48. Подобранных по прежним критериям партийных функционеров просто пересаживали из второго или третьего ряда — в первый.
Механизм партийного продвижения работал в заведенном порядке, и потому аппарат сформировал XIX партконференцию, а затем XXVIII съезд по своему образу и подобию. К лету 1988 г. уровень критицизма в обществе заметно вырос: смелые слова уже мало кого поражали, а грубый отсев делегатов на пленумах райкомов и обкомов разочаровывал и раздражал. «Перестроечной» интеллигенции, которая все больше входила в роль группы давления на политическое руководство, аппарат беззастенчиво показывал ее место в партии, проваливая популярных ученых, ораторов и публицистов. Да и сама конференция, как рассказал позднее Ельцин, проходила по жесткому сценарию
49.
И все же именно решения XIX конференции обозначили пусть не слишком впечатляющее, но реальное продвижение к парламентаризму. Легче всего критиковать половинчатость сделанных тогда шагов, искусственность и нежизнеспособность новой схемы партийно-государственного устройства: совмещение постов секретарей обкомов и председателей Советов и двухступенчатую структуру высшего законодательного органа (Съезд — Верховный Совет), которую придумал Анатолий Лукьянов, ставший тогда одним из ближайших сотрудников Горбачева. Но на конференции была спроектирована, а на ближайшей сессии Верховного Совета оформлена такая организация государственной власти, которая оказалась переходной к посттоталитарному государству.
Наиболее существенных новшеств было четыре. Первое и главное: изменение избирательной системы: право неограниченного выдвижения кандидатур на выборах, предполагавшее введение конкурентного механизма, и отказ от формирования депутатского корпуса по разнарядке, что уже было опробовано в микроскопическом масштабе на выборах местных Советов в 1987 г. Это нововведение выставляло в ином свете принцип совмещения постов председателей Советов и первых секретарей партийных комитетов. На первый взгляд он выглядел как подарок партократам, а на деле был троянским конем: не прошедший всеобщие альтернативные выборы иерарх вряд ли мог рассчитывать на сохранение за собой обкомовского или райкомовского кабинета. Так вскоре и получилось. Второе новшество — робкий шаг к разделению властей: разведение депутатов и членов исполкомов Советов. Третье — превращение Верховного Совета, собиравшегося два раза в год на несколько дней парадной сессии, в постоянно действующий и работающий орган. Четвертое — введение поста председателя Верховного Совета с широкими полномочиями, в значительной мере дублировавшими те, которыми де-факто располагал генеральный секретарь. Это был шаг к расчленению партии и государства даже при сохранении личной унии советского и партийного лидера. Не знаю, считал ли тогда Горбачев возможным свой уход с высшего партийного поста — будь то добровольный или вынужденный, но на глазах партийных ортодоксов он начал выстраивать запасной плацдарм.
В самой партии продвижение вперед было гораздо скромнее. Под именем платформ уже начали оформляться фракции, но вместо того, чтобы публично отказаться от резолюции X съезда РКП(б) «О единстве партии», сыгравшей роковую роль, было предложено создать некий «постоянно действующий механизм сопоставления взглядов, критики и самокритики в партии и обще-стве»
50. Вместе с отказом от преследования товарищей по партии за инакомыслие это было симптомом эрозии пресловутой «идеологической дисциплины», но не более того. Однако расценить такие новшества как шаг к многопартийной системе, без которой, конечно, нет парламентаризма, можно было только при очень смелом воображении.
В свете всего сказанного я рискну утверждать, что персональный состав конференции, по критериям перестройки неудовлетворительный, не повлиял принципиальным образом на принятые ею решения. Ни конференции, ни съезды партийными парламентами не были, и потому для построения парламентской системы страна и общество ничего у партии позаимствовать не могли. В партии одобрялось то, что предлагало политбюро, где решающее слово принадлежало генеральному секретарю (что вначале шло во благо перестройке). По прошествии времени Горбачев вспомнит: «Если бы кто-то поднял “бунт на корабле”, реформаторам не поздоровилось, большинство все-таки было не на их стороне». Из 13 членов и кандидатов политбюро своими сторонниками он считал только шестерых
51. Зато эта группа была более консолидирована по сравнению с другой частью руководства, у которой тогда еще не было ни ясного понимания задач, ни готовности противостоять генсеку, ни признанного лидера. Конечно, Горбачев имел дело не с мягким пластилином и должен был учитывать давление с разных сторон, в том числе и нараставшее глухое сопротивление консерваторов. Но думаю, что не в меньшей степени его действия сдерживало собственное понимание ситуации, явно отстававшее от стремительно развивавшихся событий
52.
Для организаторов XIX партконференции сохранение политической монополии КПСС было само собой разумеющимся. Но в ее решениях было запроектировано ввести в политическую систему СССР (под флагом усовершенствования) инородные элементы, в принципе несовместимые с самой ее сутью. Французский советолог Ален Безансон представил советскую историю как циклическую смену двух фаз, которые он условно назвал военным коммунизмом и НЭПом. Суть первой фазы и генеральных устремлений системы — полное подавление общества, суть второй — «...определенного рода отступление идеологической власти и некоторая свобода действий, оставленная обществу для устройства своих дел по своему желанию. НЭП, — считает Безансон, — рожден поражением военного коммунизма. Власть осознает, что, по мере распространения ее насильственного контроля над обществом, общество это умирает, а учреждения, подготовленные для него, остаются мертворожденными. Перед упорствующей в своей политике властью предстает угроза гибели: источники ее силы обречены иссякнуть в момент ее окончательной победы. С этой точки зрения можно сравнить взаимоотношения власти и общества с отношениями между паразитом и организмом, за счет которого он живет. Если погибнет организм, паразит позже разделит его участь. Бывают случаи довольно устойчивого симбиоза, когда паразит отказывается от полного захвата организма, а тот, в свою очередь, не в состоянии вылечиться полностью. За 60 лет, истекшие со времени Октябрьской революции, советский режим не сумел достичь такого равновесия; он подвержен колебаниям огромной амплитуды, и в конце каждого удара маятника либо общество стоит на грани разрушения, либо власть — на пороге ликвидации или растворения»
53.
При всей условности образов, придуманных французским ученым (которые, конечно, нивелируют и упрощают реальные процессы), они отражают главное: в годы перестройки маятник качнулся дальше, чем когда-либо прежде. Реформы, задуманные для того, чтобы спасти общество от разрушения, подвели власть к порогу преобразований, которые, по сути, вели к ее ликвидации. Иное дело, что общество, прожившее под этой властью более 70 лет, оказалось настолько глубоко деформировано, что до сих пор не в силах преодолеть последствия уродливого развития. Но во второй половине 1980-х годов возбужденное общество, которое плохо представляло себе собственные возможности и перспективы, стало заявлять свои права и самостоятельно выходить на политическую арену, расширяя или даже минуя каналы, отведенные ему партией. Оно еще не осознало один из основных парадоксов «социалистической» системы: набор так называемых социальных гарантий индивида как участника производственного и распределительного процессов (независимо от личного вклада в производство) был в некоторых отношениях избыточен, а как гражданина — недостаточен или вовсе отсутствовал. И то, и другое погашало гражданскую инициативу. Приходившие сверху политические и идеологические сигналы начали ее растормаживать.
Едва ли не первым заявило о себе экологическое движение, а за ним — выступления против безумного сноса памятников культуры. В 1970-х годах слабые выступления против строительства целлюлозно-кордных гигантов на Байкале, возводившихся для удовлетворения нужд ВПК, были раздавлены. Теперь положение изменилось. В августе 1986 г. политбюро отказалось от другого «проекта века» — поворота северных рек на юг, за которым стояли влиятельные ведомственные и региональные интересы. Вероятно, решающим мотивом была дороговизна проекта и недостаток средств, но общественность записала это решение в свой актив.
Конец 1980-х годов стал временем небывалого расцвета демократической печати, атаковавшей идеологические догмы, бюрократизм, вскрывавшей целые пласты нашей потаенной истории. Редакции все явственнее освобождались из-под опеки партийных органов. Стремительно росли тиражи «перестроечных» журналов и газет: за 1987—1990 гг. тираж «Нового мира» увеличился с 496 до 2620 тыс. экземпляров, «Знамени» — с 291 тыс. до 1 млн, «Октября», еще недавно бывшего оплотом мракобесия, а теперь печатавшего великий роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», — со 185 до 335 тыс., «Невы» — с 290 до 615 тыс. Впереди всех шли «Огонек» (в 1990 г. его тираж достиг 4,6 млн) и «Аргументы и факты» (в конце 1989 г. — 26 млн). Таких тиражей ни российская, ни советская литература и публицистика не знали ни прежде, ни позднее.
Тиражи некоторых изданий насильственно сдерживали, а подписка на них была запрещена. Среди них были «Московские новости», до начала перестройки — захудалый еженедельник, издававшийся на нескольких языках для «друзей Советского Союза» за рубежом и использовавшийся главным образом студентами в качестве подстрочника для сдачи зачетов по иностранным языкам. С наступлением иных времен и приходом на пост главного редактора Егора Яковлева, который собрал вокруг себя плеяду ярких журналистов, газета преобразилась. В каждом номере появлялись отчаянно смелые материалы, не щадившие «священных коров» большевистской идеологии. Достать свежий номер «МН» было непросто. По средам приходилось вставать в 6 часов утра и отправляться к газетным киоскам, где уже выстраивались очереди...
Поскольку в 1988 г. функции Главлита уже были ограничены, а по отношению к телефонным звонкам «сверху» редакции вели себя все более независимо, в некоторых случаях — вызывающе, в конце 1988 г. гласность попытались ограничить иным способом. Под фальшивым предлогом «защиты лесов» и экономии бумаги ЦК предписал Минсвязи резко сократить лимиты на подписку (а значит, и тиражи) популярных изданий. Против этого была развернута энергичная кампания, которая, по-видимому, укрепила здравый подход в партийном руководстве. Затея была отставлена, и общество это тоже записало в свой актив.
Разнообразные формы стала принимать общественная самоорганизация. Возникли неформальные объединения, клубы, семинары, обсуждавшие актуальные проблемы развития страны с невиданной еще вчера откровенностью и свободой. Официальной статистики не было, а по данным самих «неформалов», группы и движения существовали более чем в двух сотнях городов СССР; лидировали крупные промышленные и научные центры — Москва, Ленинград, Свердловск, Горький, Ярославль
54.
Крышу (в прямом и переносном смысле) многим таким организациям давали вузы и научные учреждения. В Москве выделялся Центральный экономико-математический институт, в стенах которого действовали клубы «Перестройка» и «Демократическая перестройка», а также научно-политический семинар очень высокого уровня, организатором и душой которого была вскоре трагически ушедшая из жизни Татьяна Ноткина. Каждое занятие семинара было выходом в новую, прежде запретную зону.
По инициативе Андрея Сахарова, Михаила Гефтера, Юрия Афанасьева и других лидеров общественного мнения того времени в конце 1988 г. возник клуб «Московская трибуна» (МТ), которая на время стала авторитетным альтернативным общественно-политическим центром, вокруг которого консолидировались интеллектуальные силы «перестроечников», не входивших во властные структуры. По ее образу и подобию была создана «Ленинградская трибуна» и ряд других клубов. Раз в месяц, а иногда и чаще «Московская трибуна» собиралась для экспертного обсуждения экономических, политических или правовых проблем.
Заседания собирали значительную часть московской интеллектуальной элиты. Выступала она и с политическими инициативами по самым острым вопросам, вторгавшимся в жизнь: Карабах, Тбилиси, выборы 1989 и 1990 гг.
«Московская трибуна» была задумана как некий аналог «Клуба Петефи», действовавшего в предреволюционном Будапеште 1956 г., — разумеется, с поправкой на место и время. Не всё из задуманного получилось. Не вышел диалог с властью: сама власть все более расслаивалась и все менее испытывала нужду в диалоге, а чуть позже политические дискуссии были перенесены в иные структуры, прежде всего — на Съезды народных депутатов. Еще обиднее, что «Московская трибуна» не справилась с, казалось бы, органичной для нее задачей: подготовкой экономических и юридических документов. Они не были востребованы в «инстанциях», но, главное, еще не было ни культуры такой работы, ни необходимой организационной и материальной базы. Тем не менее «Московская трибуна» сыграла в перестроечных процессах заметную роль. В значительной мере ее усилиями политические дискуссии в стране были подняты на высокий теоретический и идеологический уровень. Участники клуба проходили политическую школу. Из МТ вышли многие активисты демократических движений, союзные и российские депутаты. «Московская трибуна» стала прообразом Межрегиональной депутатской группы, «Демократической России» и других структур демократической оппозиции, которым предстояло вскоре вступить в открытую политическую борьбу.
Демократическая интеллигенция все активнее перехватывала инициативу у партийных органов. Вадим Медведев, ставший членом политбюро и назначенный руководителем Идеологической комиссии ЦК партии в 1988 г. — после того, как Горбачев решил покончить с перетягиванием каната между Яковлевым и Лигачевым, — констатировал: «Нас обошла “Московская трибуна”, в рамках которой начали проводиться более радикальные обсуждения». И как было не обойти, если сам Медведев замечает: «Как ни мудрили с составом Идеологической комиссии, он оказался довольно традиционным, если не сказать больше — консервативным... В информации об итогах работы комиссии было даже как-то неловко приводить перечень ораторов»
55. Выиграть свободное (или даже пока полусвободное) соревнование со вчерашними авторами и читателями самиздата партийные «бойцы идеологического фронта» не могли.
В те же месяцы, когда заявила о себе МТ, десятки активистов по всей стране стали создавать более широкую и политизированную организацию — общество «Мемориал». У его истоков стояли известные демократические лидеры Андрей Сахаров, Юрий Афанасьев, популярные писатели и публицисты Алесь Адамович, Григорий Бакланов, Евгений Евтушенко, Булат Окуджава, Михаил Шатров, Юрий Карякин и вчерашние «сидельцы», диссиденты, люди, впервые заявившие себя в открытом общественном движении: Арсений Рогинский, Лев Разгон, Юрий Самодуров, Лев Тимофеев, Вячеслав Игрунов, Олег Орлов, Лев Пономарев, Дмитрий Леонов, Никита Охотин и др.
Движение за создание «Мемориала» заявило о себе в начале 1988 г., первый митинг в Москве состоялся 25 июня. К концу года на открытый в банке счет по сборам и подписке поступило свыше 1,3 млн руб. (в ценах до резкого подъема инфляции). Однако становление «Мемориала» происходило непросто. Сказались и трудности возникновения демократических организаций в отторгавшей их административной системе, и собственные болезни движения, которые будут сопровождать его и в последующие годы. По главному вопросу — каким быть «Мемориалу» — мнения активистов движения разделились. Одни считали, что создают историко-просветительское общество, задача которого — воскресить имена жертв сталинских преступлений (или в ином, расширенном варианте — всех жертв большевистских репрессий до и после Сталина, до осуждения которых официальная историография тогда еще не поднялась). В этом случае «Мемориал» должен был сосредоточить работу на установке памятников жертвам террора, (их должно быть столько, сколько было бюстов Сталина, сказал один из участников дискуссий), создании историко-мемориальных комплексов с музеем, библиотекой и хранилищем документов в Москве и Магадане, на работе в архивах и составлении списков погибших.
Другие полагали, что задачи «Мемориала» должны быть шире: нужно устанавливать также имена и деяния палачей, отдать под мемориальный комплекс здание на Лубянке, выступить с инициативой проведения советского варианта Нюрнбергского процесса, заняться восстановлением полной и честной истории страны в XX веке. Вторая задача — заставить государство заботиться о выживших жертвах политических репрессий, большинство которых — немощные старые люди со скудным достатком. И, наконец, третья цель (на более отдаленную перспективу) — стать фактором политического развития, выдвигать своих представителей в органы власти. Первый вариант предполагал учреждение историко-просветительского общества с размытыми очертаниями и текучим составом, второй — создание политической организации с фиксированным членством, выборными органами и регулярным финансированием, т. e., по сути, антисталинистской протопартии в государстве с однопартийной еще политической системой и пресловутой статьей 6 в Конституции. «Мы можем поставить памятник — сегодня это не кажется утопией — и жить в мире, пронизанном психологией прошлого, —писал в августе 1988 г. Вячеслав Игрунов. — К нему будут водить детей, а создатели культа насилия по-прежнему останутся романтическими героями книг и фильмов. Памятник может оказаться слишком удобным экраном, за которым будет продолжать ветвиться дерево насилия, уходя глубоко корнями в унавоженную почву».
Так далеко плюрализм и терпимость властей в 1988 г. еще не простирались. За организаторами «Мемориала» ведомство Чеб-рикова — Крючкова установило слежку. Прибегать к арестам ему уже не разрешали, но у властей было множество способов чинить препятствия созданию нежелательной организации. В их руках был такой инструмент, как регистрация. Решение было принято на самом верху, и началось давление в пользу первого варианта. Располагали власти и еще одним рычагом — внутри самого движения. Учредителями общества согласились стать творческие союзы (кинематографистов, архитекторов, художников, театральных деятелей и дизайнеров), «Литературная газета» и «Огонек». Некоторые их руководители (особо отличился заместитель главного редактора «Литературки» Изюмов) исподволь тормозили процесс, а затем, по сути, предъявили ультиматум активистам движения, угрожая выйти из него.
Поэтому учреждение «Мемориала» затянулось. 29—30 октября в Доме кино состоялась подготовительная конференция. Она была довольно представительной: было зарегистрировано 338 делегатов из 59 городов страны. Конференция должна была обсудить задачи и устав общества, но в центре дискуссии оказались такие политические и идеологические вопросы, как временные рамки предстоявших исследований, отношение к проблемам современной общественной жизни, правомерность употребления понятия «сталинизм». Эмоции захлестывали зал. Одни и те же выступления вызывали рукоплескания и свист, стычки доходили до рукоприкладства. Бурно обсуждалась проблема толерантности. Мы развалим движение, если будем нетерпимыми, говорил Григорий Бакланов, ибо в нашей стране нет невиновных. Терпимость нужна, уточнял Лев Разгон, но воспитание будущих поколений должно быть основано на четком различении черного и белого: к чему-то надо быть терпимым, а к чему-то — абсолютно нетерпимым. Призывы к сбалансированному подходу натыкались на радикальные декларации, стремление создать общесоюзное общество — на защиту конфедеративных принципов его построения
56. Как видно, острые разногласия в рядах демократического движения в России и Союзе обозначились уже на эмбриональной его стадии. Потребовались величайшее мастерство и такт ведущих конференцию (прежде всего Юрия Афанасьева), чтобы уберечь первый форум «мемориальцев» от срыва.
Учредительную конференцию удалось подготовить и собрать лишь 28 января 1989 г. Проблему с помещением
57 помог решить Юрий Рыжов, в то время ректор МАИ. На этот раз в Доме культуры института собрались 489 делегатов из 107 городов. Споры кипели и здесь, но в конечном счете удалось договориться и о целях общества (был достигнут компромисс), и о его организации и структуре. К числу учредителей была добавлена «инициативная группа граждан», представители которой, оттеснив прежних учредителей, и возглавили общество. В устав включили положение о том, что членство в «Мемориале» несовместимо с пропагандой и практикой национальной и расовой нетерпимости
58. Участники конференции отмежевались от экстремистских течений и взглядов, в частности от общества «Память», вознамерившегося было поучаствовать в деятельности «Мемориала».
Вскоре «Мемориал» уступил свою политическую составляющую иным движениям и организациям. Однако он еще принял активное участие в парламентских выборах 1989 и 1990 гг. Историко-архитектурный комплекс в память о жертвах террора в столице не создан до сих пор. И все же, пройдя через расколы и компромиссы, «Мемориал» выжил и продолжает играть заметную роль в общественной жизни страны
59.
Во второй половине 1988 г. в движение вовлекаются и более широкие слои общества. Проходят митинги, разрешенные и несанкционированные. На них все громче звучит антивластная риторика. В Москве, Ленинграде милиционеры и характерные личности в штатском следят за порядком, слушают выступления, которые еще год-два до того были немыслимы и на закрытых собраниях, но не вмешиваются. 7 октября 1988 г., в очередную годовщину «брежневской» Конституции, я стою на стадионе «Локомотив» (улица Марата в Ленинграде), где под председательством Андрея Алексеева и будущего российского депутата Юрия Нестерова идет митинг. Речи становятся все резче. Смотрю на молоденьких стражей порядка, и невольно вспоминаю слова известного поэта: «Им бы не слушать эту речь, им палец бы к курку ...». Кончается 1988 г. В Минске зверствуют. В Ереване и Тбилиси скоро будут убивать. В Куйбышеве, на Сахалине, в Чернигове уличные демонстрации добиваются невообразимого — смещения особенно одиозных первых секретарей обкомов. Обстановка накаляется.
Все это усиливало консервативные склонения в партийном, государственном аппарате, в силовых, карательных и идеологических ведомствах. Против дальнейшего развертывания политической реформы стали выступать вчерашние умеренные «перестройщики». В высшем политическом руководстве начал подспудно меняться баланс сил. Возникает скрытая еще оппозиция Горбачеву и его сторонникам, как тогда говорили, «справа». Наметился кризис самой перестройки.
В те годы и месяцы меня, как и многих других, не покидало тревожное чувство уходящего времени, обратимости многих перемен. Конечно, время съели десятилетия «застоя». С коренными преобразованиями, полагает Вадим Медведев, опоздали на 15—20 лет. Я бы уточнил: на 20—25. Вероятно, легче было бы стартовать в первой половине 60-х годов, когда еще не угасла инерция хрущевских перетрясок, сколь ни разнонаправлены они были. Когда СССР не прошел еще несколько новых витков противостояния с Западом. Когда начавшему пробуждаться обществу еще не показали — многократно и выразительно, — что политические и идеологические основы строя не подлежат обсуждению. И когда интервенция 1956-го в Венгрии, предпринятая в страхе и замешательстве, еще не была хладнокровно и расчетливо повторена подавлением «Пражской весны» в 1968-м и закреплена в «доктрине Брежнева». Но то было еще время, когда будущие инициаторы и лидеры перестройки проходили свои первые политические университеты и были удалены от власти в государстве, а все ее верхние эшелоны были плотно укомплектованы людьми, которых Сталин формировал по своим лекалам, как Дракон в пьесе Шварца
60. К сожалению, и пришедшие к власти партийные реформаторы относились ко времени как к возобновляемому ресурсу. Они не воспользовались, в частности, четырьмя-пятью годами, которыми располагали для проведения настоящей экономической реформы. Понимание утерянного времени придет позже
61. Говорили о механизме торможения — и торможение преобразований нетрудно было заметить. Но в обществе усиливались и иные опасения: что торможение политически и психологически формировало среду, в которой могут быть предприняты попытки реставрации. Наверху партийно-государственной пирамиды все быстрее консолидировались реакционеры и консерваторы. Казалось, они настигают начавшиеся реформы, как «сумасшедший с бритвою в руке». Чуть позже это станет очевидным.
АЛЬТЕРНАТИВЫ РУССКОЙ ИСТОРИИ
В 1989 г. судьба преподнесла мне неожиданный и тем более дорогой подарок. Незнакомый мне человек, Владимир Митроши-лов из Анадыря, отрекомендовавшийся «потомственным русским рабочим в пятом колене»
62, откликнулся на одну из моих ранних «перестроечных» публикаций. Это было выступление на круглом столе, организованном Игорем Пантиным, главным редактором журнала, энергично расчищавшего наше обществоведение от догматических завалов.
Круглый стол, состоявшийся осенью 1988 г., был в научной жизни Москвы заметным событием. Он был приурочен к 70-летию Михаила Яковлевича Гефтера, историка и историософа, основателя и руководителя сектора методологии истории академического Института истории в 1960-х годах. Тема круглого стола «Альтернативность в историческом процессе» была выбрана не случайно: то была прямая перекличка с «шестидесятническим» пересмотром квазимарксистской ортодоксии в секторе Гефтера, разгромленном в начале 1970-х годов идеологическими стражниками из Отдела науки ЦК КПСС.
Для историков и идеологов, переосмысливавших общую концепцию развития мира и России в XX веке, фигура Гефтера была знаковой, а его истолкование альтернативности, противопоставленное заданности формационного процесса, пресловутой «пятичленке» — паролем и стержнем обсуждения на этом круглом столе
63. Свои соображения об истории и современности, об альтернативе Октябрю 1917 г. и об альтернативе, вставшей перед горбачевской перестройкой, высказал и я. На это выступление и отозвался Митрошилов, человек явно незаурядный, выработавший оригинальное видение мира, свое обдуманное отношение к происходящему в стране. Письмо требовало ответа.
Дискуссия в журнале, письма, которые за нею последовали, то, что в них было сказано, и то, что осталось за кадром, — нестесненный разговор о главном, документы времени и о времени, теперь все больше удаляющемся. Я воспроизвожу их без комментариев.
Альтернативы подлинные и мнимые
64
В ошибках и прозрениях российской интеллигенции ищем мы ответ на самый, может быть, актуальный вопрос сегодняшнего дня — об альтернативах на историческом пути России.
Вопрос, однако, на мой взгляд, ставится весьма часто упрощенно, а потому неверно. В споре о том, существовали ли альтернативные варианты развития в той или иной точке исторического пути, как бы пропускают принципиальный этап: выяснение того, в чем конкретно заключалась альтернатива осуществившемуся развитию. Или точнее: обсуждение альтернатив ведется в тех же категориях и на том же языке, какими мыслили и говорили непосредственные участники событий.
В начале XX в. ученые и политики, сформировавшиеся в русле марксистской идеолого-теоретической традиции или испытавшие ее влияние, при всех различиях позиций были убеждены в том, что ход общеисторического развития в мировом масштабе предопределен, а альтернативность связана преиму-
щественно со сроком и способом перехода от капитализма к социализму. Поразительно, но факт: весьма многие их противники, исходившие из иных ценностных и теоретических посылок, видели исторический процесс в сходной перспективе. При этом сторонники социализма видели капитализм в постоянстве его основополагающих характеристик, а социализм рассматривали как осуществившуюся давнюю мечту человечества, которая впервые обрела твердую научную почву. Утопия в общественном сознании была возведена в ранг науки.
И в наши дни утопия продолжает тяготеть не только над обыденным, но и над некоторыми важными сферами научного сознания и если не расплющивает его непререкаемыми постулатами, как было еще совсем недавно, то определяет общее русло, в котором ведутся споры. Характерный пример — дискуссия о том, построен ли социализм в нашей стране. Радикальная позиция, отвергающая зафиксированные в авторитетных документах догмы, эмоционально импонирует многим из нас, но, на мой взгляд, укрепляет, а не ослабляет мифологическое ввдение исторического процесса. По этой схеме всемирная история предстает как смена формаций, неотвратимо следующих одна за другой, и коммунизм как общество, идущее на смену капитализму.
В действительности XIX век передал веку ХХ в качестве главного вопроса не проблему собственности, частной или общественной (в чистом виде не существует ни та, ни другая, а противоположность между ними была явно абсолютизирована), а проблему отсталости одних обществ по сравнению с другими в мире, где во много раз возросли разрывы между ними и их взаимозависимость. Как возникла отсталость и почему она стала ощущаться как нетерпимое явление — предмет особого разговора. Здесь я хочу лишь подчеркнуть, что практика, опирающаяся на социалистическую доктрину, стала средством, с помощью которого некоторые общества попытались — одни с большим, другие с меньшим успехом — если не преодолеть, то по крайней мере уменьшить степень отсталости, ослабить ее давление, либо, если говорить о больших державах, восстановить утрачиваемый на протяжении длительного времени вес на мировой арене и превратиться в сверхдержаву.
Октябрьская революция 1917 г. оказалась одним из самых главных событий не потому, что она показала, как мы недавно утверждали, дорогу в будущее всему миру, а потому, что она создала экономические и политические структуры, адекватные мироощущению и существенным устремлениям отставших обществ и многочисленных социальных слоев. Альтернатива действительным и мнимым дефектам европейского капитализма и колониализма была выдвинута и воплощена в жизнь, а ее ядром стала концентрация экономической и политической власти в руках государства внутри страны и мессианская идея, обращенная вовне. К чему это в конечном счете привело, хорошо известно.
На XIX партконференции Г. Я. Бакланов высказал замечательную мысль, что люди за свою историю не раз боролись за собственное порабощение с такой энергией и страстью, с которой позволительно бороться только за свободу. Эту мысль следует продолжить. Чтобы люди сражались за собственное рабство, необходимо, чтобы в общественном сознании произошла принципиальная подмена понятий в соответствии с известной формулой антиутопии Д. Оруэлла: «свобода есть рабство». Однако антиутопия — не противоположность утопии, она вырастает из утопической мечты и противополагает себя тем действительным дефектам социальной организации, протестом против которых выступает утопия. Инвариантным во всех социалистических учениях был акцент на коллективистские ценности и на подчинение частного интереса общему.
В XIX веке одно из течений социализма заявило себя научным социализмом. На уровне науки своего времени оно проанализировало общественный порядок, который доминировал в то время по крайней мере в наиболее развитых странах Европы и, во всяком случае, в Англии. Это течение не занималось конструированием деталей будущего строя, однако некоторые общие идеи о характере общества, идущего на смену капитализму, считались неоспоримыми, хотя и содержали утопические моменты. Как показал исторический опыт, именно в этой части учение содержало элементы ненаучные, утопические. Серьезным испытаниям марксизм подвергся, когда в ряде стран произошли антибуржуазные революции, а капитализм, описанный Марксом, претерпел глубокую трансформацию. Более того, марксизм как доктрина желанного будущего содержал некоторые элементы, которым — в той мере, в какой они не были преодолены в ходе последующего развития, — предстояло сыграть роковую роль. Во-первых, экономический строй будущего общества рисовался как полное и решительное отрицание существующего порядка. Упразднение частной собственности, в которой видели главный, если не исключительный источник всех социальных зол, должно было, как подразумевалось, повлечь за собой ликвидацию хозяйственно обособленных производственных единиц, товарного производства, рынка, конкурентного отбора эффективных звеньев и выбраковки неэффективных, заместить все это централизованной, научно управляемой системой. Уже в этом была заключена не осознававшаяся вполне опасность авторитаризма.
Во-вторых, противопоставление «государства типа Парижской коммуны» системе представительной демократии и разделения властей, наивная убежденность в том, что ликвидация частной собственности является достаточной гарантией гражданских прав, недооценка демократических институтов и процедур, проистекавшая из представления, что демократия как форма государства должна отмирать.
В принципе эти не выдержавшие исторического испытания, восходившие к предшественникам-утопистам компоненты теории, хотя они и занимали в ней важное место, можно было преодолеть, тем более, что сами классики не раз возражали против догматизации их воззрений. К несчастью, однако, теоретические построения вместе с прозрениями и заблуждениями были восприняты их последователями целиком как «учение», разновидность религиозной, а не научной доктрины. Теория подверглась нарастающей идеологизации, а идеология с ее односторонней абсолютизацией «классового подхода» получала санкцию якобы от науки.
Конечно, этот процесс имел свои социальные и исторические корни. Но в особенности сегодня, когда так часто раздаются призывы вернуться к незамутненным последующими извращениями истокам марксизма, преодолеть «деформации» и т. д., необходимо в полной мере отдать себе отчет в ответственности, которую несет на себе доктрина или, точнее, дефектность некоторых из ее несущих конструкций. Свою роль, разумеется, сыграли и социокультурные традиции отставших стран.
Но только соединение того и другого могло дать такую гремучую смесь. Итак, «обвиняемый» — утопия. Как на всяком нормальном суде, должны быть приняты во внимание и смягчающие, и отягощающие вину обстоятельства. Первое — социалистическая утопия возникла как антитеза реальному социальному злу, капитализму, который, в особенности в отставших странах, обнаруживал не только антигуманность, но и — как казалось — неспособность решить ключевые вопросы социальной жизни. Отталкиваясь от известного афоризма Е. Леца, «всегда найдется эскимос, который станет учить жителей Африки, как им спасаться от жары», можно сказать, что в жизненном опыте персонажа, страдающего от холода, нет ничего, что помогло бы ему осознать невыносимость зноя. Однако сегодня — и это, несомненно, отягчающее обстоятельство — наш «эскимос»-утопист может получить, если захочет, исчерпывающее знание об Африке.
В начале XX в. произошло раздвоение социалистической теории и практики. Реальное продвижение социализма, понимаемое как утверждение в той или иной форме коллективистских принципов, шло не только в тех странах, где произошли революции, осознавшие себя как социалистические. Деятельности международной социал-демократии, хотя и не только ей, современное западное общество в значительной степени обязано введением коллективистских элементов в экономику и социальную жизнь. Здесь наряду с социалистической идеологией параллельно существовали и развивались также выросшие в лоне европейской цивилизации доктрины, которые противостояли утопии и делали упор на индивидуалистические ценности, на суверенитет личности, на ограничение общественного вмешательства в частную жизнь. Французские революционеры XVIII века не заметили, что лозунги свободы и равенства мирно уживаются только на плакатах, что последовательное осуществление одного принципа ставит границы реализации второго. И лишь постепенно в реальной общественной практике стали вырабатываться способы соединения противоречивого, дающего постоянные сбои компромисса личностных и коллективистских ценностей. Иными словами, хотя XX век и не принес, как ожидали, победы социализма во всем мире, социализм как мощная социально-историческая интенция нашего времени «сработал» на «облагораживание», модификацию капитализма. В странах, которые марксистам в начале столетия казались наиболее созревшими для перехода к социализму, альтернатива «капитализм или социализм» оказалась снятой историческим процессом, во всяком случае на обозримый период.
Иначе развернулись события на востоке Европы, а затем и в некоторых других странах. Разительно отличие сталинского образца общественного устройства от мечтаний утопистов! Но нельзя отрицать, что между социально-экономическим строем, утвердившимся в нашей стране, и социалистической идеей существует несомненная и органичная связь. Он во многом отличался от позитива теоретической модели, но довольно последовательно воспроизводил ее негатив — отрицание предшествующего порядка: вместе с частной собственностью был упразднен рынок, партия-государство подмяла под себя гражданское общество как систему самодеятельных и независимых общественных институтов и инициатив, а принцип «класс против класса» стал определять не только политическую, но и культурную жизнь.
Нам еще предстоит осмысливать, какие выводы вытекают из признания исторически длительного сосуществования двух систем. На мой взгляд, современная эпоха не только не обещает перехода от капитализма к социализму (предсказывать, что произойдет за пределами обозримого периода, — дело фантастов, а не ученых), но и не доказывает превосходство (даже потенциальное) «реального социализма» (о сталинской или продолженной, «застойной» модели и говорить нечего) перед современным высокоразвитым капитализмом, который продемонстрировал свою способность к саморазвитию, к самоотрицанию некоторых своих черт. «Реальный социализм» сможет доказать свое превосходство постольку и тогда, поскольку и когда увенчается успехом перестройка. Во всяком случае, было бы слишком самонадеянно утверждать, что именно этот строй уже обозначил высшую ступень в развитии человечества.
Но, может быть, такое сопоставление вообще неправомерно, поскольку у стран, шедших в первом эшелоне модернизации, совершивших переход к капитализму еще в XVIII — первой половине XIX века, и у стран и народов, принадлежащих ко второму и последующим эшелонам, разные исторические судьбы, и вторые по объективным причинам не могли воспроизвести путь первых? Быть может, социалистическая альтернатива капитализму в тех формах, в которых она до сих пор воплощалась в жизнь, — наиболее быстрый и эффективный путь уменьшения отсталости и ускоренного утверждения важных социальных ценностей? Чтобы ответить на эти вопросы, нельзя обойти два принципиальных момента.
Во-первых, хотя внерыночные механизмы и выведенные из-под общественного контроля государственные институты позволили совершить рывок в создании индустриальных производительных сил и распространении некоторых элементов современной культуры, и те и другие стали практически непреодолимым препятствием для перехода на научно-индустриальную ступень мирового прогресса. Отставание вновь стало приобретать качественный характер, и это вытекает из блокирующих свойств модели.
Во-вторых, «нормальное» функционирование этой модели даже в тех проявлениях, которые принято считать ее достоинствами, порождает социальный иммобилизм и вносит разложение в общество. Так, замена конкуренции фиктивным соревнованием и социальные гарантии занятости (хотя не для всех и не при всех обстоятельствах), жизнеобеспечения (хотя и на относительно низком уровне), получения образования (при любом уровне реальной подготовки и квалификации) и т. д. погашают важнейшие стимулы к напряженному труду, инициативе, самостоятельности.
К концу XX века отчетливо обрисовалась главная, определяющая альтернатива, возникшая перед человечеством. Это не капитализм или социализм, а бытие или небытие, выживание или гибель. Нельзя ставить в вину людям, направлявшим ход исторических событий в начале столетия, что они в то время не смогли подняться до такого видения перспективы, которое задали позднее Эйнштейн и Рассел, хотя не вполне еще отчетливое ощущение «Европы над бездной» испытали некоторые серьезные мыслители уже после Первой мировой войны. Но сегодня непростительно ни ученому, ни политику подменять истинную альтернативу ложной и выстраивать в соответствии с этим социальные приоритеты. Тем более, что угрозу цивилизации создают не только действия определенного рода, но и бездействие.
Конкретно говоря, это означает, что либо несмотря на все социально-исторические наслоения, возобладают общий интерес и стремление решать накопившиеся проблемы на основе консенсуса (для начала хотя бы существующих мировых центров), либо будет нарастать конфликтность, чреватая выходом событий из-под контроля ответственных сил.
Что же касается внутреннего социального устройства национально-государственных организмов, определяющим сегодня, на мой взгляд, является не выбор между капитализмом и социализмом в теоретически рафинированном виде, а между демократией и авторитаризмом в их бесчисленных конкретных модификациях. Формы экономической организации — соотношение «плана» и «рынка» — производное от этого основного выбора.
Популярный лозунг сегодняшнего дня в нашей стране: «больше демократии — больше социализма». Действительно, демократия представляет социально-историческую самоценность; по общему правилу, чем полнее и устойчивее утверждены в обществе демократические нормы и институты, тем дальше оно продвинуто по пути мировой цивилизации. В этом смысле, хотя и условно, можно различить более и менее демократические общественные структуры, найти критерии, количественно верифицирующие процессы демократизации. Нам же требуется не «больше» или «меньше» социализма, а иной социализм, органически сопряженный с демократией, с правовыми нормами, с политическими (а не одними лишь социальными) гарантиями, с идеологическим плюрализмом и человеческим лицом.
В середине 1980-х годов наше общество подошло к новой исторической развилке. Важно адекватно оценить сущность вновь возникшей альтернативы. Утверждают подчас, что общество стоит перед выбором между радикальным и консервативным вариантами перестройки и главное зло — механизм торможения. Мне кажется, что эта оценка, если под перестройкой понимать переход к рынку, гражданскому обществу, политической демократии, правовому государству и т. д., чрезмерно оптимистична и успокоительна. На исходе четвертого года перестройки наибольшую угрозу представляет механизм реставрации — конечно, не старого режима, но «свежей», «обновленной» диктатуры, которую общество, уставшее от кризисных нарушений «нормального» хода жизни, может принять в обмен на восстановление порядка.
Письмо с Дальнего Востока
65
<.. .> При всем моем, если и не систематическом, то все же пристальном внимании к кругу вопросов, обсуждавшихся в №№ 1—2 журнала «Рабочий класс и современный мир», у меня впервые за мою жизнь возникло желание написать письмо с целью (естественной для нормального человека в нормальных условиях): поделиться, высказаться, поддержать либо, на худой конец, оспорить. Побудительная причина — дух самого обсуждения и изложенная Вами концепция исторических путей имперского образования с самоназванием «Союз Советских»... и т. д.
До сих пор обращаться было не к кому, солидаризироваться не с чем, опровергать некого — во всяком случае, в рамках публичной дискуссии, имеющей хотя бы минимальное право называться научной. Апеллировать с позиции идеала свободного исследования к апологетике невежества — на редкость бесплодное занятие. Обращаться с увещеваниями к очевидной корыстной недобросовестности — смешная акция. <...>
Я полагаю, что истинной, конечной и единственно плодотворной (хотя бы в потенции) целью всякого знания является пред-узнание. Знание — условие комфортного существования в «сегодня» и в «здесь». Пред-узнание — возможность экспансии в пространстве и времени, возможность движения (не обязательно в направлении, заданном вектором) и, следовательно, риск — одно из сущностных условий пред-узнания.
Все истинные пророки — «Кассандры», к такому выводу я пришел еще на заре моей «туманной юности», и последующий мой опыт не опроверг этого убеждения. Неотвратимый (роковой) удел Кассандры — пребывать не услышанной, непонятой. <...> Что будет завтра?
• • •
Выбор — акт воли, стремящейся к осознанной ответственности. Осознанная ответственность — тяжкое бремя, посильное лишь человеку духовному. Я бы сказал: ответственность всегда духовна и наоборот (не путать с ответственностью так называемых ответственных — многоликим и безглавым порождением нашей системы).
Начав с этой дефиниции, сразу перейду к конкретике: вот уже четыре поколения в нашей державе выросли в обстановке целенаправленно культивирующегося безмыслия (эксперимент, не имеющий аналогов в мировой истории — во всяком случае, по длительности). А если прибавить (или вычесть?) вековые традиции Российской империи, где тончайший слой культуры развивался на бездонном субстрате невежества и рабства... Но, пусть ничтожно тонкая амальгама, она все же образовывала второй необходимый «электрод» для создания разности потенциалов: «ток» протекал, жизнь теплилась в организме сообщества (достаточно уродливого, правда, в системе координат европейской культуры), и это сохраняло возможность эволюционирования (реформы Александра II, Николая II, Столыпина, Февраль 17-го...).
Октябрь 17-го не только стер напрочь этот слой тончайшей позолоты, но вырвал корни, уничтожил культурно-историческую преемственность существования имперского сообщества, аннулировал возможность и потенциал эволюционирования. Само по себе это не является, так сказать, историческим грехом. Все дело в том, что предлагается взамен. В Вашем выступлении коротко и точно сказано: «Утопия в общественном сознании была возведена в ранг науки». Безусловно верно!
Но и это бы еще не грех. Мало ли как сакрализуется непрерывный процесс целеполагания в жизнедеятельности человеческих сообществ. «Санкция якобы от науки»... — На грани XIX— XX веков не к Откровению же было обращаться за санкцией на построение модифицированного царства Божия? Дело другое, что в массовом сознании произошла (и не могла не произойти) подмена истины, данной научным (якобы) предвычислением, истиной, данной в Откровении Бога живаго (Ленина и его, так сказать, предтечи — Маркса).
Но и этот грех не из числа смертных. Мы хорошо знаем, что творческая энергия «добросовестного» заблуждения сплошь и рядом ничуть не менее плодотворна, чем прагматически исчисленное целеполагание. Классический пример: Колумб на пути в благодатную Индию... Конечно, и самый распоследний прагматик когда-нибудь уперся бы в новый континент. Но много позже — эта истина для случая с Колумбом имеет право на существование в качестве общего посыла. А неприобретение, в культурно-историческом смысле, тоже утрата, следствия которой не дано пред-узнать сполна. <...>
Я склонен думать, что утопические формы сознания не являются злом сами по себе, тем более, что они жестко «встроены в проект» человеческой вселенной. <...> И все определяется величиной неизбежного разрыва между умополагаемой целью и реальной возможностью ее осуществления. <...> В терминах теории информации, неполнота программы заполняется шумом. Шум в системах человеческих сообществ определяет темп и величину видовой деградации (человек — животное общественное). При достижении некоторых пороговых значений наступает распад данного сообщества, данной цивилизации.
И тут я прихожу к вопросу: насколько же плодотворной оказалась энергия ленинского заблуждения? (В этом контексте проблема «добросовестности» мне не интересна.) Иными словами: не перейдены ли пороговые значения — сколь смутные, столь и жесткие? Используя военно-осадную лексику наших вождей, скажу: «мировой лагерь социализма» переживает жесточайший кризис. Беда в том, что конвульсии Голема могут увлечь в небытие все человечество. Что, хотя бы теоретически, может стабилизировать развитие кризиса?
Одна возможность — скачок, прерыв непрерывности, революция. Конечно, опыт последних двух столетий не позволяет здравому смыслу игнорировать трезвое заключение А. де Токви-ля: из революции, как из общего источника, вышло два потока. Один — к свободному устройству людей на земле, другой — к абсолютной власти. Реальности ядерного мира, скатывающегося вдобавок к экологической катастрофе, не очень-то привлекательной, делают игру с результатом «фифти-фифти», притом еще, что сам процесс инициирует действие сил, не поддающихся прогнозу, да еще при учете наших специфических реалий... Но это все из области пожеланий. Ну, а если оставаться на грешной земле: есть у нас силы, способные, могущие, консолидированные, с хорошей теорией, четкой программой, с опорой на достаточно массовый фундамент? Правящая партия безусловно консолидирована, но без теории, программы и опоры. Иных центров сил нет, как нет предпосылок для их возникновения назавтра. <...>
Второй теоретический выход: построение механизма демократического разрешения лавинообразно обостряющихся противоречий. И, вроде бы, начало есть (пусть пока мизерное), но сроки!.. Исторический опыт утверждает, а наука подтверждает, что человеческая популяция адаптируется к новым условиям в лучшем случае в третьем поколении.
И третий путь, очень, я бы сказал, не теоретический; условно назову его так: генерал, не получивший маршальских звезд на полях интер-(какой-то) войны и жаждущий отреван-широваться за грехи и за счет политической проституции. Но чаемая стабилизация, которую сулит этот вариант, опять-таки исторически кратковременна. (А вожделеющих такого варианта, кстати, очень немало.) Эта стабилизация не решает проблем, но лишь консервирует их. Да и потом, только свободное сообщество свободных людей способно предотвратить неуклонное сползание в катастрофу. Невежественные рабы увидят эсхатологическую перспективу только за порогом необратимости (а господа рабов — равно несвободные люди.)
Так дано ли нам выбирать или выбор был сделан вчера?
Не знаю, кем сказано, но звучит очень здорово: «воспитание ребенка начинается за 200 лет до его рождения». Цифра «200» — вполне символична, а потому достаточно произвольна. Но вполне непроизволен конкретно-исторический смысл этой максимы. Сеющий ветер пожнет бурю — неумолимо суровым и мертвенно холодным смыслом наполнено древнее предостережение. 70 лет на нашей земле сеяли зубы дракона и посев поливали живой кровью. Пришла пора пожинать плоды.
«Завтра» прорастает из «сегодня», а «сегодня» заковано в латы «вчерашнего дня». И количество степеней нашей свободы в панцире неисчисленных детерминант определяется не то что степенью приобщенности, но даже готовностью, даже пусть смутным, едва осознанным желанием приобщиться к общечеловеческой культуре.
Культура — инстинкт самосохранения разума, как космического явления (и невозможно знать: программно ли закодирован этот инстинкт или он приобретенный, но это и неважно). Здесь и сейчас важно иное — культура истреблена на нашей земле.
Это говорю я, потомственный русский рабочий в пятом колене. Я родился в рабочей семье, вырос среди рабочего люда, живу вот уже 46 лет среди простых (по принятой у нас классификации) людей. Я часть тех миллионов, воля и желание которых (а равно безволие и пассивность) определяют ход истории. Это не отрицание исторической личности, но определение ее места в процессе. Резонансное совпадение воли личности с волями миллионов порождает лавинные реакции в истории. Их потом называют революциями, реформациями, ленинизмом, нацизмом, нашествием гуннов и т. д. Человек не в силах обрушить лавину там, где нет необходимых и достаточных предпосылок к ее сходу. (Но это — в скобках. А вне их, свидетельствую еще раз: на нашей земле уничтожен инстинкт самосохранения разума.) Разумеется, мой опыт специфичен, а знания неполны, но ведь это участь всех смертных... Наше «Я», формируясь, неизбежно деформирует объективность. Иными словами, расширение границы знания все более открывает безбрежность полей незнания, что в конечном итоге привело древнего мыслителя на склоне его дней к выводу, что знать ему дано лишь о своем незнании. За внешним комизмом парадокса скрыта бездонность трагической парадигмы.
И вновь я обращаюсь к Вашим словам: «Реальный социализм (так и хочется обыграть этот умилительный эвфемизм и позубоскалить, например, об «ирреальном социализме», но я пока хочу условиться с Вами: судьбы так называемого реального социализма неотделимы ныне от судеб народов, населяющих — позволю себе описательное и приблизительное определение системы — Российскую тоталитарно-колониальную империю) сможет доказать свое превосходство (увы, еще одно заклинание: «догнать и перегнать» — мы не вольны до конца освободиться от стереотипов, даже если понимаем, что истинная альтернатива в неотлагаемом уже «сегодня» заключена в дилемме: «быть или не быть») постольку и тогда, поскольку и когда увенчается успехом перестройка».
Я полагаю, обстоятельства места и времени вынудили Вас вставить в серьезный контекст расхожее клише «перестройка» — чистой воды идеологему, слово-перевертыш, фетиш в лучшем случае. Разумеется, Ваше выступление наполняет конкретным содержанием, материализует этот фантом на уровне научного осмысления проблемы. Но! Вы ведь пытаетесь пойти дальше: ...«сможет доказать» — я не слышу здесь императива. А должен ли он доказывать? Иными словами: осознан ли исторический вызов, сформировалась ли исторически значимая и действенная воля? Мой опыт, мое понимание ситуации (напоминаю, специфические) говорят: нет.
Верхушка действует по нормальным рецептам всех нормальных деспотий: когда питательный субстрат их владычества начинает задыхаться, они приоткрывают кислород. Правда, они плохо понимают, что творят; за то им надлежит расплатиться (вероятность правого путча актуализируется со дня на день, хотя завоеванная конституированность фашизма способна создать только механизм «наркотического» врастания в катастрофу).
Что касается низов — «народ безмолвствует», — поверьте, у меня есть основания повторить лаконичную формулу Александра Сергеевича. Не вовсе безмолвствует — сахар, спички, соль, водка и эрзацы, прорицания волхвов о грядущем наводнении в Прибалтике, удавшаяся акция по отлову инопланетных пришельцев в Пасадине и многое, многое другое будоражат их умы, создают заметный и хаотичный фон озабоченности.
И третье: первоначальное замешательство и даже дезориентированность многочисленных и могущественных «приводных ремней» и «щупальцев» уже прошли.
Они адаптировались и стремительно консолидируются, быстренько отторгая наиболее одиозные элементы структуры. Они готовы к выдвижению вождя, они готовы к «победному маршу».
Грозная реальность для циклопического имперского организма — нарастание центробежных националистических наклонностей, деколонизационные процессы и как реакция на эти процессы в вовсе не туманной перспективе — имперский великорусский шовинизм. В вовсе не туманной, осмелюсь доложить: афганская акция на всем ее протяжении пользовалась безоговорочной поддержкой так называемых низов: «Давить их надо!» — и небезобидной оказывалась попытка хотя бы уточнить: кого «их»? И это естественная, предустановленная, если хотите, агрессивность невежества, для которого «Я» абсолютно самоценно, а потому безоговорочно враждебно все, что вне рамок «Я». И нынешние танковые рейды по улицам городов вызывают реакции, организованные по типу безусловного рефлекса.
Да, конечно, истинная альтернатива ныне прочитывается только так: «быть или не быть». <...> Еще раз повторю: на просторах Великой Российской империи был поставлен уникальный эксперимент всемирно-исторического значения. Лучшие умы человечества (как всегда, единицы: Сорель, Плеханов, Каутский, Шпенглер. <...>) предвидели его последствия хотя бы в общих чертах. Но право исторического выбора было не за ними, потому уже, что «Октябрьская революция 1917 года... создала социальные, экономические и политические структуры, адекватные мироощущению и существенным устремлениям отставших обществ и многочисленных социальных слоев», и далее, завершая период, Вы пишете: «К чему это в конечном счете привело, хорошо известно». <...> Добавлю только немного об Октябре 17-го: в гражданской войне нет и не может быть победителей. <...> И уж совсем высокая степень моральной извращенности позволяет испытывать человеку удовлетворенность в связи с так называемой победой.
Такая победа на деле является более или менее глубоким, тотальным поражением основ нравственного здоровья нации. Чувство глубокой горечи, ощущение разрушительного бедствия — вот нормальные чувства нормального человека (по свидетельствам Булгакова, Павлова, Горького, Пастернака, Короленко идр.), который обречен на попытки погасить пожар в расколовшемся доме. Все это старо, как мир, и вечно ново. Но какова длительность «вечности»?
Гефтер говорит о «неотторжимом от истории свойстве ее “ветвиться”...». Применительно к предмету ведущегося разговора, социал-демократический «проект» «разветвился» на два течения, которые в официозной историографии закрепились под случайными наименованиями «большевизм» и «меньшевизм», а по всемирно-исторической сути явились новообретенным тоталитаризмом и демократией. Чуть далее во времени еще одна «ветвь»: национал-социализм. <...>
А завтра? Есть там свет в конце тоннеля? Или это галлюцинации сознания, измученного немилосердием бессонной жизни? <.. > Нам не дано знать: насколько мы являемся рабами самих себя. Нам не дано отделить свет сознания от призраков бреда — однажды и навсегда. Очевидно, мы участвуем в игре с нулевым результатом. <...>
И вот перед человечеством поставлены песочные часы. То есть они стояли всегда, от сотворения, но для иллюзии субъективного рассмотрения оставался «безбрежный» простор: «жизнь упоительна!» — еще бы нет! — И это не позволяло увидеть физическую природу струящегося песка, объемов сообщающихся сосудов, неизбежный износ отверстия и соответственную экспонентность процесса. <...> Грядущие события границы двух тысячелетий, которые в системе наших ценностей видны как цепь глобальных катастроф, мыслящая материя грядущих времен будет оценивать приблизительно так же, как мы рассматриваем побоище, учиненное матерью-природой где-то там, в юрском что ли периоде, над рептилиями. <...>
Но допустим: тоталитарные режимы замещены демократиями, человечество выбралось из-под сени Бомбы, создан механизм, делающий невозможным «спазматический» сценарий развития катастрофы, накормлены и исцелены миллиарды голодных и страждущих и экосистема «Земля» при этом не треснула под бременем технокультуры. <...> Допустим. Но что далее? А далее вновь выбора нет: человечество не изобрело никакого иного механизма стабильности, позволяющего просто выжить, хотя бы выжить, — это механизм демократии. <...>
С давних пор врезалась в мое сознание фраза Ф. М. Достоевского: «подлец-человек ко всему привыкает». В разные времена и в разных состояниях я по-разному интерпретировал ее, находил в ней разные варианты интонационного и смыслового ударения. <...> Стоическое упоение жизнью — не вижу иной духовной наполненности бытия для особи вида «хомо сапиенс». И для духовности здесь нет выбора.
С глубоким и искренним уважением. <...> Владимир Митрошилов.
Теперь уже — дл ika!
66 Дорогой Владимир Иванович!
Прежде всего, я должен извиниться за задержку с ответом на Ваше письмо. Хотя Вы и закончили его уверением, что не ждете ответа, такое письмо по всем законам, божеским и человеческим, ответа настоятельно требует. <.. .>
Но не хотелось бы ограничиться просто вежливым откликом. Ибо встретить внимательного, со-чувствующего и со-раз-мышляющего читателя, готового взяться за перо и не просто выразить свое отношение, но высказать оригинальный, продуманный взгляд на главные проблемы нашей жизни — великая редкость и огромная радость для каждого пишущего. Спасибо Вам за большое письмо, за добрые слова. <.>
В каких-то важных, сокровенных размышлениях у нас с Вами ход мысли совпал или оказался созвучным («резонансное совпадение» — пишете Вы по другому поводу). Это доставило радость Вам и, конечно же, мне. <...> Этого разговора, признаюсь, я ждал всю свою сознательную жизнь. Вы правы в том, что «расширение границы знания все более открывает безбрежность полей незнания», но никак не могу согласиться, что «культура истреблена на нашей земле», что «уничтожен инстинкт самосохранения разума». Мне думается, что и культура, и главные инстинкты человека и человечества (притом и добрые, и дурные) неискоренимы. Так трава прорастает сквозь асфальт и бетон, а на руинах разрушенных зданий, казалось бы, прямо из кирпича и камня, поднимаются деревья. Так же радует меня повсеместный выход на общественную арену людей духовных, в Вашем определении — стремящихся взвалить на себя тяжкое бремя осознанной ответственности. Поэтому первый вопрос к Вам, человеку, судя по Вашему письму, немало прочитавшему и выработавшему собственный взгляд на вещи: разве Вы не видите, что в сегодняшней публичной дискуссии «апологетика невежества», столь долго и старательно культивировавшаяся, хотя она, конечно, не могла исчезнуть в одночасье и по-своему пытается идти в ногу со временем, то обряжаясь в новомодные, дурно сидящие на ней одежды, то контратакуя, все более уходит в глухую оборону? По крайней мере, в теории, в серьезной научной периодике (не говорю здесь о политической публицистике, об этом разговор особый, но главную опасность, по-моему, здесь представляют не старые мумифицированные догмы, а быстро прорастающие новые мифы ложного сознания).
Спор, который восходит к давнему диспуту, скажем, «Нового мира» Твардовского и «Октября» Кочетова в 1960-е годы, — сегодня, по-моему, периферия нашей духовной жизни. Главное и наиболее интересное здесь — это «спор честных», нечто сродни разладу между умонастроениями Карамзина и декаб-ристов
67. Мы и прошлое-то свое знаем плохо, а всякая попытка перейти от знания к «пред-узнанию» будущего неизбежно будет порождать разные, подчас диаметрально противоположные подходы, и это не только неизбежно, но и хорошо.
Видимо, Вы не случайно вспомнили Кассандру. Ее не понимают, ей не верят не потому, что над нею тяготеет проклятие Аполлона, а потому, что человеческой природе, наверное, органична вера, надежда на хороший исход. Как некогда это выразил Б. Брехт: «Плохой конец заранее отброшен, он должен, должен, должен быть хорошим!» (Замечу в скобках, что поэтому, в частности, я решительно не приемлю идею И. Шафаревича, что социализм — это выражение извечной тяги человечества к самоуничтожению, хотя я вовсе не являюсь безусловным приверженцем социалистической доктрины и лишь пытаюсь объективно оценить то позитивное, что она принесла.) На исходе XX века мы, может быть, обязаны вслушаться в прорицания Кассандры больше, чем человечество было расположено к тому когда-либо в прошлом, ибо трагический разворот событий, о которых так подробно пишете Вы, и к чему немало мог бы добавить я, вполне вероятен. Могу даже сказать больше: всего лишь год назад я был большим оптимистом, чем сейчас.
Но при всем том я, как и М. Я. Гефтер, — альтернативист. Я не знаю и думаю, что это в принципе невозможно узнать заранее, сколько шансов на стороне оптимистической гипотезы. Этим летом я впервые побывал по ту сторону берлинской стены, во Франции. Вопрос, который чаще других задавали мои собеседники там, звучал примерно так: верите ли Вы в успех перестройки? Я понимал, что это главный вопрос для всех, кто интеллектуально вовлечен в наши проблемы, хотя и стоит от них поодаль, но решительно отказывался отвечать на него в такой формулировке. Ибо для меня (думаю, что и для Вас) он стоит иначе: что зависит от каждого из нас, что можно сделать, чтобы перестройка вывела нас к иной, лучшей жизни, чтобы повысить ее шансы.
Вы мягко упрекнули меня в том, что в моем тексте присутствуют «чистой воды идеологемы»: перестройка, реальный социализм. Могу принять Ваш ригоризм, даже согласиться с тем, что обороты, которые я кое-где употребил, открывают возможность двусмысленных толкований. Мне кажется, однако, что если мы договоримся о смысле и содержании понятий, лучше называть общественные явления и процессы так, как они сами — в лице действующих сил — себя именуют.
Итак, в чем же заключаются позитивные потенции того процесса, который получил название перестройки и успех которого, в моем понимании, означал бы не возвращение к исходной, предоктябрьской точке, поворотный характер которой в российской истории мы с Вами, видимо, оцениваем одинаково, — такой возврат, конечно, невозможен после того, что стряслось у нас и вокруг нас за истекшие десятилетия, — но выход по иной, неизведанной пока траектории на столбовую дорогу мировой, то есть по преимуществу, хотя и не исключительно, европейской цивилизации? Эту цель очень четко обрисовал Л. Баткин
68. <...>
Вы, эскизно намечая три логически мыслимых сценария развития событий: революцию, реформу и военный переворот, если я правильно Вас понял, скептически оцениваете возможность благоприятного для нашего общества исхода, воздействия на его судьбу разумной воли, раз «выбор был сделан вчера». Хочу быть правильно понятым: я вовсе не противопоставляю Вашему тезису: «А есть Б» обратный тезис: «А не есть Б». Может быть, история распорядится так, как твердит Ваша Кассандра, — и тогда наш обмен мнениями потеряет смысл, хотя бы за физическим исчезновением субъектов этого обмена, а заодно и всех, кто мог бы к нему прислушаться. Но пока это не произошло, нравственный императив требует работать — кто как и сколько может и умеет — на иную альтернативу. Согласен с Вами: времени в обрез и оно как шагреневая кожа, катастрофически сжимается. Но вспоминается мне символический финал фантастического фильма С. Креймера начала 1960-х годов «На берегу»: ветер несет по обезлюдевшим улицам переживших атомную трагедию городов плакаты вчерашнего дня: «Есть еще время, люди!». Призыв, обращенный не к героям картины, а к тем, кто в зале
69.
В чем мне видится альтернатива, я, наверное, достаточно ясно выразил и в том выступлении, которое привлекло Ваше внимание, и в этом письме. Как идти к ней — вопрос более сложный. <...> Какие проблемы встанут перед будущей российской демократией (строем, который, как Вы верно говорите, вовсе не беспроблемен), если мы до нее добредем или к ней прорвемся, увольте, об этом я рассуждать не готов. Это проблемы, которые встанут в лучшем случае во второй половине следующего века, когда многократно изменится весь контекст окружающего нас и существующего в нас мира. Убежден, что здесь есть поле для провидения фантастов уровня Уэллса, Оруэлла или Бредбери, но нет места для научного анализа. Ближайшие же десятилетия, если им суждено состояться (что, конечно, не детерминировано), станут либо сползанием к катастрофе, либо трудным, возможно, мучительно трудным процессом перехода нашего общества к универсальным ценностям — извините за тривиальность — рынка, высокого массового потребления материальных и духовных благ, гражданского общества, демократического политического устройства, правового государства.
Вы отказываетесь видеть в нашей повседневности силы, которые поведут наше общество по этому пути. Обстоятельства подтолкнули меня к активному участию в весенней избирательной кампании и некоторых последовавших за нею событиях. Быть может, поэтому я смотрю на вещи с иного наблюдательного пункта. Ничуть не переоценивая современный уровень низовой инициативы, не идеализируя действия «верхушки», я все же не склонен разделить Ваше убеждение, что «народ безмолвствует» или лишь «создает заметный и хаотичный фон озабоченности», а «власть действует по нормальным рецептам всех нормальных деспотий». По-моему, дело обстоит значительно сложнее и несколько перспективнее.
Впрочем, готов к игре и на Вашем поле. Очень яркие воспоминания храню о сентябрьских, очень солнечных, теплых днях 1986 г. на Дальнем Востоке
70. Еще и слово-то «перестройка» не очень в ходу, еще не прошел Январский пленум 1987 г., еще надеялись решить экономические проблемы под девизом «ускорения» и простой переброски капиталовложений, еще не вышло на экраны «Покаяние», а Сахаров — еще в нижегородской ссылке. Вот в эти-то дни довелось мне проехать всю Колымскую трассу от Магадана до Синегорья и Ягодного и пролететь до Эгвекино-та и дальше в Чукотскую тундру. Побывал я ив Анадыре: несколько дней читал лекции геологам, дорожникам, строителям, докерам на правом берегу и нелетные сутки провел в неуютной громадине аэропорта — на левом. Жалею, что не был тогда знаком, не встретился с Вами. Но именно тогда и на самих лекциях, и в разговорах бесконечной продолжительности после них с очень разными людьми крепла убежденность: на этот раз дело пойдет, ga ira!
Вы ведь ничуть не меньше меня хотите этого?!
Желаю Вам всего самого доброго. <...> В. Л. Шейнис
Ответ Митрошилова пришел через три года. Мой корреспондент сообщал, что перебрался с Чукотки в Европейскую Россию.
Он прислал мне большой текст, озаглавленный «Разум и гомеостазис вида с самоназванием Homo sapiens». В нем автор делился дальнейшими своими размышлениями об истории, свободе, демократии, культуре и уходил от злобы дня. Это, видимо, было не случайно. В приложенном к этому письму тексте он писал: «Не могу не поделиться тягостным впечатлением: 5—10 высокообразованных, глубоко порядочных интеллектуалов среди сотен — скажем — несколько иных людей... Вас не удручает (иногда) сходное переживание? Или все нормально? Все, как всегда — по бессмертной формуле: много званых, да мало избранных? Так ли? И так же ли прочна “убежденность: на этот раз дело пойдет, §a ira?”»
71.
Во всяком случае, в 1992 г. от опьянения идущими и ожидаемыми переменами осталось мало, но я не был готов к столь пессимистическому восприятию хода событий.
Примечания
1 В этом я согласен с Александром Яковлевым. См.: Яковлев А. Омут памяти. — М., 2000. — С. 454.
2 В 1989 г. А. Алексеев отметил, что некоторые формулировки методики, на основе которой проводился опрос «Ожидаете ли Вы перемен?» и которая за пять лет до этого была квалифицирована партийными органами как политически вредная, теперь почти дословно совпадала с официальными партийными документами (см.: Ожидали ли перемен? (Из материалов экспертного опроса рубежа 70—80-х годов). — Кн. 2. — М., 1991. — С. 261).
3 Это было не только мое впечатление. А. Черняев писал, что поездка на Дальний Восток летом 1986 г. принесла Горбачеву скорее разочарование: он «...почувствовал, что люди ждут больших и быстрых перемен, исполнены энтузиазма. Но ни они — и что особенно огорчительно, — ни начальство на разных уровнях не умеют, не знают, а то и не хотят ничего делать по-новому» (Черняев А. Шесть лет с Горбачевым. — М., 1993. — С. 91).
4 Большая статья, выдержки из которой я воспроизвожу ниже, была опубликована в сборнике «Постижение» (М., 1989). В ее основе — доклад, сделанный на одной из памятных «перестроечных» конференций в Академгородке Новосибирска в апреле 1988 г.
5 Андреева Н. Не могу поступаться принципами // Сов. Россия. — 1988. — 13 марта.
6 Правда. — 1988. — 17 дек.
7 Правда. — 1988. — 10 нояб.
8 Известия. — 1989. — 3 янв.
9 Бродский И. На смерть Жукова // Избр. стихотворения. 1957—1992. — М., 1994. — С. 274.
10 XIX Всесоюзная конференция КПСС: Стенографический отчет. — Т. 2. — М., 1988. — С. 85. См. также: Лигачев Е. К. Загадка Горбачева. — Новосибирск, 1992. — С. 42—68.
11 Яковлев А. Указ. соч. — С. 442—444; Громыко А. Андрей Громыко: В лабиринтах Кремля. — М., 1997. — С. 82 — 100; Медведев В. В команде Горбачева: Взгляд изнутри. — М., 1994. — С. 25—26.
12 Грачев А. Горбачев. — М., 2001. — С. 443.
13 «Придя на пост генерального секретаря ЦК КПСС, — писал позднее Горбачев, — я обладал властью, сравнимой с той, что была у абсолютных монархов» (Горбачев М. Жизнь и реформы. — Кн. 2. — М., 1995. — С. 626.
14 Вечер. Москва. — 2001. — 11 июля.
15 М. Горбачев сказал это на встрече с лидером аргентинской компартии А. Фавой (Правда. — 1987. — 4 марта).
16 Коммунист. — 1985. — № 5. — С. 6—7.
17 Brown A. The Gorbachev Factor. — Oxford: Oxford Univ. Press, 1996. — P. 309.
18 McFaul M. Russia’s Unfinished Revolution. Political Change from Gorbachev to Putin. — Ithaka; London, 2001. — P. 56—61.
19 К первым я отношу новогодние обращения Горбачева и Рейгана по советскому и американскому телевидению 31 декабря 1985 г. и минуту молчания в память о социал-демократе Улофе Пальме на XXVII съезде партии, ко вторым — решение об уходе из Афганистана, изменение позиции, открывшее дорогу соглашению по средним ракетам и др.
20 Горбачев М. Указ. соч. — Кн. 2. — С. 32.
21 Черняев А. Указ. соч. — С. 110.
22 Горбачев М. Указ. соч. — Кн. 2. — С. 474—476; Грачев А. Указ. соч. — С. 298.
23 Вехами в осознании тупиков государственно-монополистической системы «социалистического хозяйства» стали статьи В. Селюнина и Г. Ханина «Лукавая цифра», Н. Шмелева «Авансы и долги» (Новый мир. — 1987. — № 2, 6), рецензии Г. Попова, который ввел понятие «административно-командная система» (Наука и жизнь. — 1987. — № 4; Там же. — 1988. — № 3), статья О. Лациса «Перелом» (Знамя. — 1988. — № 6), спор Л. Пияшевой (Попковой) и О. Лациса (Новый мир. — 1987.— № 5, 7), сборник статей «Иного не дано», открывший серию «Перестройка: гласность, демократия, социализм» (М.: Прогресс, 1988), и др.
24 Рыжков Н. Десять лет великих потрясений. — М., 1995. — С. 195.
25 По официальным данным, к концу 1987 г. индивидуальной трудовой деятельностью в СССР занимались 400 тыс. человек (Известия. — 1987. — 27 окт.), а в теневой экономике — гораздо больше.
26 Народное хозяйство СССР в 1989 г. — М., 1990. — С. 68.
27 Запись выступления Я. Корнаи в ИМЭМО РАН. 31. 03.1989. — Архив автора.
28 Еще в 1983 г. Т. Заславская, выступая на научном семинаре со знаменитым «Новосибирским манифестом», убедительно показала, что общественные отношения в народном хозяйстве сковывают развитие производительных сил, а социально-экономическое поведение трудящихся не имеет ничего общего с его изображением в официальных документах и потому социальный механизм экономического развития нуждается в коренной перестройке. Препринт доклада попал в самиздат и был опубликован на Западе. Партийные инстанции ответили привычным образом — «проработкой» автора. См.: О совершенствовании производственных отношений социализма и задачах экономической социологии // Заславская Т И. Социе-тальная трансформация российского общества. — М., 2002. — С. 18—40.
29 Аналогичным образом действовал Сталин в 1944—1945 гг., передавая часть Трансильвании, где преобладало венгерское население, Румынии, ранее Венгрии вышедшей из войны.
30 Моя статья «Мир в доме» (Век XX и мир. — 1988. — № 10) была одной из первых публикаций в центральной печати о карабахском конфликте. В 1989 и 1990 гг. я излагал эту позицию на съездах Армянского общенационального движения в Ереване.
31 Только в центре, без национальных республик.
32 Волков Л. Б. Рычаг Архимеда. — [Рукопись]. — Архив автора.
33 Известия ЦК КПСС. — 1989. — № 2. — С. 239—241.
34 Попов Г. Снова в оппозиции. — М., 1994. — С. 52.
35 Ленину хватило объективности признать, что «октябрьский эпизод», т. е. выступление в непартийной печати в 1917 г. Зиновьева и Каменева, разошедшихся по главному политическому вопросу с позицией большинства, «мало может быть ставим им в вину лично» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. — Т. 45. — С. 345). На такое руководство КПСС в 1987 г. способно не было.
36 Мне показали одно из ее писем в редакции газеты «Советская культура» в 1988 г.
37 Подробно все обстоятельства, связанные с реакцией в высшем партийном руководстве и ответом на эту статью изложены в мемуарах М. Горбачева, А. Яковлева, В. Медведева (см.: Горбачев М. Указ. соч. — Кн. 1. — С. 381—386; Яковлев А. Указ. соч. — С. 274—277; Медведев В. Прозрение, миф или предательство? — М., 1998. — С. 22. Иную версию см.: Лигачев Е. К. Загадка Горбачева. — С. 126—137).
38 См. статью «Принципы перестройки: Революционность мышления и действия» (Правда. — 1988. — 5 апр.). Справедливости ради следует сказать, что статья в «Правде» тоже была документом своего времени. В меру компромиссная, она защищала «социализм» от его не в меру ревностных поклонников. Кроме того, рассказывает А. Яковлев, в политбюро договорились, что статья не должна выходить за пределы поднятых в «Советской России» вопросов.
39 По версии Лигачева, на совещании редакторов центральных изданий он лишь посоветовал прочесть статью, в которой его привлекло «неприятие сплошного очернительства, безоглядного охаивания прошлого». Но по сообщению одного из редакторов, приглашенных на совещание, Лигачев объяснил участникам совещания, что статья в «Советской России» выражает позицию партии.
40 Позднее стало известно, что задержка с ответом была связана сначала с отсутствием в стране Яковлева и Горбачева, потом — с двухдневным обсуждением в политбюро и изготовлением ответа. А до того приученные к «идеологической дисциплине» редакторы выжидали команду сверху, подтверждающую или отменяющую данную чуть раньше.
41 Тем же летом состоялась встреча Горбачева с 30 писателями. Как рассказывает А. Черняев, когда откровенный сталинист и черносотенец Анатолий Иванов потребовал издать разгромное партийное постановление о литературе на манер 1946 г., «...видно было, как у Горбачева, что называется, “отвисла челюсть”. Но отреагировал он осторожно и косвенно». И лишь в личном разговоре с Черняевым после встречи Горбачев дал этому оратору выразительную характеристику: «Откуда такие берутся у нас? Это же мокрица» (см.: Черняев А. Указ. соч. — С. 97—98).
42 Горбачев М. Указ. соч. — Кн. 1. — С. 387. Еще четче об этом высказывается А. Черняев: «Не было бы Нины Андреевой, ее надо было бы выдумать. Пошел такой шквал антисталинизма в газетах и журналах, такая раскованность, что “до того” Лигачев и его команда этого не потерпели бы и дня» (Черняев А. Указ. соч. — С. 208).
43 «Это тот здоровый и чистый воздух, в котором только и может жить социалистический общественный организм», — сказал Горбачев (XXVII съезд КПСС: Стенографический отчет. — Т. 1. — М., 1986. — С. 77).
44 Правда, некоторые ораторы выразили наболевшее. Первый секретарь Кемеровского обкома КПСС Н. С. Ермаков сказал: «Нельзя терять чувство меры. Нельзя, чтобы отдельные журналисты, не имея ни опыта, ни профессиональных знаний партийной работы, давали свои субъективные оценки проведению крупных партийных мероприятий» (XXVII съезд КПСС: Стенографический отчет. — Т. 2. — С. 119—120).
45 Яковлев А. Указ. соч. — С. 321.
46 XXVI съезд КПСС: Стенографический отчет. — Т. 2. — М., 1981. — С. 244; XXVII съезд КПСС: Стенографический отчет. — Т. 2. — М., 1986. — С. 316.
47 Всего на XXVII съезде было избрано 560 человек.
48 Черняев А. Указ. соч. — С. 63.
49 Ельцин Б. Исповедь на заданную тему. — Свердловск, 1990. С. 189—210.
50 XIX конференция КПСС: Стенографический отчет. — Т. 1. — М., 1988. — С. 75.
51 Горбачев М. Указ. соч. — Кн. 1. — С. 387.
52 На это постоянно обращал его внимание Черняев и, возможно, другие советники. Позиция Черняева документирована в его многочисленных письменных обращениях к шефу, которые он приводит в своих книгах. Никто из других членов команды Горбачева не был столь откровенен, но, судя по некоторым их высказываниям, и они не могли утаить от шефа свои сомнения и оценки (Черняев А. Указ. соч.; Он же. 1991 год. Дневник помощника президента СССР. — М., 1997).
53 Безансон А. Русское прошлое и советское настоящее. — Лондон, 1984. —
С. 84.
54 Неформальная Россия. О неформальных политизированных движениях и группах в РСФСР (Опыт справочника). — М., 1990. — С. 32.
55 Медведев В. Прозрение, миф или предательство? — С. 137, 296. Автор допускает неточность, утверждая, будто доступ на заседания МТ был ограничен. Я участвовал во всех заседаниях МТ и могу засвидетельствовать, что двери ее были открыты для каждого.
56 В республиках должны действовать самостоятельные общества, а не отделения, настаивали делегаты от Украины и Белоруссии.
57 Не дадите зал — соберемся на квартирах, сказал Сахаров на встрече в ЦК КПСС.
58 Правда, из этого ряда исключили содержавшееся в первоначальном проекте осуждение социальной нетерпимости. Против запрета на разжигание социальной розни вскоре станут яростно бороться коммунисты.
59 Медведев В. Прозрение, миф или предательство. — С. 133—136; Ведомости «Мемориала». К учредительной конференции. Январь 1989; записи на Подготовительной конференции. 29—30.10.1988, Конференции московской организации 14.01.1989 и Учредительной конференции «Мемориала» 28.01.1989; проекты устава «Мемориала» с поправками, принятыми на Учредительной конференции. — Архив автора.
60 Зал цепенел, когда со сцены Ленинградского театра комедии в спектакле, поставленном Николаем Акимовым еще в 60-х годах, Дракон перед своей гибелью объяснял Ланцелоту, кто унаследует его власть: «Я же их, любезный мой, лично покалечил. Как требуется, так и покалечил... Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души.» (Шварц Е. Пьесы. — М.; Л., 1962. — С. 342). Не приходится удивляться, что столь выразительно описанные «души» из Ленинградского обкома КПСС закрыли спектакль после нескольких представлений.
61 Медведев В. В команде Горбачева. — С. 233, 235. Резче пишет об этом А. Яковлев: «Вокруг экономики царствовала болтовня» (Яковлев А. Указ. соч. — С. 452).
62 Имя и фамилия изменены здесь в соответствии с пожеланием автора.
63 XX век: Альтернативы развития (Материалы «круглого стола») // Рабочий класс и современный мир. — 1989. — № 1. — С. 60—71; № 2. — С. 77—96. См. также: Гефтер М. Я. Из тех и этих лет. — М., 1991; Соколов Н. Еретик на исходе классического смысла // Время МН. — 1998. — 24 авг.
64 Рабочий класс и современный мир. — 1989. — № 2. — С. 85—88. Текст приводится с небольшим сокращением. Фрагменты, исключенные редакцией, воспроизводятся по оригинальному тексту моего выступления и набраны курсивом.
65 В. И. Митрошилов — В. Л. Шейнису. 23.05.1989. Приводится с некоторыми сокращениями. — Архив автора.
66 В. Л. Шейнис — В. И. Митрошилову. 27.08.1989. Приводится с некоторыми сокращениями. — Архив автора.
67 Воспроизводится мысль Н. Эйдельмана.
68 В письме ссылка на статью Л. Баткина «Стать Европой» (Век XX и мир. — 1988. — № 8).
69 Фильм Стенли Креймера «На берегу» («On the Beach»), 1959. Советская печать откликнулась на его появление, но в прокат он тогда допущен не был. На российском ТВ демонстрировался в 2003 г.
70 В 1986 г. я начал читать лекции о перестройке по линии общества «Знание». Это были запомнившиеся встречи с пробудившимися к политической жизни людьми.
71 В. И. Митрошилов — В. Л. Шейнису. Из письма 02.06.1992. — Архив автора.
Содержание раздела