d9e5a92d

Изживание выживающего

Прежде всего нужно указать на принудительность мыслей, как он сам это называет.

В нем царило спокойствие только тогда, когда он разговаривал вслух; тогда все вокруг замирало, и создавалось впечатление, что он движется среди одних только бродячих трупов. Все люди: пациенты, обслуживающий персонал, казалось, полностью теряли дар речи. Но как только он сам умолкал, в нем пробуждались голоса, понуждающие его к беспрестанной мыслительной работе. Его принуждали разнообразно и изобретательно.

Подвергали допросу, навязывали мысли, составляли катехизис из его собственных фраз, контролировали каждую мысль, не давая ей проскочить незамеченной, проверяли, что значит для него каждое слово. Перед голосами он оказывался полностью внутренне обнаженным. Все было рассмотренным, вытащенным на белый свет. Он был объектом для власти, стремящейся к всеведению. Но хотя он был вынужден так много отдать, он отказывался сдаться.

Одной из форм защиты было упражнение собственного всеведения. Он демонстрировал себе самому, как прекрасно работает его память: учил наизусть стихи, громко считал по-французски, перечислял всех русских губернаторов и все французские департаменты.
Под сохранением рассудка он подразумевал в основном сохранение содержимого своей памяти, важнее всего для него была неприкосновенность слов. Нет шорохов, которые не были бы голосами; мир полон слов. Железные дороги, птицы, пароходы говорят. Когда у него у самого нет слов и он молчит, сразу же начинают говорить другие.

Между словами ничего нет. Покой, о котором он упоминает и к которому стремится, был бы ни чем иным, как свободой от слов. Однако ее нигде нет. Все, что ему является, тут же сообщается в словах. Как вредоносные, так и излечивающие лучи одарены языком и так же, как он сам, принуждены им пользоваться.

Не забывайте, что лучи должны говорить! Невозможно преувеличить значение слов для параноика. Они повсюду как бесчисленные мелкие насекомые, они повсюду как оклик часового. Они сплачиваются в мировой порядок, вне которого не остается ничего.

Пожалуй, самая крайняя тенденция паранойи это полное схватывание мира словами, как будто бы язык это кулак, а в нем зажат мир. Своей манией обоснования Шребер весьма доволен. Он ей сильно радуется, ищет аргументы для ее оправдания. Лишь изначальный акт творения он оставил Богу. Все остальное он соединил выкованной им самим цепью причин и тем самым овладел миром.

Каждый, конечно, попадал в ситуации, когда где-нибудь, скажем, на улице среди толпы вдруг мелькало знакомое лицо. Но оказывалось, это это ошибка: при ближайшем рассмотрении выяснялось, что этого якобы знакомого ты не встречал и не видал никогда в жизни. Как правило, над причинами ошибки никто особо голову не ломает.

Какая-нибудь случайная черта сходства, поворот головы, осанка, волосы потому и обознался, все ясно. Но наступает время, когда ложные узнавания вдруг начинают умножаться. Какой-то один конкретный человек начинает являться повсюду.

Он стоит у входа в пивную, куда собираешься завернуть, маячит на людном перекрестке. Он выныривает несколько раз на дню; разумеется, это человек, который тебя весьма занимает, которого любишь или, что бывает еще чаще, ненавидишь. Прекрасно известно, что он переехал в другой город, вообще уехал за океан, и все равно узнавания продолжаются. Ошибка воспроизводится, избавиться от нее не удается.

Ясно, что ты хочешь узнавать этого человека за другими лицами. Другие воспринимаются тобой как обман, за которым скрывается подлинное. Обманываешься относительно многих и за всеми обнаруживаешь одного. Будто бы какая-то заноза не оставляет тебя в покое: срываешь, как маски, сотни лиц, чтобы за ними обнаружилось го, которое тебе нужно. Если попробовать определить различие между одним и сотней, придется сказать: эта сотня чужие, а это единственное знакомо.

Словно бы человек готов узнать только знакомое. Но оно скрывается, и его приходится отыскивать в чужом.
У параноика этот процесс выступает в концентрированной и обостренной форме. Сам он страдает недостаточностью превращения, которая излучается его персоной во всем неизменнейшей из неизменного и обволакивает весь мир. Дни я проводил в основном в общей гостиной, через которую в обоих направлениях шел поток других, мнимых пациентов больницы. Кажется, специально для надзора за мной был приставлен служитель, в котором я по случайному, может быть, сходству признал курьера Высшего земельного суда, который во время моей работы в Дрездене доставлял мне бумаги на дом.

У него, кстати, была привычка примеривать части моего платья. Под видом главного врача лечебницы являлся иногда, в основном по вечерам, некий господин, который опять же напомнил мне доктора медицины О., которого я консультировал в Дрездене... В сад при больнице я вышел погулять только один раз.

Там мне встретились несколько дам, среди них госпожа пасторша В. из Фр. и моя собственная мать, а также несколько господ, среди которых советник Высшего земельного суда К. из Дрездена, правда, с неестественно увеличенной головой. Явление подобных сходств в двух или трех случаях я мог бы счесть вполне нормальным, но удивляло то, что практически все пациенты в больнице, то есть несколько дюжин людей, имели в облике черты моих близких. В качестве пациентов появлялись совершенно авантюрные фигуры вроде измазанных сажей типов в полотняных пиджаках...

Они появлялись в гостиной один за другим совершенно беззвучно и так же беззвучно удалялись, казалось бы, совершенно не замечая друг друга. При этом я неоднократно был свидетелем того, как некоторые из них во время пребывания в гостиной обменивались головами, то есть они, не покидая комнаты и непосредственно на моих глазах, вдруг начинали расхаживать с другими головами.
Количество пациентов, которых я то одновременно, то последовательно видел в загоне (так он называл место на дворе, куда выходили подышать воздухом) и в гостиной, не стоял о ни в какой связи с вместимостью лечебницы. По моему убеждению, эти сорок или пятьдесят человек, которые вместе со мной появлялись в загоне, а потом по сигналу окончания прогулки устремлялись к дверям дома, просто не сумели бы найти здесь себе достаточно мест для ночевки... Первый этаж просто кишел человеческими фигурами.

Достойны удивления были не только человеческие фигуры, но и неодушевленные предметы. Сколь скептически ни стараюсь я сейчас отнестись к своим воспоминаниям, не могу все же стереть из памяти впечатления, произведенного тем, что предметы одежды на людях, мной наблюдаемых, или еда на моей тарелке во время обеда превращались во что-то другое (например, свиная отбивная в телячью и наоборот).
В этих описаниях многое заслуживает внимания. Людей там гораздо больше, чем в действительности может поместиться, они собраны все вместе в загоне. Само это выражение показывает, что вместе с ними он чувствует себя униженным до животного состояния', это самое близкое к массовому переживание, которое у него можно обнаружить. Однако загоном для пациентов оно, естественно, не исчерпывается. Игру превращений он описывает очень точно, подходя к ней критически, но без выраженной враждебности.

Превращения испытывают даже платье и пища. Больше всего его занимают узнавания. Всякий, кто появляется, по сути некто другой, кого он раньше хорошо знал. Он заботится о том, чтобы не было незнакомцев. Но все эти разоблачения носят относительно доброжелательный характер.

Только о старшем надзирателе в одном месте, которое я здесь не привел, говорится с ненавистью. Он узнает многих и очень разных людей, не ограничиваясь узким кругом избранных. Вместо того, чтобы лишиться масок, люди иногда меняются головами более забавный и великодушный способ разоблачения трудно изобрести! Чувство окруженности вражьей стаей, которая вся нацеливается на одного, это коренная эмоция паранойи.

Яснее всего она проявляется в галлюцинациях, когда больной со всех сторон видит глаза, которые вперяются только в него, и в этом чувствуется явная угроза. Твари, которым принадлежат глаза, намерены мстить. Он давно уже безнаказанно злоупотреблял по отношению к ним своей властью: если это животные, он их безжалостно истреблял, ставя на грань полного уничтожения, и вот вдруг они восстали все против него одного.

Эта первичная ситуация паранойи безошибочно и однозначно узнается в охотничьих легендах многих народов.
Не всегда эти звери сохраняют образ, в котором они выступают добычей для людей. Они превращаются в опасных тварей, перед которыми человек всегда испытывал страх: когда они его преследуют, заполняют комнату, вваливаются в постель, ужас его достигает максимума. Самому Шреберу казалось, что по ночам его преследуют медведи.
Очень часто он убегал из постели и в ночной рубашке проводил ночь на пороге спальни. Руки, которыми он упирался в пол позади себя, иногда чувствительно заламывались ему за спину медведеобразными фигурами черными медведями. Другие черные медведи, большие и маленькие, с горящими глазами сидели вокруг, глядя на него. Его постель превращалась в белых медведей.

Вечерами, когда он еще не спал, на деревьях больничного сада сидели кошки с горящими глазами.
Но звериными стаями дело не ограничивалось. Шреберов-ский архивраг профессор Флехсиг самым коварным и опасным образом сумел натравить на него небесные стаи. Речь шла о совершенно особом явлении, которое Шребер окрестил делением душ. В этом делении душ, возможно, отразилось размножение клеток делением, конечно же, известное Шреберу. Но применение возникающих таким образом множеств в качестве небесных стай это исключительно продукт его мании.

Невозможно представить себе значение вражеских стай для структуры паранойи яснее, чем на этом примере.
Сложное и неоднозначное отношение Шребера к Богу, Богова политика душ, жертвой которой он себя чувствовал, не помешали ему пережить всемогущество, так сказать, извне и в целостности как сияние. За все годы болезни это переживание посетило его только в течение нескольких следовавших друг за другом дней и ночей, исключительность и ценность этого явления им ясно осознавалась.
Бог явился в одну их таких ночей. Сияющий образ его лучей Шребер воспринимал в это время он лежал в постели внутренним духовным оком. Одновременно он услышал голос.



Это было не тихое бормотанье, но мощный бас, от которого зазвенели окна шреберовской спальни.
Днем после этого он увидел Бога телесным зрением. Это Не только в Боге, но и в себе самом узревал он иногда такое же сияние; учитывая его значимость и близкие отношения с Богом, этому не следует удивляться. Моя голова вследствие массового притока лучей иногда оказывалась окруженной световым сиянием вроде того нимба, что воспроизводится на изображениях Христа, только гораздо богаче и ярче: так называемой лучистой короной.
Этот священный аспект власти в другом месте изображен Шребером еще сильнее. В период неподвижности, которым мы теперь займемся, он выразился с максимальной полнотой.
Внешне жизнь, которую он вел в это время, была до ужаса монотонной. Дважды в день совершалась прогулка в саду. Все же остальное время дня он неподвижно сидел на стуле возле стола и даже не подходил к окну.

Даже в саду он охотнее всего сидел на одном месте. Такую абсолютную пассивность он рассматривал вроде бы как религиозный обет.
Это представление было порождено голосами, говорящими в нем. Ни малейшего движения! повторяли они вновь и вновь. Он объяснял себе это требование тем, что Бог не приучен к общению с живыми людьми. Он ведь привык иметь дело с трупами.

Поэтому Шреберу и было поставлено такое наглое требование: все время вести себя как труп.
Неподвижность была условием его самосохранения, но в то же время и долгом по отношению к Богу: она способствовала выходу из того трудного положения, куда его загнали проверенные души. Я понял, что потеря лучей становилась больше, когда я чаще двигался туда и сюда и даже когда моя комната продувалась сквозняком. Со священным трепетом, который я тогда испытывал по отношению к божественным лучам, и при незнании того, действительно ли есть вечность, или же они могут в один прекрасный миг исчезнуть, я счел своей задачей противодействовать, насколько это в моих силах, расточению лучей.

Ему казалось легче притягивать к себе проверенные души и давать им исчезнуть в его теле, если это тело находилось в покое. Только Второй мотив своей бездвижности боязнь растратить божественные лучи он разделяет с бесчисленным множеством распространившихся по всей Земле культур, в которых сложилось священное отношение к власти. Он воспринимает себя как сосуд, в котором постепенно скапливается божественная эссенция. Даже из-за малейшего движения что-то может выплеснуться, и потому он предпочитает не двигаться вовсе. Так властитель ощущает в себе власть, которой он заряжен, независимо от того, кажется ли она ему безличной субстанцией, которую надо сохранить, не разбазарив, или он действует по указанию некой высшей силы, ожидающей от него такого поведения в знак благоговения перед нею.

В положении, которое кажется ему наилучшим для сохранения драгоценной субстанции, он будет медленно закостеневать; всякое отклонение опасно и может причинить много хлопот. По совести избегая отклонений и нарушений, он сохраняет свое состояние. Некоторые из этих позиций, повторяясь столетиями, сделались типическими.

Политическая структура многих народов имеет своим ядром жесткую и точно предписанную позицию единственного лица. Типический характер определенной позиции, которую надо понимать вполне конкретно и телесно, здесь проявляется с полной ясностью. Не только эти люди созданы из его духа, от его положения зависит их вера.
Как мы видели, разум Шребера в течение его болезни должен был переносить самые утонченные пытки. Но и напасти, которым подвергалось его тело, не поддаются никакому описанию. Вряд ли хоть одна часть тела осталась пощаженной. Ничто не было забыто или упущено лучами, до всего дошла своя очередь.

Их воздействия происходили столь внезапно, что он воспринимал их как чудо.
Это были, например, явления, связанные с планами его превращения в женщину. Приняв их, он затем нисколько не сопротивлялся. Но трудно даже поверить, сколь многое произошло с ним кроме этого. В его легкие был внедрен легочный червь.

Его реберные кости были временно размозжены. На место его здорового естественного желудка тот самый венский специалист по нервным болезням пересадил весьма неполноценный еврейский желудок. Судьба его желудка вообще оказалась весьма причудливой. Некоторое время он вообще жил без желудка, объясняя служителям, что он не может есть, потому что у него отсутствует желудок.

Когда он потом все-таки стал есть, пища проливалась сквозь дыру в животе на верхнюю часть бедер. Он привык к этЬму состоянию и вскоре совершенно беззаботно питался без всякого желудка. Пищевод и кишки часто разрывались или исчезали.

Части гортани он неоднократно съедал вместе с пищей. Из этих явлений можно вывести заключение о том, что делает их вообще возможными: это проницаемость его тела. Физикалистский принцип непроницаемости тела здесь не действителен. Точно так же, как он может проникать сквозь все, что угодно, даже сквозь тело Земли, так все остальное проникает сквозь него и играет с ним и в нем свои злые шутки. Он часто говорит о себе так, будто он небесное тело, но при этом в своем собственном человеческом теле он не может быть уверен.

Время его широчайшего распространения, когда он заявляет о своих притязаниях, как раз и есть время ощущения им своей собственной проницаемости. Мания величия и мания преследования в нем теснейшим То, что он жив вопреки всем напастям, приводит его к убеждению, что лучи ему не только вредят, но и исцеляют. Все нечистые вещества из его тела извлекаются при помощи лучей.

Он может позволить себе вовсю наедаться без желудка. Лучи пробуждают в нем зародыши болезней, они же эти болезни устраняют.
Так возникает подозрение, что все преследующие его тело напасти предполагают его неуязвимость. Его тело как бы демонстрирует, что он может преодолеть буквально все. Чем больше ран и страданий, тем прочнее и надежнее его положение.
Шребер начинает сомневаться, смертен ли он вообще. Что такое самый сильный яд по сравнению с тем, что он перенес? Если он упадет в воду и захлебнется, то скорее всего оживет благодаря работе сердца и кровообращению. Если даже получит пулю в голову, то пораженные внутренние органы и кости восстановятся.

В конце концов, он ведь долго жил без жизненно важных органов. И все снова отросло. Естественные болезни ему также не страшны.

В результате многих сомнений и мук страстное желание быть неуязвимым переработалось в нем в сознание самоочевидного факта собственной неуязвимости.
На протяжении этого сочинения было показано, как переплетаются стремление к неуязвимости и жажда выживания. Параноик и здесь оказывается точной копией властителя. Различие между ними заключается только в позиции по отношению к внешнему миру. В своем внутреннем строении они тождественны.

Параноик даже сильнее впечатляет, поскольку он довольствуется самим собой и отсутствие успеха во внешнем мире его не смущает. Мнение мира ему ничто, в своем безумии он в одиночку противостоит всему человечеству.
Все, что происходит, говорит Шребер, соотнесено со мной. Для Бога я стал человеком как таковым или единственным человеком, вокруг которого все вертится, к которому должно быть сведено все происходящее, и который со своей позиции должен соотнести с собой все, что есть.
Представление о том, что все другие люди погибли, что он остался фактически единственным человеком, а не только единственным, кого все касается, владело им, как мы зна-
Элиас Канетти
Эпилог
ем, долгие годы. Оно лишь постепенно перешло в более мягкую форму. Из единственного живущего он стал единственным, кто принимается в расчет.

Нельзя уклониться от мысли, что каждой паранойей, как и каждой властью, управляет одно-единственное стремление: убрать всех с пути, чтобы остаться единственным, или в более мягкой и чаще встречающейся форме подчинить всех себе, чтобы стать единственным с их помощью.

Изживание выживающего

Теперь, после знакомства с параноидальным бредом, имевшим лишь одного приверженца, то есть самого больного, пришло время задуматься над тем, что мы узнали о власти. Ведь любой частный случай, к каким бы глубоким выводам он ни вел, все-таки оставляет некоторое сомнение. Чем глубже в него вникаешь, тем больше осознаешь его исключительность. Ловишь себя на мысли, что так обстоит дело лишь в этом случае, а в каждом другом все опять иначе.

Особенно это относится к душевнобольным. Непоколебимая самоуверенность не дает нам отнестись к ним всерьез, поскольку у них отсутствуют внешние признаки успеха. Даже если возможно было бы доказать, что каждая отдельная мысль в голове какого-нибудь Шребера точно совпадает с каждой мыслью внушающего ужас владыки, все равно сохранилась бы надежда, что в чем-то другом они в корне различны.

От преклонения перед великими мира сего очень трудно избавиться, потребность поклонения в людях неистребима.
Наше исследование, к счастью, не ограничивалось одним лишь Шребером. Хотя оно и кажется детально разработанным, многое в нем лишь намечено, а кое-что, даже очень важное, вовсе опущено. Но нельзя же упрекать читателя, если он уже сейчас, к концу этого тома, захочет узнать, что же можно считать твердо установленным.
Не приходится долго гадать о том, какая из четырех стай характерна для нашей эпохи. Власть великих религий плача подходит к концу. Они были захлестнуты валами приумножения и постепенно задохнулись. Благодаря современному производству старая приумножающая стая пережила такой рывок вверх, что все прочие формы и содержания жизни об-
По своей внутренней сути производство имеет мирный характер. Уничтожение, причиняемое войной и разрухой, идет ему во вред. В этом капитализм и социализм похожи друг на друга как соперничающие формы одной и той же веры.

Для обоих производство как зеница ока. Оно завоевало сердечную склонность обоих, и их соперничество в этой сфере привело к бешеному успеху приумножения. Они становятся все более похожими друг на друга. Налицо и растущее взаимное уважение.

И вызвано оно, осмелимся сказать, исключительно успехами производства. Теперь нельзя считать, что они стремятся уничтожить друг друга, они стремятся друг друга превзойти. Каждая страна теперь проявляет склонность охранять свое производство зорче, чем своих граждан. Ничто иное не выглядит столь оправданным и понятным, не подлежит столь общему одобрению. Уже в нашем столетии будет произведено больше вещей, чем люди сумеют потребить.

На место войны выдвигаются другие системы двойных масс. Опыт парламентов доказывает, что смерть может быть исключена из взаимодействия двух масс. Мирные регулируемые циклы смены власти могут быть установлены и в отношениях между нациями.

Спорт как массовое явление в значительной мере заменил войну уже в Риме. Он сейчас стремится обрести то же значение, но уже в масштабе всего мира. Война явно отмирает, и можно было бы предсказать ее скорый конец.

Но только в этом расчете не учтен выживающий.
Что у нас вообще сохранилось от религий плача? В непостижимых бурях уничтожения и созидания, ознаменовавших первую половину этого столетия, в неумолимом ослеплении, дважды постигавшем то одну, то другую сторону, религии плача, хотя и сохранили себя организационно, продемонстрировали полную и совершенную беспомощность. Нерешительно или, наоборот, угодливо, хотя, конечно, без исключений не обошлось, они дарили свое благословение всему происходящему.
Но их наследие все же значительнее, чем можно было бы думать. Образ Единственного, чью смерть христиане оплакивают уже почти 2000 лет, вошел в сознание всего бодрствующего человечества. Он умирает, и он не должен умереть. По мере секуляризации человечества его божественность утратила свое значение. Он сохранился хотели того люди или нет просто как страдающий и умирающий человек.

Божественная предыстория дала ему среди земных людей своего рода историческое бессмертие. Она укрепила его самого и каждого, кто видит в нем себя. Каждый гонимый, за что бы он ни страдал, частицей души видит себя Иисусом.

Каждый из смертельных врагов, даже бьющихся за злые, неправые цели, когда дело клонится к худшему, ощущает в себе одно и то же. Образ страдающего, чья жизнь затухает, по ходу событий примеривается то тем, то другим, и слабейший в конце концов может ощутить себя лучшим. Но даже самый слабый, которого никто и не считал за серьезного врага, примеряет к себе этот образ.

Он может погибнуть случайно и бессмысленно, но сама смерть сделает его особенным. Христос даст ему плачущую стаю. Посреди неистовства приумножения, которое также и приумножение человеков, ценность каждого отдельного человека не упала, она возросла. Может показаться, что события нашего века говорят об обратном, но в человеческом сознании даже они ничего не изменили.

Человек, каким он живет здесь, попался на обходном пути через собственную душу. Стремление не погибнуть показалось ему оправданным. Каждый для себя самого есть достойный предмет плача. Каждый упорно верит, что он не должен умереть. В этом пункте наследие христианства а в несколько ином смысле также и буддизма неистребимо.

Самые головокружительные мечты властителей прошлого, для кого выживание стало пороком и страстью, нынче выглядят убогими. История, которая вспоминается из сегодня, обрела вдруг уютный и мирный облик. Как долго тогда все это длилось и как мало можно было уничтожить на незнакомой Земле!

Нынче между решением и актом минет мгновение. Что Чингиз-хан! Что Тамерлан! Что Гитлер!

С точки зрения наших возможностей жалкие подмастерья, халтурщики и дилетанты!
Вопрос о том, есть ли возможность добраться до выживающего, который вырос до таких чудовищных пропорций, это самый главный, можно даже сказать, единственный вопрос. Подвижность и специализированность современной жизни не дают правильно понять важность и сложность этого основного вопроса. Ибо единственное решение, противостоящее страстной тяге к выживанию: творческое одиночество, ведущее к бессмертию, это решение лишь для немногих.



Содержание раздела